Православие.Ru | Протоиерей Андрей Ткачев | 08.03.2019 |
Если бы отцы всегда передавали свои таланты и умения детям, быть бы мне музыкантом или что-то около этого. Батька мой исправно в юности «пилил» скрипку, читал ноты с листа и вообще обещал реализоваться в области гармоничных звуков. Но не сложилось. И у него, и у меня. Как в «Рублеве» у Тарковского, «рецепт колокольной меди» батька забрал с собой. А я остался не то чтобы с медведем, наступившим на ухо, но с рядовой неграмотностью в музыкальном вопросе. Таким, в основном, и остаюсь. К сожалению. Хотя.
Было время: вёл я авторскую передачу на радио. Можно было звать в студию интересных собеседников, что я и делал. Были со мной у микрофона переводчики, кинокритики, рок-музыканты, педагоги. И однажды был он. Назовём его Гена. Скрипач. С тех пор мы подружились.
Гена производил впечатление человека, находящегося под высоким напряжением. Ну, если бы мы все были куклами и питались от обычной батарейки, то Гена на общем фоне был бы похож на существо, запитанное от высоковольтного кабеля. Он все время то ли что-то слушал у себя в голове, то ли тяжко думал, то ли ворочал внутри души какие-то большие глыбы. Было очень интересно.
Первое, чем он меня поразил, было скептическое отношение к музыке как к средству улучшения внутреннего мира. Ну, знаете, как каждый кулик хвалит своё болото? Артисты и режиссеры, те изображают из себя таинственных служителей в храме искусства. Так и говорят: театр — храм искусства. А ученые свои институты называют «храм науки». Они, мол, жрецы в этом храме. Художники же и поэты силятся предстать в образе медиумов. И все они якобы допущены до высших сфер. И без всех них природа-мать наутро бы непременно засохла. И как вообще, — думается, слушая их, — можно жить, не разбираясь в тонкостях того или иного искусства? Так вот всего этого снобизма, пожаренного на масле самолюбования, в Гене совершенно не было.
— Музыка лучше человека не делает, — заявил он мне, не меняясь в лице и слушая что-то в своей голове или переворачивая очередную глыбу.
— Вот те на! — говорю. — А зачем тогда всё? Разве не для внутреннего роста?
— Не знаю, — отвечает. — Может, и для роста. Только музыка человека лучше не делает.
И мы вспомнили Яновский концлагерь во Львове, где комендант был тонким эстетом. Из четырех евреев, игравших до войны то ли в опере, то ли в филармонии, этот эсэсовец сколотил квартет, и бедные узники играли регулярно некое «танго смерти», когда людей вели на уничтожение. Вспомнили фильм, где офицер играет за роялем Бетховена, пока запоротый шомполами солдат Митька помирает и «ухи просит». И ещё много чего вспомнили.
— Так зачем она, музыка? — спрашиваю.
— Да низачем, — говорит. — Она — антропологическое свойство, как прямохождение и обладание словом. Без неё нельзя. Людей без неё нет. И она, конечно, от Бога. От кого же ещё?! Как и способность человека к науке от Бога. Но и наука может быть сомнительной и людоедской, и музыка тоже. И вообще всё, что есть в человеке, из-за греха стало двусмысленным.
Ещё он говорил, что музыка не развивалась от простого к сложному. Мол, сначала «Чижик-Пыжик», потом «Во саду ли, в огороде», а потом Моцарт. Нет. Музыка, говорит, изначально была сложная. Потому опять-таки, что она от Бога. И говорили ещё о том, что в древнем Китае были чиновники, которые, разъезжая по провинциям, прислушивались к песням, которые поет народ. На основании этих песен делали умозаключения о настроениях в народе, о состоянии, так сказать, народного духа. И что за изменения устоявшегося музыкального лада в том же Китае казнили смертью. Потому что изменяющий привычные и древние мелодии колеблет мироздание. Не больше и не меньше: расшатывает вселенную.
Ещё говорили, что словесная цензура всегда возможна, поскольку контролирует информацию, закодированную понятными словами, а музыкальной цензуры нет. Потому что музыку понимать и разумно считывать почти никто не умеет. Отсюда в нас бесконтрольно и ежедневно залетают самые злодейские, самые преступные звуки и созвучия, разрушающие внутренний мир, а мы и в ус не дуем, потому что не осознаём важности вопроса. Говорили ещё, что «чайнику», стремящемуся к самообразованию, надо начинать с европейской музыки XVIII века. Именно XVIII-го. Потому что связи с христианской духовностью, с Духом Святым ещё порваны не были, а техническое мастерство было на очень высоком уровне. Так среди не всуе помянутых Генделя и Мусоргского эфир и прошёл.
Но скажите мне, мог ли я ещё не встретиться с таким собеседником? Конечно, не мог. Тут годами можно жить, как рыба, ни с кем толком не разговаривая, — и вдруг такой собеседник.
Мы подружились. Я был у Гены дома. И не раз. Конечно, говорили о доремифасоли, чудесным образом связанной с Живущим на небесах. Я не все помню. Просто базовых знаний нет, и информации внутри тебя не за что зацепиться. Но кое-что все-таки помню.
