Московский журнал | Анна Грушина, О. Лепешинская | 01.07.2001 |
Анна Грушина. Ольга Васильевна, мы довольно часто встречаемся с Вами на «Вторниках» нашего журнала в ЦДРИ, на заседаниях правления Дома. И всякий раз я восхищаюсь Вашим неизменным жизнелюбием, способностью работать, как минимум, по двенадцать часов в сутки, а ведь Вы — отнюдь не дева юная…
Ольга Лепешинская. В связи с этим вспоминаю как однажды кто-то восторженно сказал А.А.Яблочкиной: «Александра Александровна, Вам 97, а выглядите Вы на все 100!..» Да, я уже делеко не дева юная. Родилась 28 сентября 1916 года в Киеве. Мои родители, Мария Сергеевна и Василий Васильевич Лепешинские, ждали сына, так как у них уже была дочь, моя старшая сестра Евгения. Увы! Чаяния родителей не сбылись. Но характера я оказалась совершенно мальчишеского — носила шортики, никогда не играла в куклы. Впоследствии такие черты натуры, как независимость и «упертость», не раз помогали мне достичь намеченной цели, выстоять в непростых житейских ситуациях…
А.Г. Расскажите, пожалуйста, о Ваших корнях.
О.Л. Ну, здесь мои сведения весьма скудны. Однажды в Россию из Парижа приехал в качестве туриста сын моей тети, проживавшей в Каннах. Разумеется, о наличии у меня зарубежных родственников я понятия не имела. В Третьяковской галерее парижский двоюродный братец увидел портрет балерины Лепешинской работы А.М.Герасимова. Фамилия у нас достаточно редкая, он заинтересовался. Вернувшись во Францию, рассказал об этом матери… Вскоре я получила из Канн письмо, отправленное по незамысловатому адресу: ?Москва, балерине Лепешинской?. Тетя писала, как перед революцией они из Киева добирались до Константинополя, а оттуда — в Европу. Что ее и меня крестил некий великий князь… Какие-то подробности из истории нашей семьи припоминала старшая сестра… В итоге сегодня я знаю, что мой отец — отпрыск старинного дворянского рода; в России Лепешинские оказались при Екатерине II после какого-то польского восстания; прадед в своем имении под Киевом открыл школу для крестьянских детей. Мама происходила из мещанского сословия… Вот, собственно и все. В наше время не принято было оглядываться назад. Когда мама доставала из заветного сундучка кружевной платочек, чтобы прикрепить его к моему форменному платью, я возмущалась: не стану носить на себе это наследие буржуазного прошлого. Да, наше поколение было устремлено исключительно в будущее — разумеется, только светлое и только счастливое.
Сегодня, прожив долгую жизнь, я далеко не все вспоминаю в радужном свете, но ни от чего не отрекаюсь, в том числе и от своей комсомольской юности. В ней была искренность, какая-то вселенская вера в возможность счастья на земле — счастья для всех, для всего народа. А вот коммунисткой я перестала быть давно — после ареста тети и двух ее девочек, вернувшихся из Китая, когда это разрешили тем, кто участвовал в строительстве КВЖД и после революции оказался отрезанным от родины. Девочки просто бесследно исчезли. Нет, я не вышла официально из рядов КПСС. Даже в 1990-х годах не сожгла свой партбилет, не спустила его в канализацию. Однако душевный перелом произошел еще в те далекие годы.
А.Г. Кто были ваши родители? Как вы росли, воспитывались?
О.Л. Мой отец был представителем удивительно романтической профессии — он строил мосты. Вот и я собиралась пойти по его стопам, что отцу крайне импонировало: он хотел для меня «серьезной» профессии и опасался впоследствии услышать в свой адрес: «У Василия Васильевича Лепешинского две дочери: одна умная, а другая — балерина». Приобщал меня к литературе, к серьезным занятиям родной речью. Все дети играют, а я строчу под его диктовку — из Тургенева, Бунина, Пришвина…
Папы не стало в 1942 году в Куйбышеве, в эвакуации, а мама ушла из жизни в 1948 году здесь, в Москве. Мы вообще всегда жили вместе: родители, сестра и я. В этом было что-то патриархальное и, по-моему, очень правильное: поколения не должны разлучаться, обособляться друг от друга.
А.Г. И все-таки Вы стали балериной…
О.Л. Я поступала в Хореографическое училище и с первой попытки не прошла. Это при моем характере лишь раззадорило меня. Я вообще считала, что провалилась только из-за ужасного мальчишеского вихра на голове. У нас дома висела репродукция портрета Анны Павловой — гладкая головка, аккуратный пробор: вот прическа настоящей балерины! И чем я только ни мазала свои от природы кудряво-вихрастые волосы — вплоть до мазута. Конечно, дело было не в прическе, а в том, что поступил кто-то достойнее меня.
