Русская линия
Московский журнал В. Тен01.06.2004 

Последняя сказка Пушкина

Написанная Анной Ахматовой еще в начале 1930-х годов работа с таким названием, в которой она предлагает «Сказку о золотом петушке» считать политической сатирой, до сих пор остается отправной точкой для всех исследований этого произведения. Безусловно ценным здесь является установление первоисточника — «Сказки об арабском Звездочете» Вашингтона Ирвинга — и проведение ряда текстовых сопоставлений. По мнению Ахматовой, «Пушкин в процессе работы снижал лексику, приближая ее к просторечию», что выгодно отличает его текст от текста Ирвинга, неумело-вычурно подражавшего арабскому слогу. Но, утверждая, что «у Пушкина все персонажи снижены» в сравнении с персонажами Ирвинга, Ахматова противоречит самой себе, поскольку несколькими абзацами выше говорит: «У Пушкина ситуация гораздо сложнее (…). Царь влюбляется в Шамаханскую царицу над трупами своих сыновей». В самом деле, кровавой междоусобицы, закончившейся гибелью двух царевичей и целого войска, у Ирвинга нет, однако Ахматова даже не задается вопросом, почему Пушкин изобразил внезапно овладевшую Дадоном страсть к Шамаханской царице на столь кровавом фоне.
Между тем страшную картину, где сыновья Дадона «оба мертвые лежат», а их кони бродят «по протоптанной траве, по кровавой мураве», Пушкин предваряет неожиданно благостным, на первый взгляд, замечанием:

Все в безмолвии чудесном
Вкруг шатра…

«Чудесном» — то есть неестественном, волшебном. Но, вопреки традиции волшебных сказок, для Пушкина волшебство — это не шапка-невидимка или сапоги-скороходы, а безмолвие, мистифицирующее ситуацию и делающее ее еще ужасней. В лексике Пушкина слово «безмолвие» вообще очень значимо. И если в «Борисе Годунове» безмолвствует народ, то в «Сказке о золотом петушке» — сама природа. И тогда Шамаханская царица

Вся сияя, как заря,
Тихо встретила царя.
Как пред солнцем птица ночи,
Царь умолк, ей глядя в очи,
И забыл он перед ней
Смерть обоих сыновей.

Девица, появляющаяся в ущелье, заполненном трупами людей, погибших пусть не по ее прямой вине, но из-за нее, и при этом безмятежно сияющая, выглядит очень странным, чтобы не сказать зловещим персонажем. Да и петушок золотой — почему он голосил на нее так, словно видел в ней не слабую одинокую женщину, а целое войско, вторгшееся в пределы государства? Жанр народной сказки требует, чтобы сила, олицетворяемая подобным персонажем, либо раскрылась сама, либо была разоблачена, но в произведении Пушкина мы этого не видим. Героиня на все реагирует одинаково:

Хи-хи-хи да ха-ха-ха!
Не боится, знать, греха.

