Московские новости | 10.12.2003 |
Собирать воспоминания современников в кругу писателя называется «ходить по хаткам». Это ровно то, что попытался сделать Киселев. В фильме нет подобострастного интервью с юбиляром, в нем говорят люди, сталкивавшиеся с Солженицыным лично, наблюдавшие его издалека. Говорят они и вещи некомплиментарные. Кому-то это очень не понравилось. Не исключено, что эти люди включили в дело свои связи в высоких политических кругах, и на НТВ взяли под козырек. Канал, правда, обещает купить фильм, чтобы «показать его когда-нибудь потом» — то есть, по сути дела, положить на полку. Вполне в духе времени. Сегодня мы публикуем некоторые ответы на вопросы, поставленные перед участниками фильма, чтобы дать читателю представление о спектре оценок, неизбежно сопровождающих такую крупную и неудобную фигуру, как Солженицын.
«Один день Ивана Денисовича» был напечатан в то время, когда Варлам Шаламов написал «Колымские рассказы», а Евгения Гинзбург — «Крутой маршрут». Почти одновременно с публикацией «Ивана Денисовича» был запрещен роман Василия Гроссмана «Жизнь и судьба». Можно ли сказать, что Александр Исаевич стал «великим» благодаря стечению обстоятельств? Или он действительно великий, а «Один день… «стоит на голову выше произведений Гроссмана или Шаламова?
Виктор ЕРОФЕЕВ, писатель: «Один день…» — книжка уникальная. Она построена на хорошем, сильном парадоксе: Солженицын в ГУЛАГовском аду нашел момент счастья. Маленький человек выстоял против обстоятельств — не только победил, но и осмыслил их. У Шаламова такого нет: там — полное разрушение. Русская традиция такого разрушения не приемлет.
Рой МЕДВЕДЕВ, историк: Солженицын по тому времени был подходящим автором. Посудите сами: открылась возможность говорить правду, но — не полностью, как бы лишь на ширину щелки. Гроссман со своим огромным романом в эту щелку не проходил — по меркам того времени он был слишком глубок и остр в своей критике режима. По тем же причинам непроходной была и Евгения Семеновна Гинзбург. А Солженицын — пожалуйста: один день крестьянина в лагере. Сидит, работает с удовольствием, кладет в ограду лагеря кирпичи. Ему, Ивану Денисовичу, труд даже в заключении радость доставляет. И это Хрущеву понравилось особенно: вот какой русский человек — добросовестный, честный, не протестует ни против режима, ни против КПСС в целом. Это по тем временам вполне проходной материал.
Лев ЛОСЕВ, поэт: «Один день Ивана Денисовича» я включаю в курсы по русской литературе ХХ века: роман маленький, на английский переведен прилично — значит, студентам американским его давать можно. И роман этот им страшно нравится — наверное, не потому, что там есть какие-то сведения о страшной системе лагерей, правда? А потому что Иван Денисович — это, если хотите, современный Робинзон Крузо. Заброшен человек туда, где выжить трудно, — и интересно читателю: как будет тепло и пищу для себя добывать? Вот этот общечеловеческий сюжет и интересен. Он больше, чем просто иллюстрация к страшному периоду советской жизни.
Борис ПАРАМОНОВ, культуролог: Шаламов сказал, что в «Иване Денисовиче» описан детский лагерь. Было бы смешно, если бы я ввязался в полемику с ним, человеком с опытом Колымы 38-го. Но Шаламов понял то, что опыт ХХ века с его войнами и лагерями перечеркнул старинную модель морализаторского отношения к миру — примерно то, что имел в виду Теодор Адорно, когда сказал «Искусство после Освенцима невозможно». Шаламов это понял, а Солженицын — нет. Он воскресил морализирование.
Задолго до появления «Архипелага ГУЛАГ» на Западе была обширная литература, описывавшая большевистский и сталинский террор (книги Мельгунова, Конквеста, Бажанова, публикации Раскольникова и Орлова). Почему именно «Архипелаг» произвел на Западе такое впечатление?
