Русская линия
Православие и Мир Лидия Каледа,
Валентин Филоян
31.08.2005 

Русская Голгофа
Воспоминания о священномученике Владимире Амбарцумове

Вот, наступает час, и настал уже,
что вы рассеетесь каждый в свою сторону
и Меня оставите одного;
но Я не один, потому что Отец со Мною.

Евангелие от Иоанна, 16, 32.

Мне уже за восемьдесят. Прожита большая жизнь — с тихими ее радостями и великими скорбями, непосильными тяготами, стонами и кровью той войны, что как раз прокатилась по судьбам незадачливого моего поколения. И со слезами сны сорок пятого, когда стали ждать возвращения наших мальчиков — героев наших. Дождались, конечно, не всех. Далеко не всех. А Глеб мой вернулся. Прошел он, прошагал, гвардии рядовой, всеми ухабами войны, сделал свою мужскую работу — и вернулся целешенек. Бог хранил.

И позже хватало трудностей, особенно в первые послевоенные годы. Но светил уж тогда свет семейного счастья, пусть и замешанного на трудах, тревогах о детях: не просто поднять собственных шестерых. Потом пошли внуки. Правнуки. Есть о чем, в общем-то, повспоминать.

Но снова и снова, вот уже шестьдесят пять лет, в мельчайших подробностях переживаю я крохотный отрезок собственной жизни, — тот, где был арест папы и наше прощание с ним. И тогда подберется снова мерзкий озноб, снова, силясь сказать папе что-то очень важное, очень заветное, задохнусь, не смогу выдавить слова, — и подступит скулящая боль, подступят слезы, и горестно-сладко будет дать им волю.

A как замечательно, как светло начинался тот праздничный день: 8 сентября 1937 года — Сретение Владимирской иконы Божией Матери. В церкви не были, а вместе почитали утреннее правило и акафист Образу Пресвятой Богородицы. И разъехались каждый по своим делам, а вместе собрались довольно поздно. Папа, конечно, задержался в институте, что-то налаживая в своей климатической установке, а Женя, после лекций (второй курс пединститута!), засиделся на именинах Наташи Квитко. Попили чаю с пирогом, помолились — и стали укладываться. С мамой легли мы в доме, а папа с Женей отправились спать в сарай: тот сентябрь выдался на редкость теплым. Ничто, кажется, не предвещало беды.

Впрочем… В том, 1937 году каждый день дышал предвестием беды. Шли массовые аресты, давшие ход мрачной «шутке», что люди делятся на «сидевших», «сидящих» и «будущих сидеть». Папа, ладивший с логикой, а более опиравшийся на собственный горький опыт, — находил в шутке противоречие: уже «сидевшего» вполне можно было считать и в группе «будущих сидеть». Опять сидеть. В общем, и сам папа, и все мы к аресту были готовы, — если можно, конечно, быть к подобному готовым. По ночам вслушивались мы в каждый шорох, вздрагивали от каждого автомобильного гудка. Мы видели, чувствовали, что происходит нечто из ряда вон выходящее, но не знали тогда сколь жутких, сколь чудовищных форм и размеров принял характер репрессий. Не знали мы — да и не могли знать, — что действовала уже секретная директива Ежова, в которой дотошно расписан был государственный «план» уничтожения собственного народа. По датам, областям и категориям населения подлежало неукоснительному аресту и последующему уничтожению точное количество лиц. Не обойдены были здесь вниманием и священники с мирянами: им в «плановом» документе отводилось «почетное» второе место. В 90-е годы директиву рассекретили, и стало ясно, что та власть почти не оставляла нашему папе шанса выжить.

И всё же первый стук в дверь, разбудивший нас уже после полуночи, застал нас врасплох. Проснувшись, мы не вставали, а «мама» пальцем у губ подавала мне знак лежать тихо. Стук повторился еще, но потом всё стихло. Мы уж подумали, что пронесло, когда услышали, как забарабанили в дверь хозяйки дома.

Снова стали стучать к нам: теперь настойчивее, требовательней.

— Марья Алексеевна, откройте, — голос был знакомый, но мы не сразу узнали его. — Марья Алексеевна, это Трифон Семенович из сельсовета… Слышите? Откройте, мы тут с Елизаветой Васильевной по поводу паспортного режима.

Но только услышав доносившиеся со двора голоса, среди которых был и голос папы, решились мы отпереть дверь. Введя папу, в дом вошли двое уполномоченных НКВД, следом — двое понятых из нашего сельсовета, и потом уже Женя и хозяйка дома.

Оказалось, что к приходу энкавэдешников, явившихся под предлогом проверки паспортов, наши в сарае еще не спали и между собой переговаривались. Услышав голоса, «гости» заглянули в сарай и нашли здесь папу с Женей. А заодно и спрятанное в сарае папино священническое облачение.

Сколь же часто сокрушалась позже «мама», что не спали папа и Женя в ту теплую сентябрьскую ночь, что выдали они себя разговорами. Бедная «мама»! Не знала, да и не могла знать она — как долгое время этого не знали и мы, — что ордер на арест папы был заготовлен в НКВД загодя, почти за месяц до той роковой ночи…

Облачение сложили на стол, папе под роспись предъявили ордер, и начался обыск. Старшим среди них был, конечно же, тот, что и выглядел постарше. Он рыскал по комнатам и почти безошибочно лез именно туда, откуда радостно извлекал то, что могло в глазах власти порочить нашего папу. Усадив своего напарника- молоденького практиканта — писать протокол, сам уполномоченный продолжил изумлять нас своим искусством ищейки.

— Прошу содержимое карманов выложить на стол, — деликатно попросил папу практикант. Вообще, этот молоденький, сколько позволяли обстоятельства, вел себя корректно. А пока папа выворачивал карманы, практикант попросил «маму» принести все документы.

— Все?

— Все, — подтвердил практикант.

— Все, касающиеся гражданина… - он заглянул в ордер, Амбарцумова Владимира Амбарцумовича. И он принялся за протокол, выполняя это порученное ему дело усердно и прилежно, и видно 6ыло, что дело это для него совершенно обычное знакомое. Хотя и противное: точно переписываешь из сборника нудное упражнение. А уполномоченный искал и находил «компромат», добывая его из самых, кажется, укромных и надежных мест. Жили в то время мы в двух маленьких проходных комнатках. Во время обыска я сидела на маминой кровати в первой комнате. Меня бил озноб: ноги подпрыгивали, руки тряслись. Рядом безмятежно спали котята, и понятая, секретарь нашего сельсовета, всё умилялась, глядя на них. Украдкой поглядывала я на старую керосиновую лампу, стоящую на шкафу в соседней комнате.
Taм, в лампе, прятал папа антиминс. Рыскавшему по комнатам уполномоченному, видимо, он был нужен, ибо тогда папа полностью бы изобличился как тайный поп, ведущий запрещенные законом богослужения вне храма. С надеждой, с предвкушением счастья разворачивал уполномоченный каждую шелковую тряпочку. Но лампы той не коснулась рука его. Доберись он до лампы, обязательно развернул бы винт и… Но поется в ирмосе 9-й песни канона на Благовещение: «яко одушевленному Божию Кивоту, да никакоже коснется рука скверных».