Этакая кружевная легкая душа, которой все как с гуся вода. У Ирвинга звездочет требует себе плененную воинами Абен-Габуза готскую принцессу в качестве платы за подаренный королю талисман и, получив отказ, проваливается вместе с красавицей под землю. У Пушкина все герои, кроме зевак, погибают, а Шамаханская царица исчезает неведомо куда. Лексика действительно снижена, но о снижении персонажей едва ли приходится говорить, скорее — о развитии Пушкиным драматургии сказки Ирвинга в плане высокой мистики и тем самым, наоборот, «поднятии» героев.
Тезис о «снижении персонажей» Ахматовой понадобился, чтобы обосновать ее исходную концепцию: «Сказка о Золотом петушке» — сатира на «неблагодарного» царя. Концепцию эту обосновать более чем непросто, и потому исследовательница не стесняется прибегать к натяжкам.
Во-первых, царь никак не мог быть неблагодарным по отношению к Пушкину, потому что ничего ему не задолжал. Пожалование Николаем I поэту камер-юнкерского звания и перлюстрация его писем, конечно, задевали Александра Сергееевича за живое, но едва ли расценивались им как «неблагодарность». А вот сам он действительно ходил в должниках у царя, получая генеральский оклад за работу по написанию истории Петра Великого, с которой все тянул и тянул. Рассуждения же Ахматовой о не оцененных Романовыми по достоинству заслугах всего рода Пушкиных перед Россией выглядят совершенной абстракцией.
Во-вторых, Николай I нисколько не похож на Дадона, в силу чего Ахматова вынуждена «пристегивать» сюда другого самодержца — Александра I: неблагодарность, мол, проявил живой Николай, а отомстил Пушкин покойному Александру, так как оба — цари (?). Без без комментариев.
Поскольку в прокрустово ложе политической сатиры — литературной мести «неблагодарному» царю — сказка не укладывалась, Ахматова сочла уместной критику в адрес поэта: «Пушкин как бы сплющил фабулу, заимствованную у Ирвинга, некоторые звенья выпали и отсюда — фабульные неувязки, та „неясность“ сюжета, которая отмечалась исследователями». Несправедливость этой критики и недостаточность ахматовского истолкования «Золотого петушка» давно бросались в глаза, но только в 1980-х годах попытку их непредвзятого осмысления предпринял В. Непомнящий, писавший в своей книге «Поэзия и судьба. Над страницами духовной биографии Пушкина» (М., 1987): «Исследования пушкинских сказок, ограничиваясь в основном наблюдениями специально-фольклористического и стилистико-языкового характера, уделяли, как правило, меньше всего внимания именно „Золотому петушку“, указывая лишь на его „сатирическую направленность“ и не касаясь смысла сказки, как если бы вопрос о нем был уже ясен и закрыт. Между тем статьей Ахматовой проблема была как раз поставлена и открыта. Ясность, внесенная этой статьей в вопросы внешнего порядка — об источнике и непосредственно автобиографических подтекстах, сильнее оттенила неясности в вопросах более глубоких: о связи последней сказки Пушкина с важнейшими темами его творчества в 30-е годы, об особом месте ее среди других сказок, о ее содержании и, наконец, просто о фабуле — о том, что же, собственно говоря, в этой сказке происходит».
Далее следует многообещающий тезис: «Автобиографический материал», на который указывает Ахматова, есть верно обнаруженный верхний слой, через который можно, после ее открытия, двигаться (…) глубже". Однако никакого нового смыла в пушкинской сказке Непомнящий, в сущности, не открывает, возвращаясь в итоге к тому, с чего Ахматова начала: к теме царского предательства и «грозным вопросам морали». Некоторая новизна появляется разве что в характеристике героев. Девица — это «сияющая „как заря“ Муза, которую царь пожелал присвоить себе. Заглавный же образ птицы, охраняющей покой страны и предвещающей беду, — пророческий дар поэта». Дадон «смолоду» делал то, чего человеку делать нельзя, и думал, что так и надо, что за это ничего не будет. И вот пришел момент…" Если вспомним сказанное у Пушкина о Дадоне:

