Московский журнал | М. Литов | 01.08.2003 |
И по сей день не прояснен вопрос, лежит ли вина за пожар Москвы 1812
года на тогдашнем московском генерал-губернаторе графе Ростопчине, как
нет единодушия среди отвечающих на этот вопрос утвердительно: одни считают
поступок графа варварским, другие — геройским. А между тем многие продолжают
видеть в Ростопчине шута и мракобеса. Слова «сумасшедший Федька»,
сказанные Екатериной Великой под смех над его остротами, впоследствии
стали восприниматься как ругательные.
О том, как легок и, пожалуй, светел был граф даже с непредсказуемым
императором Павлом, рассказывает князь Вяземский в «Старой записной
книжке». «Император, рассердившись на Англию, намеревается
подписать манифест об объявлении ей войны, но, видя, что Ростопчину
не по душе сия бумага, спрашивает: „Что ты готов сделать, чтобы
я ее уничтожил?“ — „А все, что будет угодно Вашему величеству,
например, пропеть арию из итальянской оперы“ <> - „Ну так пой“, — говорит Павел Петрович. И Ростопчин затягивает арию
с разными фиоритурами и коленцами. Император подтягивает ему. После
пения он раздирает манифест и отдает лоскутки Ростопчину».
До сих пор многие историки, литераторы и просто кое-что слышавшие люди
полагают: если Ростопчин и писал книжки, они наверняка никакого внимания
не заслуживают. Что, мол, взять с автора пресловутых «афишек»,
бойко осмеянных в нашей истории и литературе за их «квасной патриотизм»
и густое подражание простонародному стилю? Но по-настоящему личность
этого человека отражается именно в его мемуарах и художественной прозе,
и нам еще предстоит осознать, что в лице Федора Васильевича Ростопчина
мы имеем замечательного писателя.
В предисловии к вышедшему в 1992 году сборнику сочинений Ростопчина
Г. Д. Овчинников вполне справедливо указывает: «Читая повесть („Ох,
французы!“ — М. Л.), трудно представить, что она была написана
в 1800-е годы, так мало в ней того, что составляет общую принадлежность
современных ей литературных произведений… Повесть Ростопчина — одно
из самых оригинальных произведений русской прозы 1800-х годов, и ее влияние на литературный процесс тех лет стало бы заметным, если бы она
была издана в то время, когда была написана». Ростопчин преследовал
более чем актуальную для его эпохи цель — вскрыть негативные последствия
французского воспитания, к которому столь пристрастилась Россия в лице
ее высших классов. Сюжет повести необычайно прост, и в этом смысле достаточно
повторить, что она о плодах французского образования на российской почве,
но ее сугубо русский колорит и сочный язык — это уже зародыши будущей
прозы Лескова, Апухтина, Булгакова. Вот, например, из главы «Сватанье»:
«Дядя, наевшись, напившись досыта, прилег на старое канапе и всхрапнул
ровно час с четвертью; сна его ничто тревожить не могло: шум — оттого,
что человек над ним читал третий том „Тысячи одной ночи“;
мухи — их сгонял мальчик полотенцем.
Проснулся, засвистал, выпил пять чашек чаю, съел дыню, напудрил белую
голову, надел кирасирский мундир, сырсаковый камзол, препоясал меч и отправился говорить за племянника к Степаниде Кузьминишне».
Создана повесть в конце 1806 года (отметим попутно, что Пушкин тогда
еще, скорее всего, никаких творческих планов не вынашивал), а впервые
опубликована лишь в 1842 году. Ее заметили и одобрили Белинский, Герцен,
Греч, но читатели, похоже, остались глухи. Борьба с французским влиянием
к той поре вроде бы уже успешно завершилась, другие же достоинства ростопчинского
творения прошли мимо внимания публики, увлеченной новыми литературными
и политическими страстями. А зря. Хорошо еще, что сама повесть заканчивается
благополучно: Лука Андреич, воспитанник просвещенных французов, после
целого ряда приключений -его, между прочим, и конь Визирь «нес
и бил три версты, но не сбил» — все-таки женился на княжне, сватать
которую и отправился выспавшийся дядя. «Высокие и смешные колпаки
надевают на домашних, на дураков, на ленивых учеников и на обветшалых
женихов», — заключает автор. Похоже, носить этот колпак и нам,
ленивым, так до конца и не удосужившимся разобрать благодатные залежи
столь уже старинной, но все еще ждущей своего часа отечественной литературы.