На столе росла гора отобранных вещей: бумаг, фотографий, писем, книг, молитвенников. Практикант бубнил что-то себе под нос и вел неспеша свой протокол:

— Так. Что это? Паспорт. Хорошо. За номером, стало быть, 527 513. Запишем. Выданный… угу… Реутовским РКМ, шестнадцатого, двенадцатого, тридцать пятого. Дальше. Профбилет за номером, так-так-так… 14 242. Замечательно… Пропуск… Это — куда пропуск, — уточнял он у папы, — ага, в институт. Чудесно. А это — что у нас?.. Книжка ударника? Хм. Значит, ударник производства? Очень хорошо. Товарищ Филиппов, — обратился он за разъяснением к старшему. — Тут среди документов наличествует книжка ударника производства. Ее тоже вносить в протокол?

— Советское следственное производство, — размеренно, точно читая лекцию, учил уполномоченный Филиппов, — самое справедливое и гуманное в мире. Потому: если обнаружились факты, положительно характеризующие обвиняемого, что ж — смело отражай их в протоколе.
С документами было покончено, и первый растерянно уставился на гору папиного облачения.

— Товарищ Филиппов, — спрашивал он, — как это всё записывать? Я названий этих не знаю.

— Что тут знать, — отвечал старший, брезгливо трогая пальцем папино облачение. — Этот балдахин с крестами — фелонь, этот нашейник — епитрахиль, а это — поручи. Ладно уж, — сжалился он, — пиши скопом: «комплект облачения священника».

Практикант писал протокол, а Филиппов, шныряя по комнатам, добывал, выискивал новые вещественные «доказательства».

— Товарищ Филиппов, кресты — тоже скопом писать?
— Нет, — учил Филиппов, — кресты вноси отдельно. Эти «ценности», — здесь Филиппов позволил себе двусмысленную оценку, — пойдут в спецхран. Тут и металл, видишь, разный. Но не пиши: золото, серебро, — ты ведь не знаешь, что за металл, верно? Потому, пиши: крест с цепью из белого металла такой-то пробы. Или: крест церковный из желтого металла. Понял? А деревянный крест, вовсе по акту — на уничтожение.

Кипела работа. Бледный и спокойный папа молча сидел за столом, наблюдая за происходящим. Меня, не отпуская, бил озноб.

Филиппов, подсев к папе, стал перебирать пачку фотографий, только что добытую им вместе со шкатулкой из-под стопки постельного белья.

— Этот, на буржуя похожий, — интересовался он у папы, — кто вам будет?

— Это мой отец, — отвечал ему папа. — Он был учителем глухонемых.

— Понятно… А это? — спрашивал Филиппов, но, повернув фото, сам же и прочитал на обороте. — Каролина Кноблох. Иностранка?

— Это моя мама. Из поволжских немцев. Филиппов удовлетворенно хмыкнул, отложил карточку в сторону и продолжил просмотр. Из пачки вдруг выскользнула и легла на стол — вверх ликом — фотокарточка царя Николая. В полной тишине, точно неразорвавшаяся бомба, лежала эта старая фотография, и мученик-император открыто и строго смотрел в глаза бывших своих подданных. Испуганные понятые отвернулись, чтобы — пронеси, нелегкая! — не взять на душу греха лицезрения царя-кровопийцы. Уполномоченные же, от выпавшей удачи, — крякнули.

— Что это? — спрашивал папу Филиппов. Предвкушая удовольствие, двигал, играл он желваками скул. И не дождавшись ответа, — сам подытожил: — Явление контрреволюционного, монархического порядка! Подтверждаете? Папа, конечно, реально оценил опасность. — Карточка не моя, — медленно подбирая слова, отвечал папа, — принадлежала она моим покойным родителям и была в этом году возвращена мне со шкатулкой старых фотографий домкомом дома в Кречетневском переулке, где я проживал до 1923 года. Фамилии домкома не помню.
— Это не меняет сути дела.

— Между прочим, — придя в себя, уже свободнее заговорил папа, — фотокарточка мною была изъята для уничтожения, но затерялась среди вещей.

— Это не меняет сути дела, — повторил Филиппов. — Налицо — факт контрреволюционного характера. Все смолкли, ожидая решения. Филиппов задумчиво барабанил пальцами по коробке папирос на столе. — Так, — принял он решение. — На обороте карточки собственноручно напишите следующее: «Изъята у меня при обыске"… Так. Теперь поставьте дату… Нет не восьмое, уже девятое. И подпись… Хорошо. Он принял карточку, перечитал написанное папой и, оставшись довольным, передал ее своему напарнику.

— Занеси в протокол и потихоньку закругляйся. А вы, — обратился он к папе, — гражданин Амбарцумов, собирайтесь. Поедете с нами. Молодой заканчивал протокол, занося в него всякую мелочь: блокноты, письма, фотокарточки, церковные свечи. Меня продолжал бить озноб, Понятая всё умилялась спящими котятами, а понятой, смежив веки, молил, наверное, своего бога, чтобы ужас этой ночи побыстрее растаял в свете дня. Напоследок уполномоченные решили осмотреть еще и чердак, но, видимо, устав, вернулись с половины лестницы. А на чердаке, в вещах, были спрятаны богослужебные сосуды. При мне, правда, папа никогда не служил дома, но исповедывал и напутствовал многих. Но профессор Глеб Борисович Уденцев (духовный сын папы, а позже- близкий друг нашей семьи) вспоминал, что папа, друживший с его родителями, часто служил у них, в доме на Соломенной Сторожке, где оставался он часто на ночлег. Неподалеку от родного ему храма Святителя Николая.

Папу стали собирать в дорогу. Тяжело было видеть эти сборы: в хрустящую наволочку складывали всё необходимое, всё заранее припасенное и приготовленное, и только ждущее своего страшного часа: белье, теплые носки, зубную щетку. Вслед за папой вышли мы в сад, неузнаваемый и угрюмый в этот зыбкий предутренний час. Ночь тепла, но и в саду мне зябко: предательский озноб всё колотит, всё не отпускает меня. Проскользнули две быстрые тени и растворились за калиткой: ушли понятые. Смущенно улыбаясь, обнял нас папа и долго не отпускал. Потом поклонился он нашей хозяйке: „Простите, что так вот всё вышло“. „Бог простит, — просто отвечала хозяйка. — Я давно уже догадалась, что вы священник“. Уполномоченный стал торопить, папа пристроился к конвоирам, и процессия двинулась к калитке, а хозяйка из-под накинутого платка прикровенно перекрестила нашего папу. Не зная, что бы сделать для папы хорошего, я сорвала яблоко и протянула ему. — Не надо, — грубо отрезал уполномоченный. Моя порывистая выходка, нарушившая тишину ночи, не понравилась ему. — У вас, наверно, есть дети? — вступилась подоспевшая „мама“. — Так дайте же проститься с отцом. Уполномоченные отвернулись, а папа принял мое яблоко и бережно опустил его в наволочку. Он обнял меня, сказав напоследок что-то ласковое. — Хватит, — грубо оборвал уполномоченный. И папу, с закинутой за спину наволочкой, повели конвоиры к станции. Следом, держа приличную дистанцию, крались мы: „мама“, Женя и я.

Они поднялись на платформу, а мы, боясь пошевелиться, стояли поодаль и смотрели на папу. А папа — в потертом костюме мышиного цвета, в жениных ботинках, с белой наволочкой за спиной, стоял одиноко в конусе желтого света. Был он спокоен, серьезен, сосредоточен.

Шипя тормозами, к платформе подбежала электричка. Папа помахал нам рукой напоследок, перекрестил… Электричка коротко свистнула и, набирая скорость, прошла мимо нас. В последний раз, освещенное тусклым тамбурным светом, мелькнуло за мутным стеклом папино лицо, и поезд унесся в ночь, унося в Вечность нашего папу.