Юлий КРЕЛИН, писатель: Потому что советская власть устроила «Архипелагу» такую раскрутку, какой не было ни у одной из перечисленных книг. Отвратительный главный враг Солженицына сам сделал из него великого. А потом — Нобелевская премия, и Запад стал читать благодаря такой рекламе.
Виктор ЕРОФЕЕВ: «Архипелаг» уничтожил то, что называлось еврокоммунизмом. Там в нем многие видели надежду на избавление от богооставленности, преследовавшей Европу весь ХХ век. А Солженицын эту надежду придушил.
Мария РОЗАНОВА, издатель: «Архипелаг» я ценю не за литературные качества, а за силу удара.
Петр ВАЙЛЬ, культуролог: В XIX веке были две книги, реально повлиявшие на жизнь миллионов людей, — «Хижина дяди Тома», которая сыграла колоссальную роль в отмене рабства в Америке, и «Что делать?», из-за которой тысячи людей пошли в революцию. По своему качеству не великие книжки. Но ведь дело не в качестве… А в ХХ веке такая книжка была всего одна — «Архипелаг». После ее прочтения одни люди говорили: «Все, кранты, пора уезжать из этой страны». Другие: «Здесь больше нельзя жить, эту страну надо переделать». Третьи: «Здесь жить страшно и опасно, давайте не будем высовываться и переждем». Миллионы людей, прочитав «ГУЛАГ», изменили свою жизнь — при том, что после Сталина и Гитлера все идеологии затрещали по швам. И вдруг появляется такая книга. Отсюда — торжество литературы, которое не выпадало почти ни одному писателю на протяжении всей истории мировой словесности.
Владимир БУКОВСКИЙ, политолог: Солженицын сделал первый ход в войне с международной холерой под названием «коммунизм», мы все к этому лишь присоединились — Сахаров, Григоренко, я… Солженицын, пожалуй, сделал больше, чем Герцен.
Соломон ВОЛКОВ, искусствовед: За «Одним днем…» и «Матрениным двором» закрепилась репутация классики. Я не встречал человека, который сказал бы, что это плохая литература. Но когда дело доходит до «Архипелага», люди говорят: «Ну да, публицистика замечательная, и свою роль она сыграла, но как литературное произведение — неинтересно, вторично». А для меня «Архипелаг» — жанровый прорыв уровня «Мертвых душ», которые Гоголь назвал поэмой. Эта книга Солженицына — абсолютное новаторство в русской non/fiction.
Борис ПАРАМОНОВ: Коммунизм исчез в полном соответствии с рецептом Солженицына, изложенном в его «Письме к вождям»: «Сохраните власть, но откажитесь от идеологии». Что и произошло: теперь это называется номенклатурным капитализмом.
Жорес МЕДВЕДЕВ, историк: Солженицын не сокрушил большевизм, а просто помог его развалу: один человек, пусть и герой, не может изменить общество в целом. Он думал, что развал этот пойдет снизу и раньше — а он пошел сверху и позже. Так сказать, не совсем по его сценарию. Поэтому он и недоволен тем, как прошло падение СССР.
КТО ОН, СОЛЖЕНИЦЫН: ВЕЛИКИЙ ПИСАТЕЛЬ? ПОЛИТИЧЕСКИЙ ФИЛОСОФ? ИСТОРИК? МОЖНО ЛИ МЕРИТЬ ЕГО ОБЩЕПРИНЯТЫМИ МЕРКАМИ?
Майкл СКЕМЕЛ, американский биограф Солженицына: Для меня Солженицын был героем — честным, настоящим героем, бросившим вызов режиму.
Жорес МЕДВЕДЕВ: Он знал, что его вышлют из России, и шел на обострение своих отношений с властью. Я помню эти кадры, когда он сходит с трапа самолета во Франкфурте: растерянный, но счастливый!
Дон ТОМАС, английский биограф: Я назвал свою книгу «Столетие в его жизни». Его называли «ребенком Октября». Его психология своеобразна: в основе ее постоянная потребность, если можно так говорить, в окружающей стене. В годы Гражданской войны его мать была вынуждена оставить семью. Жизнь без матери, в постоянном страхе смерти, возможно, и породила его постоянный уход в себя — чтобы защитить свое «я» от мысли о потере матери. В течение многих лет его в прямом смысле слова окружали стены — в лагере, в «шарашке». Но затем Солженицыну вновь понадобилась своя, защитная стена. И он эту стену построил, наделив ее огромной силой.