Смолоду был грозен он
И соседям то и дело
Наносил обиды смело, —

нам придется констатировать: собственное морализаторство Непомнящий в своей интерпретации сказки пытается навязать ее создателю. «Судьба автора-пророка — это судьба мудреца Звездочета, который доверился царю «как другу», — пишет он и тем вводит в свои изыскания небезызвестное словосочетание «Пушкин-скопец». Но как же быть с тем, что Пушкин «смолоду» и сам «наносил обиды смело», в чем никогда впоследствии не раскаивался, а если из-под пера поэта и выходили покаянные строки, то менее всего они касались его дерзкого поведения с соперниками-мужчинами? Представлять умудренным старцем или хотя бы достигшим житейского благоразумия господином Александра Сергеевича, остававшегося задирой до самой смерти (вспомним хотя бы два дуэльных вызова 1836 года Соллогубу и Хлюстину), — занятие безнадежное.
«Из мотива «кровавого братоубийственного побоища», промелькнувшего у Ирвинга вскользь, Пушкин сделал центральный эпизод, — рассуждает В. Непомнящий. — (…) Что же Дадон? Через минуту он «забыл» сыновей с такой же легкостью, с какой [при виде их тел] «завыл»; он предал их и будет «неделю ровно» пировать с Шамаханской царицей. (…) Предупреждение не услышано, «урок» остался без последствий — и с этого момента герой обречен».
Столь предметному развитию идеи «возмездия», когда «обреченность» героя есть следствие конкретного предательства, внешне противопоставить нечего. В самом деле, человек, только что потерявший сыновей и буквально над их трупами готовый пуститься в любовное приключение, выглядит либо сумасшедшим, либо извергом и, разумеется, должен быть наказан. Но что же хотел Пушкин показать и разоблачить такой кроваво-циничной аллегорией?
Вдумаемся: насколько поведение Дадона в данной ситуации является типичным, чтобы ставить на его примере «грозные вопросы морали»? Ответим: нинасколько. Если Дадон взят героем сказки в качестве целокупной личности, то он (см. выше) либо сумасшедший, либо нелюдь, и тогда его поступки находятся за пределами упомянутых «грозных вопросов». Напрашивается вывод: Дадон вообще не герой, и Пушкин явил нам не целокупную личность, а некий край личности, ибо только так становятся понятны крайности поведения «смолоду грозного» царя.
«Притча об исполнении желаний и о том, что ничто из делаемого человеком не падает в пустоту», — вот философский «сухой остаток» интерпретации В. Непомнящим образов и фабулы «Сказки о золотом петушке» на основе его варианта версии «возмездия». Разглядеть живого человека за подобными рассуждениями нелегко, гораздо легче признать их беспочвенными.
Традиция упорно причисляет Пушкина к евнухам. Пушкинистам очень нравится поэта, чрезвычайно дорожившего мужским началом в себе, предавать посмертному оскоплению. Если Ахматова тактично обходила этот пункт, ссылаясь на некие «фабульные неувязки», то Непомнящий прямо отождествляет автора сказки с кастрированным мудрецом.
Заведомо не соглашаясь с такой постановкой вопроса, выскажем следующее предположение: в «Золотом петушке» зашифровано совокупное содержание личности поэта «по состоянию» на 1834 год. Сказочное царство зеркально отразило внутренний мир его создателя, содержа в себе и мудрость скопца, и страстность царя, и дар предвидения золотого петушка, и многое, многое другое…
Осенью 1934 года Александр Сергеевич приехал в Болдино в крайне тяжелом состоянии духа, вызванном конфликтом с царем. Об этом конфликте написано много, но до сих пор он интерпретировался как «половинчатое» поражение Пушкина, хотя здесь следует, полагаем, говорить о чем-то более значительном.
Припомним обстоятельства. Шефу тайной полиции Бенкендорфу доставили вскрытое почтой письмо Пушкина жене от 20−22 апреля 1834 года, где тот язвительно отзывался о своем новом звании камер-юнкера. Причины известной ненависти главы жандармов к поэту яснее всех обрисовала старшая сестра Пушкина Ольга Сергеевна. «Сладчайший, — писала она о Бенкендорфе, — готов на словах умереть за Россию, а на деле русских ненавидит». Далее она говорит об обыкновении Пушкина отвечать Бенкендорфу с неизменным подчеркнутым достоинством, «как подобает старинному русскому дворянину». Служилому немцу, выскочке аристократическое обхождение Пушкина было невыносимо, и он не замедлил «подложить свинью», отдав письмо поэта царю. То, что Николай не только прочитал личное письмо, но и не постеснялся публично возмутиться его содержанием, шокировало Александра Сергеевича, тут же подавшего в отставку. В пушкиноведении этот шаг принято считать попыткой разрыва с царем, однако весь ход действий Пушкина возбуждает подозрения, что вовсе не отставка являлась его истинной целью.