Во блаженном успении вечный покой подаждь, Господи, всем за Веру пострадавшим, убиенным от глада, ран и хлада в темницах и узах скончавшихся Новомученикам и Исповедникам Российским, их же имена Ты Сам веси, Господи, и сотвори им Вечную Память!

Кончилось мое детство. Потекла грустная, безрадостная жизнь.

Женя пропадал в Москве, в своем институте, и мы с „мамой“ остались одни. Приходя из школы, я делала уроки, садилась в уголок между печкой и кроватью и сидела тут молча до самого вечера. „Мама“ не могла без слез смотреть на меня.

Сгоряча, сразу после ареста, „мама“ сожгла много ценного. У нас почти не осталось бумаг с папиным почерком. Не сохранился и папин крестик, который он успел отдать мне во время обыска. „Мама“ любила носить этот крестик, но однажды оставила его в душевой на работе. Здесь он, конечно, пропал, сколько потом не искала его „мама“. Как же она горевала.

Правда, сохранился медальон с мощами святителя Николая. Это целая история.

Во время обыска этот медальон лежал на столе с другими вещественными доказательствами. Но „мама“ подала Жени прикровенный знак, и тот молодец, не растерялся, — ловко стащил медальон со стола и спрятал его в ботинок. Позже, когда папу уже уводили, ему решили дать надеть женины ботинки: как менее худые. Но Женя и тут умудрился так переменить обувь, чтобы не отдать медальон. Вот и осталась частица святых мощей святителя Николая в нашей семье, и сейчас тот медальон хранится у наследников моего брата Жени. По заслугам.

На следующий после ареста день мы поехали в Москву. По поезду шныряли какие-то подозрительные типы, и „маме“ казалось, что за нами следят. Но оказалось, что это просто безбилетники. С вокзала мы позвонили мужу „маминой“ сестры, дяде Коле Трифонову, и встретились с ним около их дома на Чистых прудах. Дядя Коля дал нам сколько-то денег: после папиного ареста у нас осталось всего несколько рублей.

Медленно тянулись дни, недели, месяцы. О папе не было известий, а наши попытки что-либо узнать — натыкались на глухую стену.

Наступил 1938 год, но и он не принес новостей: точно заговор молчания оплетал папину судьбу.

На Пасху от духовника нашей семьи, отца Павла, пришел мне подарок. „Утешайтесь надеждою, в скорби будьте терпеливы, в молитве постоянны“, — начертано было на присланном батюшкой пасхальном яичке.

Отец Павел (Троицкий) после кончины отца Георгия, духовно окормлял нашу семью. Но в 1939 году его арестовали, и очень долго нам о нем не было ничего известно. Так долго, что закралась мысль: уж не постигла ль и отца Павла печальная судьба многих русских батюшек: не погиб ли и он в лагерях. Но в семидесятые годы узнали мы, что отец Павел жив, но живет уединенно, в затворе. И снова, вплоть до блаженной кончины батюшки, последовавшей в 1991 году, — наиболее важные вопросы нашей жизни мы решали с его благословения. Мы верили батюшке: ведь был не один случай, когда показал он силу своей прозорливости.

Помнятся два случая и из 1937 года. В то время старший брат папы, Аршак Амбарцумович, работавший в Главугле, получил возможность построить дом в дачном поселке под Москвой. И он предложил папе принять в строительстве дома долевое участие, с тем, чтобы потом и мы могли жить в нем: зимою на первом, теплом, этаже, a летом, когда будет приезжать семья Аршака Амбарцумовича — на втором этаже. Предложение было заманчивое, и папа согласился. Деньги вложить было нужно по тем временам немалые, что-то около трех тысяч рублей, и мы сильно ощущали это на своем бюджете. И вот наступил 1937 год — дядя Аршак сказал, что осталось совсем немного дел: утеплить фундамент, летом выложить печь, — так что весною можно въезжать в этот, „немного недостроенный“ дом. Родители спросили благословения отца Павла. Каково же было их удивление, когда тот не благословил. Мы не поехали, и дядя был в недоумении. А между тем, по каким-то, не зависящим от дяди причинам, дом так и остался недостроенным и непригодным для жилья в зимних условиях. Так что если бы мы ослушались отца Павла, то после папиного ареста остались бы и без крыши над головой, и без каких-либо средств к существованию.

Второй случай был связан с Евгением. Летом 1937 года наш близкий знакомый, духовный сын папы, предложил брату принять участие в очень интересной экспедиции. Предполагалось сплавиться на лодках северными реками, собирая по деревням фольклор. Но отец Павел не благословил, и брат отказался от поездки, чем вызвал смущение нашего знакомого. Но если бы брат уехал в экспедицию, он бы не смог провести с отцом: последние недели перед арестом и последовавшей мученической кончиной.

Сколько же раз за все эти долгие годы ездила я на Лубянку узнать что-нибудь о папиной судьбе… С тягостным чувством подходишь к барачному, ныне не сохранившемуся дому на Кузнецком мосту, встаешь в хвост длиннющей, угрюмой очереди, чтобы, простояв несколько часов, только подать заявление. А через какое-то время снова явиться за ответом, снова встав в хвост молчаливой очереди, отстоять ее, чтобы попасть в тот кабинет. За столом — человек в форме войск НКВД. Не поднимая на посетителя глаз, открывает он ящик своего стола, смотрит туда и зачитывает одну и ту же для всех фразу: „Осужден на 10 лет без права переписки в особые лагеря“.

Так было и в 1937 году, и по прошествии десяти и более лет. Заявления всегда подавала я, а не Женя, которому не хотели мы портить биографию. В походы на Лубянку, а иногда и на Матросскую тишину, всегда сопровождал меня Глеб Каледа. В любую погоду оставался он на улице и часами ждал меня у входа. Как же тоскливо медленно тянулось для него время, если и по прошествии пятидесяти лет, в письме ко мне из больницы, Глеб вспомнил неторопливость тех городских часов, под которыми коротал он время.

А годы шли и шли. Прошла и стала забываться война. Страна залечивала раны. Но о папе так ничего не стало известно: точно в зияющую пустоту неизвестности унесла папу та ночная электричка. Правда, почувствовались в жизни небольшие перемены, потянул свежий ветерок. Стала подниматься церковь. Избрали нового Патриарха. Открыли Лавру.

В 1954 — 1955 годах мы с Глебом, имея уже троих детей: Сергея, Ивана и Александру — жили на станции Заветы Ильича Северной, а ныне Ярославской железной дороги. „Мама“ тогда жила не с нами, а в Москве, с родителями Глеба. Хозяйкой нашей была некая Мария Вениаминовна Винарская — женщина непростой, „героической“ судьбы. Ярая революционерка, она еще по Баку была знакома со Сталиным, а в годы гражданской войны работала в Одесском ЦК. В 1937 году, будучи референтом Ежова по Наркомводтрансу, она не побоялась положить на стол сталинскому наркому свой партбилет, заявив: „Я делала с ними революцию, а теперь должна говорить рабочим, что они враги народа“. „Дура, — отвечал Ежов. — Лучше посадить десять невинных, чем упустить одного виноватого“. Не дав делу ход, Ежов уберег свою подчиненную, отослав ее в длительную, дальнюю командировку. В ряды своих партийных товарищей Мария Вениаминовна уже не вернулась, даже в годы войны. И вот, когда начали выпускать многих „парттоварищей“, она стала мне рассказывать о них, о страшных условиях их содержания, о том, как там над ними измывались. Я намекнула, что и у меня там, видимо, погиб отец. И тогда моя хозяйка предложила мне написать данные на отца, чтобы та передала их своему знакомому в КГБ. Я так и сделала.