Рой МЕДВЕДЕВ: Великий человек, конечно. По своей судьбе, по деятельности и по ее масштабу. В «Новый мир» Солженицын упал как кристалл в насыщенный раствор: «Один день Ивана Денисовича» вызвал такой поток писем, какого не было нигде и никогда. Александр Исаевич уносил из редакции чемоданы писем и рукописей, которые дали ему материал для «Архипелага».
Виктор ЕРОФЕЕВ: Его трудно назвать великим писателем. Солженицын не создал своей собственной модели мира, он в своих художественных произведениях заимствует ее из русской литературы — прежде всего, из Толстого: тащит на себе, как черепаха, все его наследие, хорошо его используя. Таких писателей на Руси немного, но они никогда не переворачивали представления о мире. И в его социальной философии особенно своеобразных мыслей я не нахожу.
Петр ВАЙЛЬ: Мне всегда казалось, что Солженицын — герой ненаписанного романа, который мог бы создать писатель масштаба Достоевского. Там ведь бешеное переплетение страстей. С одной стороны, человек почти физически ворочает громадами — читаешь его лучшие книжки, вроде «Ракового корпуса» или того же «Архипелага», и видишь, как придуманные им глыбы переваливаются. И с другой стороны, удивительная, подчас постыдная мелочность. Описать в романе, как он, уже живя в Москве, переодевался в зековское обличье для того, чтобы сфотографироваться. Если такой роман появится, быть может, тогда мы окажемся способны понять Солженицына — одну из самых непонятных и самых интересных фигур современности. Согласитесь ли вы с тем, что для публики, не знакомой с системой взглядов Солженицына, стало огромной неожиданностью то, что «антисталинист», «антикоммунист» вовсе не обязательно означает «демократ»?
Мария РОЗАНОВА: Если бы советская власть была на три копейки умнее и на пятнадцать образованнее, она бы сделала из Солженицына своего человека. Потому что в глубине души своей он абсолютно советский человек. И потом, нельзя быть антисталинистом, если ведешь себя приблизительно тем же образом, только без приставки «анти». Когда Синявскому дали срок, несколько писателей организовали письмо в его защиту. Предложили подписать многим, в том числе и Солженицыну. Свой отказ он мотивировал так: «Негоже русскому писателю искать славу за границей». А у самого к этому времени все, что было написано, поджидало своего часа именно за границей. Это — тот самый двойной стандарт, который позволяет судить других за то, что спокойно делаешь сам.
Юлий КРЕЛИН: Демократия — не лучшая вещь, придуманная человечеством. Солженицын показал, что можно быть против Сталина и большевизма и при этом не быть антитоталитаристом.
Владимир БУКОВСКИЙ: Он очень не любил участвовать в коллективных акциях, не хотел подписывать письма — такой, знаете, волк-одиночка. Но общее его направление никак не отличалось от нас. Он стоял за гражданские права, за права национальных и религиозных меньшинств, включая крымских татар и чеченцев.
Лев ЛОСЕВ: Солженицыну достаточно было один раз побывать на городской сходке в Кавендише, чтобы понять, что такое демократия снизу. Он пришел туда, чтобы извиниться перед соседями за то, что построил забор вокруг своего дома. Он знал американскую жизнь на самом что ни на есть почвенном уровне. И я уверен, что знание это очень сильно повлияло на его политическую философию.
Майкл СКЕМЕЛ: Солженицын очень долго пытался скрывать то, что он был коммунистом, искренним последователем идей коммунизма. Ведь партию он начал ненавидеть не после того, как она посадила его в тюрьму, а гораздо позже.
Дон ТОМАС: Он не был диссидентом, как, например, Сахаров. На мой взгляд, то, что он приехал из провинции, имело огромное значение: в столицах, в космополитических культурах Москвы и Ленинграда, Солженицын всегда ощущал себя немного чужим.