— Вот смотри. (Он взял в руки скрипку.) Это мелодия Гайдна. Она начинается с ноты «си».
Он провёл смычком по струнам и извлёк звук. Потом сделал ещё несколько движений и сыграл небольшую музыкальную фразу.
— Слышишь?
— Ну да.
— А вот мелодия Бетховена. Она тоже начинается с ноты «си». Но это почему-то другая нота.
Он извлёк из скрипки начальное «си», потом ещё несколько звуков, образующих мелодичное начало. И, действительно, это была какая-то другая нота. Ну, как тот же человек, только лет на десять постаревший. Видишь, что это он, только волосы седые и в глазах грусть. Как-то так.
— Почему так, я не знаю. И таких фокусов в музыке на каждом шагу — тысячи. А вообще музыка, звук имеют исповедальный характер.
— ???
— Через звук мир и человек исповедуются, открывают свою внутреннюю тайну.
Ты постучал по дереву и слышишь определенный звук. Это дерево говорит: я дерево. Постучишь по стеклу, и стекло скажет звуком: я стекло. Так же и с камнем, и с кирпичом, и с человеком. Музыкант пишет музыку и сам до конца не понимает, что он этой музыкой сказал. Тонкий и умный критик всегда лучше автора знает, что именно через эту музыку сказано.
И он рассказал мне о том, как играл однажды сонату одного современного композитора. Несколько месяцев репетировал. В каждый аккорд вслушивался с мыслью: что автор здесь говорит, на что намекает? Потом был премьерный концерт, овации зала и благодарность автора. И вот после концерта, уже за бокалом шампанского Гена спрашивает автора музыки: «Зачем ты первую семью оставил?» Тот выпучивает молча глаза, а Генка ещё раз спрашивает: «Почему ты ушёл от первой жены и оставил её с ребёнком?» «А ты откуда знаешь?» — с обидой и гневом спрашивает композитор. «Так у тебя, — говорит Гена, — в музыке всё написано. Всё звучит очень ярко. Семейная драма, муки совести, самооправдание и всё такое». Они тогда поссорились. Крепко и, возможно, навсегда. Но вот такая она, музыка.
О чём мы ещё говорили тогда и в следующие встречи? Не помню. Говорю же, базы у меня нет. Информация залетает в душу и, как голубь Ноя, которому некуда ноги поставить, улетает прочь. Воды Потопа ещё не сошли. Обидно. Но музыку я стал с тех пор слушать. И стало меня временами «накрывать». Однажды порвал мне душу Бетховен. Точнее — некая часть из Седьмой симфонии, аллегретто, кажется. Я в машине слушал. И такое на меня нашло, что нужно было с трассы съехать, заглушить мотор и выплакаться. Иначе разбиться можно было. Если бы любой гаишник увидал меня тогда на обочине с мокрым лицом и откинутой на спинку кресла головой, подумал бы, что меня надо прав лишить или «Скорую» вызвать. Звоню Генке, взахлеб говорю ему о Бетховене, о Седьмой симфонии. А он спокойно и медленно (видимо, постоянно в голове глыбы переворачивает) говорит: «Это оно и есть. Это музыка, которая от Бога».
После меня ещё подобным образом Рахманинов «накрывал», Второй концерт для фортепиано с оркестром. Даже Рахманинов больше Бетховена подействовал. Короче, внёс Генка в мою жизнь нечаянные коррективы.
Да, вспомнил. Он ещё говорил, что музыка никоим образом не существует для заполнения бытовой пустоты, для «красивости», для всяких невинных тра-ля-ля. Она также не существует для того, чтобы сделать жизнь человека эстетичнее и приятнее. Это, говорил он, просто ересь.
Хотите знать, для чего существует великая музыка и вообще великое искусство? Напрягитесь. Высокое искусство, согласно Генке, существует, чтобы страдать! СТРАДАТЬ! Подлинным, высоким и оправданным страданием.
Человек потерял Рай. Человек так или иначе страдает. Но если он по образу жизни — вьючное животное и не более, то страдать он будет только от крепкой палки в руке погонщика. Великое же искусство напоминает о Великой утрате и заставляет искать потерянное. Само по себе искусство потерянный Рай не возвращает, и поэтому деятелям искусства надувать щеки не надо. Они лишь будят спящую душу и заставляют «возвести очи в горы, откуда приидет помощь моя». «Помощь моя от Господа, сотворившего небо и землю» (Пс. 120: 1−2). Потому подлинному творцу так тяжко на земле. Потому его никто понять не может. Всё у него с душой, как у Лермонтова:
И звуков небес заменить не могли
Ей скучные звуки земли.
Да, ещё он говорил, что минорное и мажорное трезвучие — это как Троица в музыке. В мажорном трезвучии средняя нота возвышена. Это радость. Это Христос во славе. А в минорном средняя нота унижена. Это Сын Божий страдает: воплощается, смиряется, молится о Чаше, терпит Распятие.
Но я уже говорил, что многое понять до конца, а многое просто запомнить я не могу. Базы у меня нет. Секрет «колокольной меди» батька с собой унес, и я, как и многие, музыкой долго называл то, что ею не является.
Пока в моей жизни не появился Гена.