Остроумного и веселого графа всю жизнь, однако, преследовали разного
рода драмы. Случались у него и карьерные огорчения. Обласканный Павлом,
Ростопчин тем не менее трижды изгонялся им со службы, а в 1801 году
за привязанность к уже покойному императору на целых 11 лет подвергся
опале. Но куда больше бед в жизнь Ростопчина внесли французы, хотя здесь
следует заметить, что тем самым они усилили напряжение творчества графа,
став почти постоянной мишенью его сатиры. Он, негодовавший на их многочисленность
и влияние в России, имел несчастье дожить до времени, когда те в качестве
завоевателей вошли в белокаменную. Нашествие наполеоновских войск Ростопчин
воспринял как личную трагедию — настолько личную, что в присутствии
союзных англичан собственноручно сжег свое прекрасное имение Вороново,
не желая, чтобы оно досталось наступавшему неприятелю. Англичане были
потрясены: Наполеон Наполеоном, но зачем же пускать на ветер собственное
добро! И с этими иностранцами граф обошелся с русской удалью, заставив
их, как они ни сопротивлялись, участвовать в поджоге, что впоследствии
подвигло комиссара Роберта Вильсона на такое признание: «Сия жертва
доказывает ужасным образом, что в сем государстве души не унижаются
при наступлении опасностей… Зажигатель эфесского храма доставил себе
постыдное бессмертие: разрушение Воронова должно пребыть вечным памятником
российского патриотизма».
Французы немало повредили и семейной жизни графа. Его жену Екатерину
Петровну, урожденную Протасову, увлек в католицизм известный публицист
и политический деятель Жозеф де-Местр, бывший в ту пору (начало XIX
века) сардинским посланником в России. Обращение состоялось, конечно,
не сразу, де-Местру пришлось изрядно потрудиться. Сочтя, что графиня
вполне поддалась его обольщениям, он перепоручил ее еще более ловкому
в таких делах аббату Адриену Сегюру, священнику французской церкви Святого
Людовика, располагавшейся на Лубянке, неподалеку от купленного Ростопчиными
дома. Аббат быстро втерся к ним в доверие, сумев обмануть даже бдительность
самого графа, ненавистника французов. Он внушал Екатерине Петровне,
что дело ее приобщения к «истинной вере» должно происходить
в глубочайшей тайне и никому из домашних, а в особенности мужу, она
не должна ничего рассказывать.
Странное было время. Вся Европа знала, что у иезуитов нет совести и что они великие плуты, отовсюду их изгнали, даже папа римский запретил
«Общество Иисуса», императрица же Екатерина II приютила иезуитов
в России, а воцарение Александра I принесло им практически полную свободу
действий. Когда Ростопчин искал гувернера для своего сына, некий француз
с обезоруживающей прямотой заявил, что не видит иного способа просветить
юношу, кроме как окатоличить его. Но Ростопчина обезоружить было трудно.
Еще во времена императора Павла он открыто поддержал митрополита римско-католических
церквей России Сестренцевича, врага иезуитов, только благодаря опале
Ростопчина и побежденного ими. Между тем Александра, сестра Екатерины
Петровны, тяжело переживавшая утрату мужа, нашла утешение именно у последователей
Игнатия Лойолы. Нетрудно представить, как те торжествовали, когда стала
католичкой и сама Екатерина Петровна. Одновременно с ней перешли в католичество
еще две ее сестры -княгиня Васильчина и графиня Протасова.
Екатерина Петровна записок после себя не оставила, но об ощущениях русской
дамы высшего света пребывающей в лоне католической церкви, мы можем
судить по мемуарам другой католички «из наших» -графини В.
Н. Головиной. Писанные по-французски воспоминания представляют нам образ
женщины, явно чувствующей себя иностранкой в родной стране Вся жизнь
Головиной была посвящена Двору, который, однако, в ее изображении предстает
средоточием низких интриг и непроходимой глупости. Единственное, что
связывает графиню с Россией, — дружба с императрицей Елизаветой Алексеевной,
начавшаяся еще в юные годы. Но императрица — хотя и немка, да от души
полюбившая свое новое отечество, — недовольна переходом графини в католическую
веру, и возникший между ними холод становится главной драмой жизни Головиной.
Зато немало причин для восторгов она нашла во Франции, куда в конце
концов окончательно переехала на жительство и где скончалась в 1821
году. Восхищение французской аристократией (правда, только «донаполеоновской»)
принимает у нее характер какого-то умоисступления.
Возможно, и Екатериной Петровной овладели подобные настроения, но нас
здесь больше интересует ее муж. Когда графиня призналась ему в своем
поступке, Федор Васильевич был потрясен до глубины души. Напрасно Г.