Жорес МЕДВЕДЕВ: Прожив тридцать лет за границей, я понял, что диссиденты — даже Сахаров, даже Солженицын — были пешками «холодной войны». Нами манипулировали: вокруг Сахарова было целое бюро в Нью-Йорке, вокруг Солженицына — нечто подобное. Там определялось, какие заявления нужно делать, когда и куда их передавать. А когда Солженицын приехал в Америку, наступило разочарование: он стал ругать США не меньше, чем Советский Союз. При этом сам он не вел тот подвижнический образ жизни, к которому призывал других: в Вермонте у него было огромное имение, жил он вполне богато.
Петр ВАЙЛЬ: Ну, в чем, скажите мне, был прав Солженицын, обличая Запад в своей Гарвардской речи, — при том, что элементарная вежливость, казалось бы, не позволяет так относиться к хозяевам, в чьем доме ты поселился? Да и обличал неинтересно, повторяя все эти стереотипы бездуховности: ничего нового, свежего. Вопрос «зачем нужно двести моделей кроссовок, когда достаточно одной?» не имеет ответа, потому что он не имеет права на существование. Сила культуры — в многообразии. Я же не спрашиваю Солженицына, зачем ему сорок одна симфония Моцарта, когда можно целую жизнь наслаждаться любой из них, отвергнув остальные как излишество.
Соломон ВОЛКОВ: Что критиковал Солженицын в Америке? Моральную основу, на которой зиждется сама страна и ее культура. Делал то, чем занимаются все местные проповедники на множестве религиозных телеканалов. Они говорят, а общество идет себе вперед. Жить в обществе, которое хотел бы установить Солженицын, я бы не согласился. Однако он заставляет сесть и задуматься над эксцессами современной культуры, в чем и заключается его полезность в качестве проповедника.
ПОЧЕМУ СОЛЖЕНИЦЫН НЕ ПРИНЯЛ ТО, ЧТО ПРОИСХОДИТ В РОССИИ?
Рой МЕДВЕДЕВ: Он страшно боялся, что в России повторится Февральская революция и к власти придут либералы, которых он ненавидит. То, что произошло с Россией, вызывает в нем протест, глубоко оскорбляет и обижает его: Солженицын не этой демократии хотел, не к ней стремился. Он радикальный русский националист и даже как православный человек выступает против РПЦ. Он общается с Богом без посредников, считает себя орудием Господа. Он не любит евреев, потому что они сыграли решающую роль в революции, но он имеет право так думать: это его концепция, его взгляды.
Владимир БУКОВСКИЙ: Солженицын пытался сделать все для того, чтобы эта страна была честной. Вы можете любить его или не любить, но одну вещь он во все времена делал сосредоточенно и планомерно: пытался призвать Россию хоть к какой-то моральной ответственности, к признанию грехов, к покаянию. Пытался выжать из них все, что может сделать христианин. Да, не вышло — но Солженицын сделал для этого все, что мог.
Борис ПАРАМОНОВ: По своему духовному типу Солженицын, скорее, человек европейской Реформации, пуританин. Это человек, для которого труд является естественной и в то же время целеполагающей формой религиозного рвения.
Жорес МЕДВЕДЕВ: Когда он едет спецпоездом через всю Россию в сопровождении Би-би-си — это уже, простите, не трагическая фигура. Скорее, пиаровская… Испытание славой он, конечно, не выдержал. Он возомнил себя не только героем, но и некой колоссальной силой. Где-то в его произведениях написано, что великие писатели — это второе правительство. Это не метафора: мне кажется, он действительно в это верил.
Соломон ВОЛКОВ: Были случаи, когда великие русские писатели становились не вторым, а первым правительством, крупнейшими государственными чиновниками. Державин был министром у Екатерины II, Салтыков-Щедрин — вице-губернатором тверским при Александре II. Помним ли мы, чего они добились, как государственные деятели? Нет, полный провал.