Спустя некоторое время ей сообщили, что дело моего отца в КГБ отсутствует. Это означало, что папы нет в живых, так как дела умерших или расстрелянных осужденных из КГБ передавались в архивы МВД СССР. Единственное, что можно было предпринять в этой ситуации — подать в Прокуратуру СССР прошение о реабилитации нашего папы. Этим занялся Евгений, который в то время жил уже в Ленинграде и был священником. В самых первых числах января нового 1956 года он подал в Москве заявление.

„В Прокуратуру СССР

Прошу… в порядке надзора выяснить судьбу моего отца и сообщить мне, жив ли он.

Мой отец, священник Амбарцумов Владимир Амбарцумович… был осужден на 10 лет. Со времени его ареста прошло 18 лет — он должен бы быть на свободе, если жив. Я неоднократно обращался в органы МВД и не смог получить от них никаких сведений о судьбе отца в послевоенные годы… В 1940 году отец отбывал наказание в г. Ярославле — об этом мне рассказал сидевший с ним и освобожденный перед 1941 г. гражданин…“

Сейчас очевидно, что в 1940 году папа не мог „отбывать наказание“ ни в Ярославле, ни в каком-либо ином месте на земле. Что же за загадочный гражданин встретился моему брату? Искренне заблуждающийся, провокатор, фантазер?

Не знаю; ответа нет у меня и поныне. Но вернемся к заявлению Евгения.

„…В 1951 г. в гостехнике зарегистрировано изобретение моего отца — смотрите журнал „Бюллетень изобретений“ N 6 за 1951 год — там зарегистрирован прибор по классу 5“ 18 за N 90 725 (401 635 от 25 июля 1949 года) заявлено „в гостехнику — В.А. Амбарцумов“.»

Снова недоумение, снова загадка. Еще одна загадка жизни отца Владимира. Как через четырнадцать лет могло выплыть и быть зарегистрированным папино изобретение? Бог весть…

«…Сам я священник Никольского Собора гор. Ленинграда, отец шестерых детей, часто сопровождаю иностранные делегации, участвуя в общей борьбе за мир… «

Сейчас принято считать — а молодежь в этом пытаются еще и убедить — будто времена «хрущевской оттепели» были чуть ли не благодатнейшими годами в истории нашего отечества. Это далеко не так. Наша Церковь вполне страдала от власти придержащих и в те «либеральные» годы. Потому люди осторожничали. К этому призывала и память: собственная память о страшных судьбах родных и близких.

Вкус того времени дано почувствовать и в письме Евгения. Брат, упоминаниями об «иностранных делегациях» и намеком на свое участие «в общей борьбе за мир», наивно полагал обезопасить себя и свою семью.

«…Прошу Прокуратуру СССР, в соответствии с законами, вмешаться в порядке надзора в судьбу моего отца и сообщить мне жив ли он и какова его судьба.

Священник Евгений Амбарцумов».

Потянулись дни. Дни надежд и отчаянья. Ожидания того, что в соответствии с законами Прокуратура вмешается в судьбу нашего отца и нашей семьи. Ждать пришлось более трех месяцев. И вот, в Ленинграде, отца Евгения пригласили в местное управление КГБ и устно объявили, что его отец, Владимир Амбарцумов, был осужден к 10-ти годам лишения свободы и, отбывая наказание в исправительно-трудовом лагере, умер 21 декабря 1943 года от воспаления почек.

Мы решили совершить отпевание папы. Однако объявленная нам дата 21 декабря никем нами почему-то не воспринималась как день папиной памяти. Вот, скажите, почему? И мы никогда не отмечали его память этим днем. Дата почему-то была «мертвой» и никак не отзывалась в душах.

И только по прошествии еще тридцати пяти лет поняли мы, почему же не отозвалась в наших сердцах и душах та «мертвая» дата.

В те дни, что ждали мы ответа из Прокуратуры, шла, оказывается, кропотливая, прикрытая от постороннего глаза работа. Не знали мы, что своим заявлением Евгений запустил маховик нешуточной машины, колеса которой, набирая ход, производили свою поразительную работу, догaдаться о ней было никак не возможно.

Но, судите сами. Уже на следующий день по получении заявления, т. е. 6-го января 1956 года, Прокуратура направила соответствующий запрос в учетно-архивный отдел КГБ. Те, в свою очередь, 20 января затребовали данные на папу из специальной картотеки МВД. И снова необыкновенная оперативность: на следующий день, то есть 21 января, ответ был готов…

Вы сейчас прочтете те, подготовленные в недрах КГБ, скорбные строки ответа. Столь тяжелые для меня. Для всех моих близких. Вы увидите эти строчки сейчас, но многие из тех, для кого папа был самым дорогим человеком на свете, так и не дождались, так и не сподобились увидеть их. Не дождалась и умерла «мама». Не дождался рано, в 1969 году, умерший Женя. Да и мне, чтобы удостоиться правды, понадобилось прожить ещё целых тридцать пять лет. Что двигало теми, кто принял на себя столь страшную ответственность: обманывать — однажды уже обманутых, униженных граждан? Щадили наши чувства? Или хоронили концы своих бесчеловечных злодеяний?

«Справка о результатах проверки: Арестован 9 сентября 1937 года Управлением НКВД по Московской области за контрреволюционную монархическую организацию (невразумительно, но в рукописном документе это записано именно так: за к-р монарх. орг).

Постановлением Тройки Управления НКВД по Московской области 3 ноября 1937 года приговорен к высшей мере наказания.

Приговор исполнен 5 ноября 1937 года. Родственникам о смерти не объявлялось».

Родственники, это мы, находящиеся в томительном ожидании. А работа кипит.

26 января КГБ СССР переправляет обрастающее секретными приложениями заявление Евгения собственному управлению по Московской — области:

«Направляем Вам заявление Амбарцумова Е.В., в котором он просит сообщить сведения об осужденном в 1937 году его отце Амбарцумове В.А., — для рассмотрения в соответствии с указанием КГБ СССР N 108/сс от 24.08.1955 г.»

3десь, уверена, и зарыта собака. Именно в этом Указании N 108/сс от 24 августа 1955 года, в соответствии с которым предписывается действовать подчиненным сотрудникам. Думаю, что это и есть директива, расписывающая технику сокрытия собственных злодеяний. Процедура прятанья концов в воду.

Указание Центра принято областью к исполнению, но школа дотошного бюрократизма не подвела, взяла свое. Необходимо подстраховаться и областное управление производит проверочное действие. Шлется запрос в картотеку областного управления МВД: не объявлялось ли отсюда родственникам о смерти. К 16 февраля ответ готов: в областной картотеке сведения на Амбарцумова В.А. отсутствуют.

Их бы, Господи, способности, умение и прилежание — да в доброе б русло…

Руки развязаны. Наступает час вытворения новой истории. Упоительный час созидания иезуитского действа: «Сцена смерти. Сказка о мертвых душах». Производство его, как всё гениальное, — донельзя просто: просто вытягиваешь из стопки бланк, набранный типографским способом, и заполняешь пустые графы. Как всякое другое искусство, и сей жанр требует жертв, потому приходится потрудиться сначала над заполнением и такого, что вовсе неинтересно. Но зато впереди ждет вознаграждение: забава для души, лакомый кусочек для сердца.