Д. Овчинников в упоминавшемся предисловии пишет, что супруги «прожили
вместе в полном согласии», ибо в действительности между графом
и графиней произошел разрыв. Они не расстались, но религиозная пропасть
между ними так и не изгладилась. И пока Екатерина Петровна щедро благотворительствовала
московской католической общине, Федор Васильевич всеми силами боролся
за то, чтобы ей не удалось увлечь за собой и детей (история эта, впрочем,
достаточно известна, и мы в дальнейшем останавливаться на ней не будем).
Внешне, правда, все оставалось по-прежнему. Ростопчин любил жену и не мог позволить себе обойтись с ней с той же решимостью, какую проявил,
скажем, при поджоге Воронова.
Граф взялся за перо и сочинил «Мысли вслух на Красном Крыльце».
Его герой Сила Андреевич Богатырев вещает с Красного Крыльца народу:
«Приедет француз с виселицы, все его на перехват, а он еще ломается:
говорит: либо принц, либо богач, за верность и веру пострадал, а он,
собака, холоп, либо купчишка, либо подьячий, либо поп-расстрига, от страха убежал из своей земли. Поманерится недели две, да и пустится
либо в торг, либо в воспитание, а иной и грамоте-то плохо знает».
В Москве и некоторых других городах памфлет Ростопчина раскупили с замечательной
быстротой, однако аристократия встретила его с прохладцей: высший свет
не мог поверить, что граф, известный своей изящной образованностью,
а по-французски говоривший и писавший получше иных французов, дошел
до столь «вульгарных» выпадов против иноземцев. Но смириться
с этим фактом офранцуженному обществу все же пришлось. Собственно говоря,
большинство сочинений графа и было нацелено на осмеяние французов, по крайней мере тех из них, кого судьба занесла в Россию. К их числу принадлежал
и Наполеон, о котором Сила Андреевич высказался так: «Мужичишка,
в рекруты не годится, ни кожи, ни рожи, ни видения, раз ударить, так
след простынет и дух вон».
Конечно, когда узнали об обращении Екатерины Петровны, у многих сложилось
мнение, что Ростопчин попросту начал мстить иезуитам, католикам, да и вообще каждому подвернувшемуся под горячую руку галлу.
Незадолго до кончины графу довелось еще раз столкнуться с французами,
только уже не в собственном отечестве, а во Франции, откуда целые их стаи продолжали отправляться в Россию. Император Александр, во время
войны благоволивший к московскому генерал-губернатору, после победы
над Наполеоном стал относиться к нему более чем сдержанно. Многие москвичи,
раздосадованные утратой своего имущества в огне московского пожара,
предъявляли теперь бывшему градоначальнику неумеренные претензии, считая
его виновником своего бедствия. Овчинников приводит такое место из письма
Н. М. Лонгинова (судя по всему, имеется в виду отец М. Н. Лонгинова,
библиографа, историка литературы, автора книги «Новиков и московские
мартинисты») от 12 февраля 1813 года, адресованного С. Р. Воронцову:
«У Ростопчина нет ни одного друга в Москве, и там его каждый день
клянут все. Даже народ ненавидит его теперь в такой степени, как был
раньше им возбужден». Доведенный до отчаяния Федор Васильевич удалился
во временную эмиграцию. Париж встретил его не без восторга — как северного
варвара, некоего возродителя величавых античных деяний, как человека,
простым поджогом Москвы решивший, по их мнению, исход наполеоновского
нашествия на Россию. В толпе этих легкомысленных людей Ростопчин не терял ни присутствия духа, ни свойственного ему остроумия. Его узнавали
на улицах, во время пеших прогулок останавливали, провоцировали на разговоры
о якобы спаленной им русской столице. Граф отделывался чисто парижскими
шутками. После отъезда из России он писал уже только по-французски.
Во Франции и на французском языке появились его «Мои записки, написанные
в десять минут, или Я сам без прикрас». Опубликованные в 1839 году,
уже после смерти Ростопчина, они произвели в Европе сенсацию и тотчас
были переведены на многие языки, в том числе и на русский. В этом сочинении
граф о себе высказался следующим образом: «Я был упрям как мул,
капризен как кокетка, весел как ребенок, ленив как сурок, деятелен как
Бонапарт, — все как вздумается». О французах и прочих иноземцах
на этот раз он промолчал, ограничившись разве что блистательным замечанием:
«Мое великое счастье заключается в независимости от трех лиц, властвующих
над Европой. Так как я достаточно богат, не у дел и довольно равнодушен
к музыке, то мне нечего делить с Ротшильдом, Меттернихом и Россини».
Впрочем, на свой лад боролся граф с ненавистным ему французским засильем
и в самом Париже. Когда в одном из парижских театров освистывали актера-дебютанта,
Ростопчин подарил несчастному бурные аплодисменты. Изумленной публике
Федор Васильевич разъяснил: «Боюсь, что как сгонят его со сцены,
то он отправится к нам в учителя».