Другое дело, когда писатель становится для власти моральным авторитетом — если угодно, серым кардиналом. Карамзин, Жуковский в роли воспитателя наследника престола… В случае с Солженицыным мы видим, что его предложения о земствах воплощаются в первых робких шагах по формированию реального местного самоуправления. Насколько на это повлиял именно Солженицын, мы пока не знаем. Может быть, потом, когда-нибудь, из мемуаров…
Дон ТОМАС: Он, как Толстой в последние годы жизни, перестал быть художником, творцом и стал учителем. Это нелепо, но люди не должны обращать на это внимание. К сожалению, им приходится только вспоминать о том, кем он был раньше.
Петр ВАЙЛЬ: Понимаете, правда у каждого своя. И даже если это не так, то каждый в этом убежден. Отсюда реакция: «Кто он такой, чтобы мною командовать? Я сам к этой правде подойду». Учителей если даже и слушаются, то не любят.
ПОЧЕМУ СОЛЖЕНИЦЫНА В РОССИИ НЕ ЧИТАЮТ? ИЛИ ЖЕ ЕГО НЕ ЧИТАЮТ В ТОЙ ЖЕ МЕРЕ, В КАКОЙ НЕ ЧИТАЮТ ТОЛСТОГО ИЛИ ДОСТОЕВСКОГО?
Мария РОЗАНОВА: Когда в «Новом мире» получили рукопись «Одного дня Ивана Денисовича», они дали ее почитать Синявскому. Читаем мы рукопись, передаем странички друг другу — и идет разговор: вот какой-то там учитель из какой-то там Рязани вдруг написал такое — представляете, что он напишет дальше? А я, злобная тварь, почитав это дело, сказала: «Один день…» — замечательная вещь, потрясающе написанная. Однако автор попадает в очень сложное положение, потому что его творческий путь начинается с вершины. И все, что он напишет потом, будет хуже.
Так и вышло. Его эксперименты с русским языком совершенно чудовищны, они показывают его полную глухоту. Как и его стихи, и его публицистика.
Майкл СКЕМЕЛ: У него, если можно так сказать, очень политический мозг. Это проявляется во всем, что он пишет. Кроме того, он работает в старорусской полемической традиции: Солженицын дидактичен даже в мемуарах.
Жорес МЕДВЕДЕВ: Все-таки писателя оценивают по его произведениям. И в этом отношении он не так сильно выделяется среди многих писателей, которых мы знаем. А некоторые книги Солженицына располагаются на более низком уровне. Он думает, что изменил русский язык — но лично я многие его слова не воспринимаю, они не входят в живой оборот. Впрочем, самооценка и оценка современников чаще всего разнятся; посмотрим, что будет через пятьдесят лет.
Рой МЕДВЕДЕВ: Он обижен на Россию, на русский народ, на печать, потому что не приняли его систему ценностей. Он выпустил «Красное колесо» в сокращенном варианте, вместо десяти томов — четыре. Но книгу не покупают, не читают. Солженицын совершенно по-другому представлял себе Россию и ее народ. Он не самокритичен, и это его недостаток. Впрочем, пророков всегда заносит.
Виктор ЕРОФЕЕВ: Не читают? Значит, это беда России, а не Солженицына. Он социальный писатель, который ставит перед страной определенное количество вопросов — удачно ли, неудачно, но ставит. И предлагает на них ответить обществу. А в России нет общества, есть исключительный антимуравейник. Поэтому и Солженицын ей не нужен — как и вся литература, которая как-то связана с обществознанием.
Петр ВАЙЛЬ: Солженицын действительно занимает нишу пророка — ту, которую он за собой определил и за ним ее признали. Нащупал во многих поисках стиль архаики и дошел до полного предела. Как в том стихотворении: «Он в бороду толстовскую одет и в сталинский полувоенный китель». Диковатое сочетание, в котором он, однако, замер. И на фиг никому сейчас не нужен, вот в чем ужас. А с другой стороны, без него ХХ век России совершенно невозможно представить.
Борис ПАРАМОНОВ: Нельзя брать установку на критику Солженицына как на путь для прочищения мозгов человечества. Он явление глубоко культурное, попавшее в адовый застой, в ситуацию убийства культуры.