Собственно, вот фрагмент того бланка:

Руководствуясь указанием КГБ при СМ СССР N 108сс от 24 августа 1955 года просим объявить заявителю______ о том, что __________ осужден _________ 19____ г. на 10 лет и отбывая наказание в ИТЛ умер _____ ______________ 19____ г. от _______.

Эта типографская трафаретка и подлежит заполнению: сначала вносится фамилия заявителя, то есть Амбарцумов Е.А., потом установочные данные на папу, ниже — реальная дата осуждения, то есть 3 ноября 1937 года — и, наконец…

Вижу это глумливое лицо над гладью бумаги. — Илья, — поднимает тот взор на содельника, корпящего за соседним столом над другой судьбой, — у тебя сегодня от почек мёрли? А то мы с тобой, хи-хи, — того… до эпидемий допишимся.

— Сердечники были, легочники были, а почек, кажется, нет, не было.

— Тогда пишем: умер от воспаления почек. Так. Дадим ему лет шесть пожить, это будет: тридцать седьмой плюс шесть — сорок третий год. Пишем. А дату поставим… двадцать первое декабря. Аккурат, канун Дня конституции. И усопшему радость, и родственникам приятность — в такой день сподобился.

Так, в новые, «либеральные» времена хрущевской «оттепели» вершились новые насилия над бывшими жертвами.

Для исполнения запроса Прокуратуры СССР оставалось немногое: объявить близким кощунственно выдуманную биографию. Что и совершили, вызвав Женю 9 марта в Ленинградское управление КГБ, где устно (только устно, чтобы вне компетентных служб не оставить следов) объявили ему «историю» смерти нашего папы.

И эпилог: новую папину «биографию» необходимо было срочно зафиксировать в картотеках всех служб, дабы, не дай Бог, позже не выдана была бы кому-либо иная «биография».

И заработала система оповещений.

Секретно
13 марта 1956 г.
К/Б Лен. обл. — КГБ Моск. обл.

Согласно Вашему отношению гр. Амбарцумову Евгению Владимировичу 9/111−1956 г. объявлено, что его отец Амбарцумов Владимир Амбарцумович умер в ИТЛ 21 декабр. от воспаления почек».

«Секретно
22 марта 195б г.
КГБ Моск. обл. — всем комп. органам.

Просим произвести отражение в картотеках КГБ, МВД и Управлении МВД по Моск. обл. Просим произвести отражение в картотеках на осужденного к высшей мере наказания… Амбарцумова Владимира Амбарцумовича…, что Управлением КГБ по Моск. обл. 9 марта 1956 г. устно объявлено Амбарцумову Е.В. о том, что осужденный, отбывая наказание в ИТЛ умер 21 декабря 1943 года от воспаления почек».

Дело сделано. Заплечных дел мастера снова спрятали плети свои.

Не ведая о многотрудных стараниях сотрудников компетентнейшего органа страны, мы, тем не менее, по произволению Божиему, не стали отпевать папу в этот, не отозвавшийся в наших сердцах день 21 декабря, но решили совершить отпевание 24 мая — в день смерти мамы Вали. Чтобы в этот день соединить их вместе.

Глеб и мальчики остались в Москве, вернее, в загородном нашем доме, а мы с дочерью Сашей поехали в Ленинград. До станции Заветы Ильича добирались под проливным дождем и холодным ветром. Промокли до нитки, но ни на минуту не приходила мысль, вернуться из-за непогоды. В Москве заехали к родителям Глеба и «маме».

Здесь нас ждали, и почему-то тревожились. Волновалась «мама». Волновались Каледы, считавшие, что не стоит никуда ехать, а надо продать билеты и остаться дома. Но мы закутались потеплее и наперекор всем препятствиям поехали в Ленинград. Ведь не на веселье же, в самом деле, мы ехали, а на отпевание нашего отца и дедушки.

Отпевали папу не в церкви, а в доме брата, отца Евгения, который тогда жил в Шувалове, под Ленинградом. Отпевание совершали хорошо знавшие папу — отец Михаил Соловьев, будущий архиепископ Мелитон Тихвинский, отец Петр Гнедич, отец Евгений и еще один иеромонах. Кроме того, были старые друзья родителей: Анна Никандровна Сарапульцева, Авенир Петрович, а также вся ленинградская ветвь Амбарцумовых: Таня, матушка отца Евгения, тетя Соня (родная сестра мамы Вали) и пять старших внуков.

Отпевание прошло стройно и торжественно. После отпевания была трапеза, и друзья с теплом вспоминали о папе. Мы успели с Александрой на ночной поезд, и утром Глеб с мальчиками уже встречали нас на Ленинградском вокзале. А землю с папиного отпевания я позже похоронила в могилу мамы Вали на Ваганьковском кладбище. Когда скончалась «мама» Маруся, то и ее мы похоронили в ту же могилу. Так снова соединились вместе все дорогие мне люди. И папу я никогда в молитвах не поминаю одного, но всегда с мамой Валей и «мамой» Марией.

Некоторые из наших друзей считали, что не надо было отпевать папу, так как его могли отпеть там, но отпевание не то таинство, которое не может повторяться. Оно нужно не только покойному, но и близким, которые прощаются с ним, провожая его в Царствие Небесное. Теперь же, когда мы знаем, что папа был расстрелян 5 ноября 1937 года на полигоне НКВД в Бутово, стало совершенно ясно, что там его никто отпеть не мог.

Прошло еще много лет, но ничего нового о папе выяснить не удавалось. Кто-то сказал мне, что о пропавших молятся святому великомученику Артемию, пострадавшему при Юлиане Отступнике в 362 году, память которого отмечается 2 ноября по новому стилю. И я стала молиться ему ежедневно, читая тропарь и кондак. И всегда вспоминала этого святого 2 ноября, в день его памяти, Потом и дети стали молиться: «Господи, дай, чтобы мы узнали, как умер дедушка Володя!». Но с годами все меньше оставалось людей, которые могли случайно что-нибудь о папе знать или встречаться с папой там, в заключении. И наши надежды встретить таких людей таяли с каждым днем. Память же великомученика Артемия мы продолжали ежегодно чтить.

К концу 80-х годов церковь стала входить в силу. Особенный импульс придало этому празднование 1000-летия крещения Руси. Тогда, во множествах выступлений священников и мирян ставился вопрос о канонизации новых мучеников и исповедников Российских ХХ века, пострадавших во времена коммунистического лихолетья.

В 1989 году в Московской Патриархии стали собирать списки на молитвенную память, а может быть, и на канонизацию репрессированных лиц духовного звания и мирян.

Мы стали искать свидетельство о папиной смерти и справку о реабилитации — и не нашли. Хранились документы в Ленинграде, у брата, но после его смерти и последующей смерти его сына, священника отца Николая, следы того документа затерялись. Тогда весной того же, 1989-го года, мы подали заявление в Прокуратуру СССР с просьбой выдать нам копию свидетельства о реабилитации. В заявлении просили мы также сообщить подробности смерти и место погребения нашего папы и дедушки. Этим, в основном, занимались дети, которых было у нас с Глебом уже шестеро. У меня же не было сил снова ворошить историю. А чтобы идти в КГБ — меня просто одолевал страх. Заявление подавал мой четвертый сын, Кирилл; помогали ему самые младшие: Машенька и Василий.

