Русская линия
Московский журнал Александр Боханов01.03.2004 

ИСТОРИЧЕСКИЙ ФЕНОМЕН РУССКОЙ ИНТЕЛЛИГЕНЦИИ

В период преобразований 60−70-х годов XIX века, приведших к развитию ограниченной общественной самодеятельности населения, возникла и определенная социальная среда, которую обычно называли «либеральной». Она включала представителей разных сословных и общественных групп, но настроение здесь создавали те, кого называли «интеллигенцией» (термин впервые ввел в обращение писатель П. Д. Боборыкин, 1836−1921).
Это определение не являлось синонимом «интеллектуала». Понятие «русский интеллигент» указывало не только (и не столько) на образование и интеллектуальные занятия, но в еще большей степени подчеркивало общественно-политические, мировоззренческие ориентации. Интеллигенцию России можно рассматривать как уникальную социально-нравственную категорию. Сострадание к униженным и yгнетенным, неприятие государственного насилия, желание переустроить мир на новых, справедливых началах — главные и исходные признаки принадлежности к этому специфическому общественному кругу.
Интеллигенцию, а в более широком смысле и всю либеральную общественность в России изначально отличало критическое отношение к реальной политической и социальной системе в России. Характер подобных представлений и ценностей Ф. М. Достоевский назвал «идеологией государственного отщепенства». До 1917 года подобные воззрения разделяли различные круги интеллигенции, и немалое число людей фетишизировало революцию, которая должна была привести к вожделенному социальному преображению страны.
Говоря о подобном «параличе сознания» интеллигенции в начале XX века, С. Л. Франк уже в эмиграции писал: «В ту эпоху преобладающее большинство русских людей из состава так называемой интеллигенции жило одной верой, имело один смысл жизни: эту веру лучше всего определить как веру в революцию. Русский народ — так чувствовали мы — страдает и гибнет под гнетом устаревшей, выродившейся, злой, эгоистической, произвольной власти… Главное, основная точка устремления лежала не в будущем и его творчестве, а в отрицании прошлого и настоящего. Вот почему веру этой эпохи нельзя определить ни как веру в политическую свободу, ни даже как веру в социализм, а по внутреннему ее содержанию можно определить только как веру в революцию, в низвержение существующего строя. И различие между партиями выражало отнюдь не качественное различие в миропонимании, а главным образом различие в интенсивности ненависти к существующему и отталкивания от него, — количественное различие в степени революционного радикализма».
Только после революции и прихода к власти большевиков, когда все прекраснодушные народофильские грезы развеяла страшная реальность социальной стихии, начались прозрения. Народ оказался совсем не тем «богобоязненным», «невинно угнетенным», «умным» и «справедливым», каким его было принято рисовать и воспринимать в интеллигентской среде. <…> П. Б. Струве, принадлежавший в начале века к числу «властителей дум образованной публики», был беспощаден и без обиняков писал о том, что интеллигенция «натравливала низы на государство и историческую монархию, несмотря на все ее ошибки, пороки и преступления все-таки выражавшую и поддерживавшую единство и крепость государства».
Приговор С. Л. Франка звучал не менее нелицеприятно: «Вплоть до последнего времени наш либерализм был проникнут чисто отрицательными мотивами и чуждался положительной государственной деятельности; его господствующим настроением было будирование во имя отвлеченных нравственных начал против власти и существовавшего порядка управления, вне живого сознания трагической трудности и ответственности всякой власти. Суровый приговор Достоевского, в сущности, правилен: «Вся наша либеральная партия прошла мимо дела, не участвуя в нем и не дотрагиваясь до него; она только отрицала и хихикала».
Никакой «партии» в точном значении этого слова — как структурно-организационного объединения — либералы в России на протяжении XIX века не имели. Однако в правительственных кругах все время велись разговоры о таковой, имея в виду носителей представлений о конституционно-правовом устройстве государства.
В середине XIX века в западноевропейских странах завершился процесс утверждения конституционно-монархических правлений. В России же облик власти оставался неизменным. Однако воздействие европейских норм неизбежно отражалось на умонастроениях и здесь. К концу ХIХ века для большей части интеллигенции вопроса о том, «хорошо» или «плохо» конституционное правление, фактически не существовало. Однозначно-положительный ответ подразумевался сам собой. Подобные взгляды были распространены не только среди лиц свободных профессий, людей «интеллектуального труда»; они проникали и в среду «служилого люда». Среди высших сановников и даже среди царских родственников находились люди, выказывавшие симпатию к проектам политических преобразований.
Когда в 1870-е годы развернулся террор народников-радикалов, некоторые во властных кругах решили, что для его обуздания недостаточно одних военно-полицейских мер, что для общественного умиротворения власть должна пойти на уступки «ответственным кругам общества» и довершить дело реформ 60-х годов, «увенчать здание» принятием некоего конституционного акта. При этом никто в «правящих сферах» не ставил под сомнение важность и нужность сохранения института самодержавия. Речь шла о другом: изобрести формулу политического переустройства, позволявшую сохранить единовластие, но вместе с тем привлечь к законотворческому процессу представителей по выбору не власти, а от различных общественных и сословных групп.
Александр II поддерживал такие намерения, и в начале 1881 года дело дошло до обсуждения проекта манифеста. В конце концов царь одобрил записку министра внутренних дел графа М. Т. Лорис-Меликова по поводу некоторой реорганизации государственного управления. Суть грядущей новации состояла в том, что созывались две подготовительные комиссии для разработки предложений по реформированию Государственного совета. Сама же реформа должна была быть принята Общей комиссией и утверждена монархом. Особенность этой процедуры состояла в том, что к законотворчеству помимо должностных лиц привлекались еще и представители, избранные от земства и городских дум: по два от каждой губернии, по одному от каждого губернского города и по два от столиц. Хотя слово «конституция» нигде не упоминалось, многие считали, что привлечение к законодательной деятельности избираемых от населения есть первый шаг к ней. Однако 1 марта того года царь погиб от руки террористов и ситуация в стране изменилась. Потом много говорилось и писалось о том, что именно в тот исторический момент был «упущен важный шанс» либеральной трансформации самодержавной монархии, которая якобы в дальнейшем исключила бы крушение и торжество радикалов. Подобные умозаключения столь же убедительны, сколь и недоказуемы.
Совместить не сочетаемое — иррациональную сакральную природу верховных прерогатив и рациональную избирательную процедуру, утвердить незыблемое суверенное верховенство земного закона в России XIX века являлось вещью фантастической. Историческая традиция, привычка, патриархальные представления, религиозные верования — все то, что веками формировало русский исторически-культурный архетип, в начале XX века диссонировало с западноевропейскими государственными приемами управления, нормами политического устройства буржуазных стран.
Многие приверженцы «либеральной партии», в большинстве своем прекрасно по-европейски образованные, придерживались убеждения, что Россия сможет быстро преодолеть свою архаику простым калькированием опыта «передовых стран». Игнорирование (и незнание) конкретных этноисторических условий, мечтательная умозрительная маниловщина делали русский либерализм и русских либералов абсолютно беспомощными в периоды обострения социальной ситуации, при малейшем соприкосновении с социальной стихией.

Rambler's Top100 Каталог Православное Христианство.Ру Рейтинг@Mail.ru