Перечитаем знаменитое пушкинское прошение: «Граф, поскольку семейные дела требуют моего присутствия то в Москве, то в провинции, я вижу себя вынужденным оставить службу и покорнейше прошу Ваше сиятельство исходатайствовать мне соответствующее разрешение. В качестве последней милости я просил бы, чтобы дозволение посещать архивы, которое соизволил мне даровать Его величество, не было взято обратно» (Пушкин — Бенкендорфу, 25 июня 1834 года).
Когда в 1831 году в Царском селе Пушкин принял устное предложение Николая I написать историю Петра Великого, его зачислили в министерство иностранных дел, где он, кстати сказать, продолжал состоять до самой своей смерти. Следовательно, и прошение об отставке ему следовало направлять на имя главы МИД Нессельроде. Адресуясь же к шефу тайной полиции, Пушкин словно бы говорил: несмотря на Ваши уверения, граф, будто я не являюсь поднадзорным, теперь, после того как выяснилось, что вы с царем читаете мои личные письма, мне приходится считать себя именно поднадзорным и тем самым проходящим по Вашему ведомству.
Далее. Указанную в прошении причину желания оставить службу — необходимость бывать «то в Москве, то в провинции» — вряд ли император-работодатель мог посчитать веской, поскольку Пушкину по его просьбам всегда предоставлялись достаточно продолжительные отпуска. Отказ от жалованья и чинов и тут же просьба о дозволении по-прежнему посещать архивы наводят на мысль, что Пушкин отнюдь не собирался сжигать мосты, еще надеялся на примирительное свидание с царем — в том случае, конечно, если Николай признает в истории с письмом свою неправоту. Однако император, не в пример Пушкину считавший включение поэта в состав своей свиты более чем высокой честью и теперь крайне раздосадованный, от свидания отказался, резко заявив, что никого не держит, но с уходом Пушкина «между нами все кончено!»
В панике Александр Сергеевич пишет Бенкендорфу покаянное письмо: «Граф, несколько дней тому назад я имел честь обратиться к Вашему сиятельству с просьбой о разрешении оставить службу. Так как поступок этот неблаговиден, покорнейше прошу Вас, граф, не давать хода моему прошению. Я предпочитаю казаться легкомысленным, чем неблагодарным». Пушкин сделал это по настойчивому внушению Жуковского, но ясно, что он и сам к тому моменту готов был посыпать голову пеплом, чувствуя себя морально разбитым. Идиллии в отношениях с царем, начавшейся с известного разговора в кремле в 1826 году, когда Пушкин откровенно признал, что был бы с декабристами на Сенатской площади, случись ему оказаться 14 декабря в Петербурге, а Николай в ответ продемонстрировал невиданную снисходительность, пришел конец. Некоторым утешением мог служить положительный отклик императора на направленное ему Пушкиным уже через Нессельроде ходатайство о трехмесячном отпуске с сохранением содержания. Пушкин спешит в Полотняный Завод, надеясь обрести душевную поддержку со стороны Натали. Однако и тут нашла коса на камень. Натали готовилась к отъезду в столицу с тем, чтобы пристраивать своих сестер, двух старых дев, при дворе, не без оснований рассчитывая при этом на камер-юнкерство супруга — то самое, о котором он не в состоянии был говорить и слышать спокойно! У юной жены поэта появились собственные жизненные цели, несовместимые с его, Пушкина, целями, и она не собиралась жертвовать ими ради него. Никакие царские обиды не могли сравниться с этим! Из Москвы, куда Гончаровы прибыли для окончательных сборов, прихватив и его с собой, Пушкин направился в Болдино — страдать и работать. Итогом стало одно-единственное произведение. Но какое!
Нет, «Сказка о золотом петушке» — не политическая сатира, да и не сатира вообще. Натуралистические описания побитых ратей, сравнимые по драматической выразительности с древнегреческим эпосом, никак не вмещаются в сатирический жанровый ареал. Перед нами, скорее, философско-психологическая трагикомедия символов, которую «сказкой» можно назвать лишь потому, что в ней нет реализма сказывания: в ней — суперреализм пред-сказывания. Тем самым Пушкин опередил современную ему литературу на сто лет, предвосхитив такое направление, как символическая сказка. И можно смело утверждать, что Пушкин оказался на голову выше всех символистов-сказочников ХХ века.