Летом нам прислали из суда копию свидетельства о реабилитации, где говорилось что постановление «тройки» от 3 ноября 1937 года аннулировано «из-за недоказанности преступления». А в сопроводительной бумаге сообщалось, что сведения о причине и месте смерти — нам должны быть присланы из управления КГБ. Действительно, в КГБ нам подтвердили, что такой запрос получен и о результатах мы будем извещены в свое время.

Первого ноября, под день памяти великомученика Артемия я прочитала его житие и помолилась ему. В ночь со второго на третье мне не спалось, и я опять открыла Жития святых. Заснула только под утро, и потому не услышала телефонного звонка. Уже проснувшись, узнала от Кирилла, что звонили из КГБ и просили его приехать. Есть сведения о папе.

Кирилл, помолившись, поехал в КГБ. О. Глеб, рано утром, ничего не зная, отправился в церковь. Дома осталась я одна. Не находила себе места, что-то тревожило, беспокоило меня. Стала названивать родным: сперва поговорила с Ваней, сыном, потом позвонила старшему, Сергею, но его не оказалось дома, и я пообщалась с Аней, его женой. Сашенька моя уже была замужем и жила в Ленинграде, и у них в ту пору гостила моя дочь Машенька. Позвонила и к ним. Но ничто не приносило успокоения, мне было как-то очень «не по себе», и я легла.

Кирилл позвонил около часа дня и, ничего не объяснив, сказал, что едет домой. Что ж это был за час, пока Кирюша добирался до дому! Наконец, он приехал и выпалил: «Мама, они все врали — он мученик. Дедушка расстрелян 5 ноября 1937 года!». Кирилл протянул мне фотокарточку из дела, на которой папа одет в исподнюю рубашку, в очках, смотрит вперед очень напряженным взглядом — так смотрят люди уже отрешенные.

Конечно, я знала, что папы давно нет в живых, но все-таки принять эту весть было очень больно и тяжело. Да, папа — мученик за веру Христову, но как представлю себе, что думал и переживал он, когда вели его на казнь. Может быть, пел: «Христос Воскресе!» А может быть, сам слышал пение «Херувимской», как слышали это пение русские солдаты, ведшие на расстрел епископа Лаврентия (Князева). Солдаты отказались стрелять, так что приговор пришлось приводить в исполнение безотказным латышским стрелкам.

Позже, из протоколов узнали мы, что Господь дал папе силы и мудрость мужественно перенести допросы. На вопросы о его знакомых, о членах Христианского студенческого движения, о близких духовных чадах и собратьях по священническому служению — он называл или уже покойных, или лиц, находящихся вне досягаемости властей. А про других — папа просто отказывался говорить. И главное, ни разу, ни словом папа не отрекся от Христа, но и в застенках умудрялся он «проповедовать» следователям: «Надо дать церкви… провозглашать свободно проповеди с целью укрепления Православной Церкви».

Вскоре Кирилл ушел по своим делам, и я опять осталась одна. Не отрываясь, смотрела я на папину карточку. Всматривалась в родные черты. Папа, папа! Что же довелось тебе пережить…

Снова стала звонить своим, но никого не находила. К счастью, вскоре позвонил Василий, мой младший сын. Молча выслушав сбивчивый мой рассказ, он только и сказал: «Сволочи!» И поспешил домой. В дверях он столкнулся с отцом Глебом, который, конечно же, еще ничего не знал и не мог понять, отчего я в слезах, а Вася меня обнимает и успокаивает. Вернулся Кирилл, позвонил в Ленинград, рассказал все Маше. Когда та отошла от телефона, племянницы бросились к ней: «Тетя Маша, что случилось?». Потом они весь вечер вспоминали там, в Ленинграде, дедушку и очень переживали за меня.

Это случилось 3-ro ноября, то есть ровно через 52 года после решения «тройки».

Просите, и дастся вам… - вот мы много просили, а потом — по маловерию нашему — отчаялись получить просимое, но Великомученик не оставил нашу просьбу тщетной и, когда уже не было никакой надежды, послал ответ. Наглядная связь неба с землей, небожителей с нами.

Уже по прошествии еще нескольких лет открылось, что папа был расстрелян на подмосковном полигоне НКВД в подмосковном Бутове. Вся семья наша тогда включилась в работу по увековечиванию памяти погибших здесь мучеников. Составилась православная община, вскоре решившая строить на полигоне храм. Небольшой деревянный храм поставили в 1996 году, и мой сын Кирилл стал служить здесь священником.

По одному с папой следственному делу расстреляли двух замечательных, двух таких разных людей: художника Владимир Алексеевича Комаровского и счетовода Сергея Михайловича Ильина, обa они были почти десятью годами старше папы, и оба стойко и достойно перенесли арест, издевательства, допросы, ни одним словом не отрекшись от Христа, от Православной веры.

Граф Комаровский происходил из благочестивой семьи хранителя Московской Оружейной палаты. По настоянию родителей поступил на юридический факультет Петербургского университета. Но не завершив здесь обучения, перешел по призванию — в Академию художеств, а в 1909 году уехал на два года в Париж, где совершенствовал свое искусство живописца в мастерской «Кульяна и Коларосси».
Писал много, до изнеможения. Много и выставлялся. Париж, конечно, заворожил молодого художника. Заворожили новые художественные приемы, манера живописи. Владимир увлекся импрессионизмом: не без успеха поработал в этой манере, но вскоре бросил. Разочаровало вдруг это беззаботное, бездуховное искусство суетного города… Ездили не раз — в Рим, где талантливейшие в мире художники переполнены были в своем искусстве любовью к человеку… К человеку. Но не к Богу. А такой любовью было не заполнить душу русского художника. Комаровский возвратился в Россию, попробовал себя в иконописи — и остался верен иконе до конца своей жизни, прерванной мученической смертью. Расписывал соборы, церковки, часовни, по городам и весям России. К великому сожалению, многие его работы не сохранились. Родственников Владимира Алексеевича Комаровского мы нашли уже на следующий день через наших знакомых по храму Ильи Обыденного.

Оказалось, что с его дочерью, Антониной Владимировной († 20 окт. 2002 г.), или Тонечкой, как, любя, все ее звали, я была давно знакома, еще через Надежду Григорьевну Чулкову, у которой мы с «мамой» жили на Смоленском бульваре с 1943 по 1951 год. А с внуком Комаровского — Алешей Бобринским, сыном другой дочери Комаровского, Софьей Владимировной, давно дружил мой сын Кирилл. Так вот переплетаются порою судьбы.

Второй расстрелянный, Сергей Михайлович Ильин, служил бухгалтером на железной дороге, был большим ревнителем церковной службы, знатоком и ценителем церковного пения и «старорежимных», монархических песнопений.

Родственников Сергея Михайловича тогда нам разыскать не удалось.

Комаровские ничего не знали о смерти своего отца и деда и были тронуты и благодарны нам, пусть за горестное, но настоящее известие об их отце. По нашим следам и они получили документы и карточку своего отца. Антонина Владимировна познакомилась с делом. Туда она шла с тяжелым чувством, а оттуда пришла просветленная, так как в материалах дела она увидела непреклонность и твердость всех троих осужденных. Ничего лишнего они не подписали.