Владимир БУКОВСКИЙ: Ребята, вы думаете, что выиграли от того, что не слышите голос Солженицына? Вы от этого проиграли. Его голос — это ваш голос. Голос тех, кого убили, идиоты, — ваших отцов, дедов, дядек, неужели вы этого не понимаете? Те, кто не слышат Солженицына, не слышат вашу боль, именно вашу.
ПОЧЕМУ СОЛЖЕНИЦЫН РВАЛ ПРАКТИЧЕСКИ СО ВСЕМИ ЛЮДЬМИ, КОТОРЫЕ КОГДА-ТО БЫЛИ ЕГО ДРУЗЬЯМИ И ПОМОЩНИКАМИ?
Владимир БУКОВСКИЙ: Когда меня обменяли на Корвалана, я поехал к Солженицыну в его вермонтскую усадьбу. Жил там дня, наверное, три. Он себя вел со мной исключительно покладисто. Например, ужасно стеснялся ругаться в моем присутствии. Прошло где-то двое суток, прежде чем он сообразил, что ругательства меня совершенно не оскорбляют — до того кто-то сказал ему, что Буковский мата не переносит, — и стал выражаться на красивом русском языке.
Мария РОЗАНОВА: Он просто безбожник. Христианского в нем — ноль целых хрен десятых. Христианская мораль ему совершенно недоступна — в частности, отношение к ближнему. Использовал — выброси. «Если ты мне не служишь, то зачем ты мне нужен?» — вот его подход к человечеству.
Дон ТОМАС: После выхода «Ивана Денисовича» Твардовский сказал ему: «Пойдем, выпьешь вместе со всеми». Он сказал: «Нет. Я не пойду. Я должен писать». С некоторым высокомерием он показал, что у него слишком много дел. Он был жестоким и самовлюбленным — короче, он не был добрым человеком. Но мы должны быть благодарны ему за все, что он дал миру. Для того, чтобы на свет появился «Архипелаг», нужен был сверхчеловек. Поэтому мы, христиане, должны простить его за ту боль, которую он причинил людям.
Соломон ВОЛКОВ: Представьте себе того же Пушкина, дожившего до 85 лет, точнее, то количество женщин с разрушенными биографиями и незаслуженно обиженных друзей, которое он бы оставил. Могу себе вообразить, что бы говорили об Александре Сергеевиче в кулуарах его юбилея сверстники-лицеисты! Солженицына не убили на дуэли до сорока, он дожил до преклонного возраста — и слава Богу, и наше счастье. Он прошел длинную жизнь, на которой совершенно неизбежно остаются недовольные и критики. Справедлива ли эта критика? Во многих случаях — да.
Но любой писатель пишет про себя сам. Например, Бродский запретил своим друзьям писать его биографию, даже посмертную — как бы желая из могилы диктовать условия, на которых будет создано (или не создано) его жизнеописание.
Майкл СКЕМЕЛ: Для биографа самое интересное — сравнить разные версии жизни писателя и в конце концов стать для него кем-то вроде судьи. И это писателю Солженицыну — как и любому другому — очень неприятно. Солженицын хочет оставаться единоличным, гордым владельцем своего мира. Он действительно великий писатель, а для многих еще и святой, и даже Бог. А кто может спорить с Богом, навязывать ему свои советы и оценки — неужели какой-то биограф? Наверное, поэтому он прекратил общение со мной.
Юлий КРЕЛИН: Очень трудно иметь дело с творческим человеком. Он человек идеи, а человек идеи опасен всегда.
Петр ВАЙЛЬ: Сокуров снял фильм о Солженицыне, где они прогуливаются по какому-то лесочку в Подмосковье. И Солженицын рассказывает ему про свою жизнь в Америке: «Вы знаете, там ведь птицы не поют, певчих птиц нет». Я прожил в Нью-Йорке семнадцать лет и знаю, что там люди просыпаются, оглушенные птичьими руладами — а он жил в Вермонте, в самом лесу. И не врет — трудно же подозревать его во вранье. Он действительно не слышал пения птиц, потому что решил для себя: не должны в Америке петь птицы. И эту фразу можно поставить эпиграфом ко всему мировоззрению Солженицына. Он не хочет слышать то, что он решает не слышать.