Кто такой царь Дадон в качестве «пограничной экзистенции», «края личности»? В молодости он смел и задирист, в старости одержим циклопическими страстями, в том числе и эротической. Для характеристики его соперника Пушкин употребляет следующие выражения: «звездочет» и «лебедь поседелый» (по разу), «старик» (дважды), «мудрец» (трижды), «скопец» (трижды). В «мудреце-скопце» противоположность экзистенциальных начал доводится до предела, иначе говоря, перед нами — другой край личности, в которой отсутствие цельности, так же, как и в случае с Дадоном, не дает возможности видеть самостоятельного героя, а только еще один феномен пограничного существования. Скопчество звездочета лишает спор за обладание женщиной физического смысла, но придает ему смысл метафизический. В образе мудреца-скопца Пушкин изобразил ту область своей души, которая приближалась к познанию онтологического абсолюта, олицетворенного вдруг появившейся в белом шатре среди трупов людей, погибших в борьбе за нее, Шамаханской царицей — прекрасной и неуловимой, таинственно откуда-то возникшей и потом невесть куда исчезнувшй. Именно ради постижения абсолюта «лебедь поседелый» отказался от радостей земных, стал скопцом, поэтому он не склонен уступать Шамаханскую царицу недалекому царю, едва ли понимающему суть разыгрывающейся драмы. В финале сказки погибают оба, мудрец и царь, но последний отличается от первого тем, что он обладал абсолютом, хотя и не знал, какое сокровище держал в своих старческих руках, в то время как другой знал, но не обладал.
Исполненная метафизических чаяний часть пушкинской души в Натали, женщине из плоти и крови, не нуждалась. Поэт женился на «идеале красоты» для того, «чтобы иметь дома свою Мадонну». «Остальному» же Пушкину Наталья Николаевна требовалась именно как женщина: «Я должен был жениться на тебе, потому что без тебя я никогда не был бы счастлив».
Наталья Николаевна предпочла жить по-своему, направляя ум и волю на решение проблем, нимало не занимавших поэта, но в том-то и дело, что при этом ее влияние на него достигло устрашающих размеров. Пушкин, намеревавшийся сначала (в качестве мужа и творца) перевоспитать молодую жену, не сразу осознал себя лишь средством в достижении Натали ее собственных целей, а осознав наконец — создал «Петушка». Однако менее всего следует воспринимать последнюю сказку Пушкина только в контексте его личной жизни. Ситуация, смоделированная здесь, гораздо сложнее той чисто бытовой, довольно часто встречающейся, когда «ум с сердцем не в ладу».
Поскольку царь и мудрец-скопец, в образах которых, по нашему мнению, «закодирован» сам автор, далеко не юны, возникает весьма серьезный концептуальный вопрос, было ли мироощущение, свойственное старости, присуще Пушкину? Отвечаем: да, было.
Александр Сергеевич часто иронизировал над собой, представляясь немощным старцем. «Бог знает, что со мною делается. Старам стала и умом плохам», — писал он жене из Болдина. Примеры можно множить и множить. Скажем так: до женитьбы мы видим Пушкина скорее ребенком, чем стариком, а уже спустя год после свадьбы он — скорее старик, чем ребенок. Это отразилось и на характере его творчества — переход от поэзии к прозе, к документалистике, превращение в заядлого «архивариуса». Тема Смерти присутствовала у Пушкина и до 1830-х годов, но отношение автора к ней оставалось отстраненным, зачастую покровительственно-ироническим, тогда как в своих позднейших созданиях он уже не властен над Смертью — неотвратимой, неустранимой и потому правящей Жизнью. И самое мистическое произведение Пушкина — «Сказка о Золотом петушке» — есть апофеоз Красоты и Смерти в их неразрывном слиянии.
От романтического периода в отношении к смерти (1815−1822), когда она воспринимается как венец подвига и выглядит предпочтительнее жизни без любви, через период реалистический (1823−1830), в котором дегероизация смерти означает не утверждение жизни, а уничижение ее, Пушкин приходит к трагическому периоду (1831−1837): пафос смерти становится для него наиболее пронзительным и достоверным утверждением ценности жизни. Не случайно начало этого периода у Пушкина ознаменовалось женитьбой на красавице Натали, а расцвет — упоением маленькими семейными радостями — вечно «брюхатой» женой и рождаемыми ею «Пускиными». Помудревший Пушкин уже не хотел умирать, стремясь жить, «чтоб мыслить и страдать».
Отсюда вывод: в 1834 году творческий «возраст» поэта вполне соответствовал физическому возрасту царя и мудреца из «Золотого петушка».
Эта сказка, между прочим, заключает еще одну загадку, длительное время не дававшую исследователям покоя и связанную с датами. Обычно Пушкин-сказочник не определял точных временных интервалов между описываемыми событиями, однако здесь мы сталкиваемся с прямо противоположным подходом. Только вводная часть повествования не имеет сколько-нибудь отчетливой хронологии. Пушкину важно сказать о царе Дадоне лишь то, что смолоду он был грозен, а «под старость захотел отдохнуть от ратных дел». Никакого значения не имеет также периодизация соглашения царя с мудрецом-скопцом и срока несения службы золотым петушком. Зато основной сюжет развивается в жестко установленных — вплоть до одного дня! — временных рамках (в цитируемом ниже отрывке все выделения сделаны нами):