5 ноября 1989 года, через 52 года после расстрела папы, муж мой, отец Глеб, отслужил заупокойную литургию. Отслужил, конечно, в нашей московской квартире, потому что на открытое священническое служение он вышел позже. А вечером собрались внуки, правнуки и те наши друзья, которые детьми еще знали отца Владимира. Это были Глеб Борисович Уденцев, очень любивший папу и часто приезжавший к нам в Никольское; Дмитрий Михайлович Шаховской, сын священника Михаила Шика, служившего вместе с папой в храме на Соломенной Сторожке и тоже расстрелянного в Бутове, примерно за месяц до папы. Все вместе отпели панихиду, потом была трапеза и мы впервые повспоминали папу в день его настоящей смерти.

Духовные дети отца Владимира всегда вспоминали папу как очень цельную, сосредоточенную, молитвенную и волевую личность. Близких всегда поражал сосредоточенный взгляд его темно-карих глаз. Невозможно было представить папу несобранным, хаотически мыслившим. С каждым человеком, за редчайшим исключением, он разговаривал как с самым важным и дорогим человеком. Делами веры были для него молитва, проповедь, моральная и материальная помощь нуждающимся. Он умел сосредоточенно молиться и в храме во время богослужения, и наедине, и когда кругом были суета и шум. Его богослужения были вдохновенны, а праздничные — просто наполнены благоговейным восторгом, охватывающим всех прихожан храма.

Папа живо и доходчиво проповедовал и с церковного амвона, и в тесноте коммунальной комнатки. Особенно сильное влияние он оказывал на молодежь и подростков. Как пастырь он, казалось, был создан прежде всего для них. Когда отец Владимир был вынужден уйти на покой, один из его духовных сыновей, мальчик лет одиннадцати, спросил свою мать:

— Мама, если бы отец Владимир вернулся, ты бы вернулась к нему?

— Нет уже, отец Алексей лучше. — Отец Алексей Рождественский был восьмидесятилетним старцем

— А ты? — в свою очередь спросила она сына. — Я бы перешел обратно к отцу Владимиру, — не задумываясь, ответил мальчик. Папа обладал и блестящими организаторскими способностями. Это отмечали все, кто сотрудничал с ним как во времена его деятельности в Христианском студенческом движении, так и в последующие годы, в частности, когда он организовывал помощь репрессированным.

В общем, папу тогда мы хорошо помянули… Следом, не откладывая в долгий ящик, подали мы документы и на реабилитацию папы по делу от 1932-го года. Сами мы, может, и не догадались бы это сделать, но Кирилла надоумили сотрудники КГБ. В начале 1990 года пришла справка о реабилитации папы и по этому делу.

Вот и всё. Теперь — с «юридической» точки зрения, наш папа и дедушка был кругом чист, честен и оправдан, и наше семейство, кажется, могло спокойно жить дальше… И когда Он снял пятую печать, я увидел под жертвенником души убиенных за слово Божие и за свидетельство, которое они имели. И возопили они громким голосом, говоря: доколе, Владыка Святый и Истинный, не судишь, и не мстишь живущим на земле за кровь нашу? И даны были каждому из них одежды белые, и сказано им, чтобы они успокоились еще на малое время, пока и сотрудники их и братья их, которые будут убиты, как и они, дополнят число. (Откр. 6, 9 — 11.)

Тя благословим, Вышний Боже и Господи милости, творящего с нами великая и неизследованная, славная и ужасная, ихже несть числа… Из утренней молитвы Василия Великого

Прошло еще десять лет, и наступил этот таинственный 2000-й год: светлый год для каждого христианина. Дожила и я до этих дней. Дождалась этого чудесного, прохладного утра — 20 августа 2000 года.

Сын, о. Иоанн (настоятель Храма Троицы Живоначальной на Грязех у Покровских ворот), на машине привез нас с дочерью Машей к Храму Христа Спасителя. И Маша моя, конечно, уже не Maшa, а матушка Иулиания, строгая игуменья 3ачатьевского монастыря. Вчера, на Преображение Господне, было Великое Освящение этого чудом восстановленного Храма. А сегодня, под его святыми куполами прославит Русская Церковь сонм новых своих мучеников, пострадавших за Христа в кровавом ХХ веке.

Но сколько воды утекло. Вот, сегодняшнему дню как бы порадовался мой Глебушка. Но нет уже рядом верного друга всей моей жизни, Глеба. Забрал его Господь.

В конце девяностого года вышел о. Глеб на открытое служение. Бросил всё: и любимую геологию, и нефтяной свой институт, и экспедиции в Среднюю Азию. Новые силы дал ему тогда Господь. Как он успевал только все дела свои делать? Службы, требы, окормление заключенных, вопросы катехизации. О. Глеб, с его энергией, стал первым помощником и ребятам, когда открылись дела бутовского полигона, когда ясно стало, что и папа расстрелян здесь, и здесь покоятся его останки. А еще о. Глеб писал, писал, писал. Спешил завершить земные дела свои. Может, и переусердствовал, взял ношу не по силам? Я говорнла, но он, неуёмный, разве послушает. В 1994-м не стало отца Глеба. Для ребят — страшная потеря: любили и уважали отца они необыкновенно.

Правда, что дети тогда уже твердо стояли на ногах. Об отце Иоанне и матушке Иулиании — я говорила. Саша, матушка Александра, — жена священника, и живут они в Петербурге; сегодня будет, конечно, за Литургией. О. Кирилл — настоятель Храма на Бутовском полигоне; сегодня будет служить там Праздничную Литургию. Младший, Василий — врач-психиатр; поехал сегодня к о. Кириллу, в Бутово.

Вот только нет сегодня с нами старшенького моего, Сереженьки. Потеряли мы и Сереженьку, того, которого обещала я Преподобному, и жену его любимую Анюту. Сороковины еще не минули.

Год 2000-й… «Ужасный и славный». Началось со смерти о. Феодора Соколова, внука Николая Евграфовича Пестова. Смерти, по человеческим меркам, непонятной: погиб, оставив девятерых сирот, в автомобильной катастрофе, 21 февраля, то есть как раз в день своего Ангела. Батюшка после Литургии, точно предчувствуя уход из земной жизни, в ответ на поздравления — просил у всех прощения. Вечером на машине поехал на какое-то совещание, по дороге, в одиннадцатом часу, еще позвонил домой, что «всё хорошо», а в 23 часа огромная фура вылетела на встречную полосу, раздавив машину о. Феодора.

Смерть была мгновенной.

Когда гроб с его телом внесли в церковь, матушка Наталия (Н.Н. Соколова) — мать о. Феодора — была в приподнятом настроении. Подойдя ко мне и увидев, что я едва сдерживаю слезы, она сказала: «Ты что? У меня все дети живы! И у тебя тоже!». И вдруг спросила: «А кто будет следующий?»
Следующими были Сережа с Аней.

Совсем недавно прочитала я такие удивительные слова: «Крест неотделим от славы. Преображение не бывает без страданий. Пасхальный дух вырастает из духа Голгофы».

Моей Голгофой была смерть моих детей. Это произошло в ночь на 24-е июля. Сережа с Аней были на даче, под Можайском. Что-то сломалось в их «Жигуленке», не уехать, и они позвонили детям, Феде и Пете. Чтобы те, приехав на Петиной машине, взяли их на буксир. Тихо катились две связанные машины по пустынному шоссе, когда в два часа ночи мирный их караван настигла фура (опять фура!), в которой заснул водитель. Страшный удар бросил заднюю машину, с ехавшими в ней родителями, на машину сыновей. И та, от удара, поднявшись на два боковых колеса, ехала так еще около сотни метров. А раздавленный «Жигуленок» взорвался и горел больше часа. Горел на глазах у обезумевших от горя детей.