А.Г. В любом случае своего Вы добились.
О.Л. Да, и подобное случалось потом не однажды: я ведь была упрямая. Помню, как училась делать фуэте. Фуэте, прямо скажем, — визитная карточка балерины. (Правда, сейчас, похоже, понятия изменились: Майя Плисецкая, к примеру, танцуя «Лебединое озеро», не делает фуэте там, где это было изначально поставлено. Она исполняет какой-то другой технический прием, что, впрочем, не умаляет ее достоинств. Однако в наше время такое считалось совершенно недопустимым.) И вот мама познакомилась с привратником училища Кузьмой, которого снабжала папиросами «Казбек». Когда все расходились, Кузьма открывал нам класс, включал свет. Я рисовала мелом на полу большой круг и занималась до изнеможения. Сначала меня выносило из круга после четырех фуэте, потом после десяти и так далее. Одновременно круг становился все уже. В итоге через какое-то время я могла на спор сделать шестьдесят четыре фуэте! Конечно, это возможно только в пятнадцать лет. Вот такой был у меня характер.
А.Г. Ольга Васильевна, Вы вошли в историю русского советского балета исполнением партий Китри в «Дон Кихоте» Л.Ф.Минкуса, Тао Хоа в «Красном маке» М.Р.Глиэра, Золушки в одноименном балете С.С.Прокофьева, Жанны в «Пламени Парижа» Б.В.Асафьева. Вы — ярчайший представитель московской балетной школы, как Галина Сергеевна Уланова — ленинградской…
О.Л. Мое единственное сходство с Улановой заключается в том, что ее родители тоже ждали мальчика, а родилась Галина Сергеевна. Да еще наши столы в гримерной стояли рядом. В 1944 году я приехала с фронта, захожу в свою гримерную, а там Уланова… Вот и все. Она была абсолютно гениальной балериной, а я — одной из многих.
А.Г. Вы скромничаете, Ольга Васильевна. Уланова — это Уланова, а Лепешинская — это Лепешинская.
О.Л. Я настаиваю, что с Галиной Сергеевной Улановой могла сравниться только Марина Тимофеевна Семенова, которая, к сожалению, рано оставила сцену. Ведь и Уланову признали гениальной лишь в 1956 году, после лондонских гастролей. Говорят, английская королева была потрясена шекспировской Джульеттой в исполнении Галины Сергеевны Улановой… Что же касается двух упомянутых школ, в самом деле, они были очень разные. Ленинградская — это чистая классика, традиции Мариинского театра — придворного, обласканного монархами, следовательно, с большими возможностями. Достаточно сказать, что появившуюся в 1841 году во Франции «Жизель», которую поставил Филиппо Тальони для своей знаменитой дочери Марии, уже в следующем, 1842-м, показывали в Петербурге… Московская же школа отличалась новаторским поиском. Совсем маленькой девочкой я была на спектакле в Большом: на сцене — земной шар, вокруг него — пролетарии с цепями…
Однако судьба и здесь оказалась ко мне благосклонна. Директором Большого театра была Елена Константиновна Малиновская — женщина талантливая и очень умная. Она понимала: при том, что мы, москвичи, так сказать, интересные и передовые, нам не хватает ленинградской классической выучки. И вот за два года до моего выпуска Малиновская добилась перевода из Ленинграда в Москву шести лучших педагогов. Таким образом наш класс (выпуск 1933 года) стал первым «продуктом» соединения двух танцевальных школ.
Добавлю, что у нас в училище, помимо замечательных преподавателей по балету, характерному танцу, был еще и уникальный заведующий учебной частью. Нас, балерин, научили прилично читать и писать, экзамены мы сдавали в Третьяковской галерее, в Пушкинском музее и в Музее западного искусства, где я впервые увидела Матисса — танец красных фигур на зеленом фоне будил воображение.
А.Г. То есть общей культуре внимания уделялось не меньше, чем профессии?
О.Л. Да. Например, уроки слушания музыки. Мы должны были понимать музыку изнутри, танцевать музыку… Директор хореографического училища, Виктор Александрович Семенов, впервые в истории отечественного балета начал выпускать нас из школы спектаклем. А.И.Чекрыгин и А.М.Монахов, также приехавшие из Ленинграда в Москву по призыву Малиновской, поставили «Щелкунчика». Со своей подружкой Галей Петровой (она, когда оставила сцену, стала очень хорошим педагогом) я по очереди танцевала в этом дипломном спектакле главную партию. Партнеры у нас были уже из Большого, мы важничали, пытались делать себе взрослые прически. Однажды я явилась в училище с перманентом. Виктор Александрович Семенов взял меня за руку, отвел в детскую артистическую уборную, открыл кран и сунул мою голову под струю воды. Нас не только учили, но и воспитывали…
А.Г. О Вас рассказывают, что во время какого-то спектакля Вы сломали ногу, но не ушли со сцены. Это легенда или правда?