Царь к востоку войско шлет,
старший сын его ведет. (…)
Вот проходит восемь дней,
А от войска нет вестей (…)
Кличет царь другую рать;
Сына он теперь меньшого
Шлет на выручку большого (…)
Снова восемь дней проходят;
Люди в страхе дни проводят;
Петушок кричит опять,
Царь скликает третью рать
И ведет ее к востоку (…)
Вот осьмой уж день проходит,
Войско в горы царь приводит (…)

Итак, с момента посылки первой рати до встречи царя с Шамаханской царицей миновало двадцать четыре дня: три одинаковых периода по восемь дней. Далее Пушкин дает нам еще одну четкую временную констатацию: «неделю ровно» наслаждался Дадон обществом красавицы. Расшифровать все это В. Непомнящий попытался следующим образом: «Три похода в горы (трижды по восемь дней), «неделя ровно» в шатре и «путь обратный» (восемь дней) — это тридцать девять дней; автор организовал это точно (сравни: «Негде в тридевятом царстве»), ибо любил числа и понимал вкус цифр. Примечание: как известно, интересовался он «формой цифров арабских» и символикой чисел (см. «Пиковую даму»), среди которых восьмерка с ее формой скрученного круга есть символ конца («день восьмой» в апокалипсисе — конец света). В древних писаниях встречается совершенно определенное значение этого числа: сорок ударов без одного — число бичевания, казни».
Отметив ценность замечания насчет апокалиптического, финалистского смысла цифры 8, позволим себе в целом не согласиться с исследователем. Начнем с того, что он искусственно скалькулировал конечный результат: 39. В сказке речь идет о трех периодах по 8 дней и об одном — в «неделю ровно», то есть 5−7 дней, итого 29−31 день. Непомнящий, чтобы получить более «каббалистическое» число, «от себя» вводит «путь обратный», продолжавшийся, как он полагает, тоже 8 дней. Возможно, известный пушкинист прав, и Дадон со своим трофеем и войском шел в столицу ровно 8 дней, но у Пушкина на сей счет не говорится ничего. Зачин «негде в тридевятом царстве» и высчитанные Непомнящим 39 дней логически не стыкуются: в первом случае мы имеем дело с географией сказки, во втором — с ее хронологией. При этом на своей хронологии — три раза по восемь дней и один раз «неделя ровно» — Пушкин настаивает, тогда как география («тридевятое царство») не имеет для него никакого значения. Первые строки вообще абсурдны: обозначив царство Дадона как «тридевятое», поэт тут же перечеркивает заявленную «географию», продолжая: «В тридесятом государстве». Эта подчеркнуто неопределенная характеристика места не является традиционной. Обычный зачин народной сказки: «В тридевятом царстве, тридевятом государстве» или «в тридесятом царстве, тридесятом государстве».
Цифра Непомнящего — 39 — не имеет отношения к зачину «Петушка» еще и по той простой причине, что «тридевятое» означает (3×9) «двадцать седьмое», а «тридесятое» (3×10) — «тридцатое». Создается впечатление, что намеренно введенной в обозначение места действия «путаницей» Пушкин хотел подчеркнуть жесткость хронологической привязки происходящих в сказке событий.
И, наконец, совсем уж слабым звеном в цепи рассуждений Непомнящего представляется пассаж о «числе бичевания, казни». При бичеваниях, бывало, ударов назначали и ровно по сорок. К сожалению, ученый не ссылается на «древние писания», которыми он пользовался, но сдается, что «магичность» цифры 39 в истории экзекуций им в любом случае преувеличена.
Опираясь на изложенную выше концепцию созданного пушкиным сказочного царства как «зеркала» его души, логично приравнять каждый тамошний день к году жизни автора. Допустим, «неделя ровно», проведенная царем Дадоном с Шамаханской царицей, — годы, прожитые Пушкиным с Натали. Но тогда возникает вопрос: откуда Пушкин в 1834 году знал, что ему осталось всего около семи лет земной жизни? Точно знать этого он, разумеется, не мог, но не надо забывать о серьезности его отношения к услышанному в молодости предсказанию: жить будешь долго, если на тридцать седьмом году не случится с тобой несчастья от белой головы.