Часам к семи утра Федя и Петя, на разбитой машине, обгоревшие, добрались до Москвы, — и сразу к тете, в Зачатьевский монастырь. Стучались в настоятельский корпус.

— Что случилось?

— Родители погибли… В тот день Господь собрал всех вместе. Удивительно, ведь был разгар лета, дачный сезон.

Матушка Иулиания звонит о. Иоанну, наугад, домой — и он дома, а не на даче: оказывается, накануне говорил проповедь в Богоявленском соборе. Звонит Васе в деревню, и у него, надо же, не выключен сотовый телефон! Звонит о. Кириллу — тот еще не уехал к службе. Нашлась сразу и Саша: звонок дошел и до ее деревни. Матушка с о. Иоанном мчатся в ГАИ, потом в Звенигород, в морг.

Сама я в тот день была в Бутово. Уже собиралась к обедне, когда стали меня вдруг обступать наши близкие и друзья. И только твердят: «Матушка! Матушка!». Подходит о. Кирилл, а я вижу, что на нем лица нет: «Мам, мужайся. Сережа с Аней погибли». С похоронами все быстро уладилось. Во вторник днем привезли два голубых гроба в Бутово. Сережин был с черной ленточкой. Гробы стояли открытыми, но тела были покрыты пеленами и цветами. Что осталось после такого пожара, не знаю, — то видели только о. Иоанн и матушка Иулиания. Надеюсь, правы, кто говорил, что смерть наступила мгновенно. От удара. Я приложилась к моим родным, села, закрыв лицо руками, и с двух сторон обняли меня сыновья: две руки в поручах лежали на моих коленях, Отпевали соборно. Людей пришло так много, что в храме все не поместились, и отпевали перед храмом. На крыльце, с хоругвями, стояли в стихарях сыновья Сережи и Ани. Стихари были их — Сережи и Ани — работы. И хоругви были ими купленными. Сережа и Аня были создателями храма на Бутовском полигоне, и о. Кирилл благословил крестный ход вокруг храма. Впереди шел Петр в их диаконском стихаре, нес иконы — их благословение на брак, далее хоругви. Похоронили детей на Ваганьковском кладбище, в могилу дедушки. В монастыре была большая трапеза, друзья много говорили о детях хорошего, но мне стало плохо, и меня увезли. Спасибо Святейшему Патриарху Алексию, он через матушку подарил мне альбом «Патриаршее служение», в котором нашла я фотографию, где толпа верующих в день преп. Сергия ждет под балконом благословения Патриарха. И среди других лиц я ясно различаю два родных лица: Сережу и Аню. Я много плакала о моем папе: так жутко, так несправедливо был вырван он из нашей жизни. Отец Глеб умирал естественно. Много страдал, терял силы, и было бы странно молить о продлении его жизни, то есть молить, по существу, о продолжении его страданий. А дети ушли мгновенно. Это очень трудно принять. «Не всегда легко сказать: да будет Воля Твоя» — так писал папе кто-то из его друзей на смерть мамы Вали.

«Пасхальный дух вырастает из духа Голгофы». Не прошло и сорока дней после смерти детей, как позвонил мне о. Владимир Воробьев и сообщил, что моего папу, о. Владимира, на Освященном Архиерейском Соборе канонизировали.
Строки из Деяний Собора: «Рассмотрев церковное Предание и мученические акты о подвигах новомучеников и исповедников Российских ХХ века, которым было «дано ради Христа не только веровать в Него, но и страдать за Него» (Флп. 1, 29), Освященный Архиерейский Собор единомысленно ОПРЕДЕЛЯЕТ:

1. Прославить для общецерковного почитания в лике святых Собор новомучеников и исповедников Российских XX века, поименно известных и доныне миру не явленных, но ведомых Богу…

Всего в Собор для церковного прославления внесены были имена 1154 мучеников. И в списке «от Московской епархии» позже я прочитала: «Пpomo-иерей Вла-ди-мир Ам-бар-цу-мов».

Вот потому и ведет меня сегодня моя дочка, матушка Иулиания, в Храм Христа Спасителя, где за торжественным богослужением прославят новых святых. Нам надо в верхний храм. Матушка какими-то ей только ведомыми переходами ведет меня к лифту. Поднимаемся вместе с незнакомым митрополитом, говорящим по-русски с заметным акцентом. Сквозь толпу пробираемся к «северной» части амвона, где стоят монахини. Здесь, в конце ряда игумений, и посадили меня на скамеечку, и отсюда мне всё было хорошо видно. Посреди храма, от Патриаршего места и до амвона с двух сторон в три ряда стоят архиереи, за ними духовенство. Началась праздничная Литургия. Пели Преображенские антифоны, как в самый день Преображения. На сугубой ектении заупокойные прошения, и архидиакон провозгласил «Вечную память» всем убиенным и замученным в ХХ веке. Многие плачут. Святейший Патриарх взошел на свою кафедру посреди храма, и Митрополит Ювеналий зачитал постановление Собора.

«Во имя Отца и Сына и Святаго Духа! На исходе второго христианского тысячелетия, когда мир празднует Юбилей Боговоплощения, Русская Православная Церковь приносит Христу плод своих голгофских преданий — великий сонм святых мучеников исповедников Российских XX века… «Матушка Иулиания шепчет мне: «Посмотри, на тебя смотрит Владыка…», и называет этого владыку. «Где уж там, — думаю я, — так много людей, а Владыко станет вдруг смотреть на меня». Но оказалось, что Владыка действительно смотрел на меня и радовался, что мой отец прославлен среди других канонизированных мучеников. А раньше он же скорбел о смерти моих детей.

Два пресвитера выносят из алтаря новописанную икону Новомучеников и исповедников Российских, и Святейший Патриарх Алексий благословил ею всех присутствующих на четыре стороны. Хор поет тропарь и кондак Новомученикам и исповедникам Российским…

Не передать словами то волнение, ту радость, что охватили всех нас, молящихся.

Перед Причастием матушка ведет меня приложиться к иконе Новомучеников. Я знаю, где там образ моего отца, но ничего не вижу.

Как закончилась Литургия — помню плохо. Уходим теми же переходами, получаем благословение Святейшего: маленькую иконку Новомучеников. Сияет солнце, народ ликует, поют Пасху.

Наступили новые отношения с отцом. В первые века христианства пострадавшие и убиенные за Христа сразу становились мучениками. Теперь иначе. Наш папа и ранее воспринимался как мученик. Но келейно. Сама я всегда верила, что папа, пострадав за Христа, будет предстоять Его Святому Престолу. А в редкие минуты, если и закрадывалось вдруг сомнение, доставала я старое письмо, написанное мне давным-давно Николаем Евграфовичем Пестовым: «Память о твоем Папе у меня глубоко в сердце: при жизни он был для меня одним из самых близких по духу и дорогих для души людей, а теперь он сияет мне из Вечности, как сияют многие из великих христиан трех первых веков нашей эры… Тогда семьи подобных твоему Папе считали себя счастливыми, имея близких покровителей в Царствии Небесном"…

А теперь он прославлен всей полнотой Православной Церкви.

«Радуйся, священномучениче, отче мой, Владимире, во Царствии Небесном венцем нетленным увенчанный!»

http://www.pravmir.ru/article624.html


Rambler's Top100 Каталог Православное Христианство.Ру Рейтинг@Mail.ru