Пушкин женился в тридцать один год. Законное право в соответствии с нашей схемой отсчитать двадцать четыре года назад дают нам воспоминания старшей сестры поэта Ольги: «До шестилетнего возраста Александр Сергеевич не обнаруживал ничего особенного, напротив, своею неповоротливостью, происходившею от тучности тела, и всегдашнею молчаливостью приводил иногда мать в отчаяние. Она почти насильно водила его гулять и заставляла бегать, отчего он охотнее оставался с бабушкою Марьею Алексеевною, залезал в ее корзину и смотрел, как она занималась рукодельем (…). Достигнув семилетнего возраста, он стал резов и шаловлив. Воспитание его (…) вверено было иностранцам, гувернерам и гувернанткам».
Добавив к означенному возрасту восемь лет, получаем новый рубеж, 1815 год, когда лицеист Саша Пушкин однажды проснулся знаменитым, накануне впервые публично прочитав свои стихи и вызвав восторг самого Державина. Это — начало его профессиональной творческой деятельности.
Восемь лет (1815−1822) длился романтический период жизни и творчества Пушкина. А 9 мая 1823 года в Одессе он приступил к сочинению «энциклопедии русской жизни» — романа «Евгений Онегин», заложившего основы направления критического реализма в нашей литературе. В корне меняется мировоззрение поэта. От высокомерных заблуждений «романтизма» не остается и следа. Пушкин больше не делит людей на «избранных» и толпу, его творчество становится народным.
Следующие восемь лет (восемь дней похода Дадона) — 1823−1830 годы — период, начинающийся работой над «Евгением Онегиным» и заканчивающийся вхождением в ущелье брака с его «кровавой муравой». Здесь уже зрелый Пушкин оплакивает свои отрочество и молодость, или, в сказке, двух сыновей царя. Но как перед Шамаханской царицей забыты Дадоном сыновья, так красота Натали заставила Пушкина в один миг забыть о невозвратном прошлом. Бывают люди первой половины жизни, бывают — второй. Судя по яркости, с какой изображена молодость Пушкина в его стихах, сам он относил себя к первой категории. Такие люди большей частью очень тяжело переживают уход от них юности. Душевной смутой ознаменован тридцатилетний рубеж жизни Пушкина — и вдруг на балу у Йогеля он встречает Натали, что дает ему новый импульс, позволяет полностью обрести себя в зрелости.
Мы нисколько не сомневаемся: акцентированная точность хронологии событий, описанных в «Сказке о золотом петушке», далеко не случайна и является символическим шифром собственной «авторской» хронологии. Совпадения слишком разительны, чтобы можно было игнорировать их: в январе 1815 году состоялся лицейский экзамен, 9 мая 1823 года Пушкин приступил к созданию «Евгения Онегина», в феврале 1831 года обвенчался с Натали.

* * *

Теперь позволим себе немного пофантазировать: а что было бы, не оповести золотой петушок Дадона о появлении в его царстве Шамаханской царицы? Вполне допустим ответ: а ничего. Ведь она явилась одна, без войска, как некое мистическое видение, и никакой опасности сама по себе не представляла. Промолчи петушок, царь и дальше спал бы и остался жив, но… проспал бы главное в своей жизни. Золотой петушок — символ пред-чувствования, пред-знания. Им как орудием постижения абсолюта мудрец-скопец наделяет царя. Но орудие оказывается непомерно тяжелым. Гибель не только царя, но и мудреца означает, что прикосновение к абсолюту всегда сопряжено со смертью, независимо от того, каким путем к нему идешь. «Сказка о золотом петушке» — это попытка глубочайшего авторского самоанализа, давшая, благодаря гениальности аналитика, точный прогностический результат.


Rambler's Top100 Каталог Православное Христианство.Ру Рейтинг@Mail.ru