О.Л. Правда. 7 ноября 1951 года в Большом шел «Красный мак». Я танцевала Тао Хоа. И вдруг моя сестра Евгения, сидевшая во втором ряду, услышала громкий треск. Она решила, что у меня в балетном туфле лопнула стелька. По сценарию в это время капитану советского парохода, доставившего в Китай продовольствие, хозяин маленькой таверны в знак благодарности «преподносит» танцовщицу Тао Хоа — то есть меня. Нет, в таком ответственнейшем спектакле, в одной из ключевых сцен я не могла позволить себе уйти. К счастью, в этот момент вынесли паланкин для Тао Хоа, получившей от капитана красный мак — символ революции. Меня усадили на эти своеобразные носилки и понесли за кулисы. Там я потеряла сознание и на «скорой» была отправлена в больницу на улице Грановского. После рентгена по глазам врачей я поняла: дело плохо. Действительно, пятая плюсневая кость оказалась сломанной в четырех местах. Добавлю: то вообще была тяжелейшая пора в моей жизни. Арестовали второго мужа (в первом браке я была замужем за Ильей Траубергом — молодым преуспевающим кинематографистом. Хорошо известен, например, его фильм «Голубой экспресс"… Тогда почему-то браки легко распадались — распался и наш). Меня попросили со всех ответственных общественных постов, которые я занимала. Тут еще эта страшная травма. Короче говоря, в больнице я желала только одного — умереть. Не давала покоя мысль, что будет с дочерью…
А.Г. У Вас есть дочь?
О.Л. Ребенок мужа. Когда мы познакомились, ей было семь лет. Ее родная мама умерла родами. К тому времени мы прожили вместе уже тринадцать лет — я переживала за нее не меньше, чем за родную по крови. Сейчас у нее у самой взрослая дочь.
А.Г. Когда Вы у меня спросили, чем можете быть интересны читателям нашего журнала, я Вам ответила: тем, что Вы в значительной мере олицетворяете свою эпоху — с ее немыслимыми падениями и взлетами, с ее духом, унаследованным от исторической России и ныне, кажется, окончательно утраченным.
О.Л. Понимаю, о чем Вы говорите. Сейчас 1937 год принято считать исключительно годом репрессий. Мы же, кого репрессии не коснулись, прожили его полнокровно и радостно — для нас это был период расцвета искусств, творческих открытий, огромных надежд. В 1937 году я получила первый свой орден «Знак почета», в просторечии называвшийся «Веселые ребята», потому что на нем были изображены парень и девушка. Я вообще с шестнадцатилетнего возраста жила влюбленной в комсомольские дела. С какой радостью я танцевала «Пламя Парижа»! Акт, посвященный французской революции, был сделан великолепно. И часто во время спектакля в ложе появлялся Сталин, потихоньку садился и смотрел именно этот акт…
А.Г. Но вернемся к трагическому случаю 7 ноября 1951 года. Вы в больнице, в подавленном состоянии духа… Что же помогло Вам выстоять?
О.Л. На мое счастье, в той же больнице оказался Михаил Михайлович Пришвин. Он знал, что приговорен: 78 лет, неизлечимая болезнь… Мы очень сблизились. В четвертом томе его воспоминаний есть такая запись: «Привезли какую-то балерину со сломанной ногой. Посмотрел — ничего особенного». А уже через три страницы: «Влюблен, как гимназист». Мы дружили взахлеб, наслаждались общением. Я уже упоминала, что под диктовку папы писала диктанты по Пришвину. Я знала его «Фацелию», другие произведения. Михаил Михайлович был чрезвычайно удивлен, что какая-то балерина так глубоко прочувствовала его творчество. Да, совсем не случайная встреча. Я быстро оживала, через три месяца уже вышла на сцену.
А.Г. Когда Вы перестали танцевать?
О.Л. В 1962-м. Этому предшествовало большое счастье и большое горе. В 1956 году я встретила Алексея Иннокентьевича Антонова, генерала армии, в то время — первого заместителя начальника Генерального штаба Вооруженных Сил СССР и одновременно начальника штаба Объединенных Вооруженных Сил государств — участников Варшавского договора. После какого-то приема мы одновременно вышли на улицу. Лил дождь, я ежилась: холодно, да и платье жалко… Алексей Иннокентьевич предложил подвезти меня до дома. Я ответила, что мне нужно на дачу. Он располагал временем, и мы поехали. В машине разговорились. Он сначала не узнал меня, хотя ходил на мои спектакли. Я тоже, естественно, не знала, что это Антонов, которого все военные мемуаристы единодушно называли выдающимся стратегом и на редкость интеллигентным человеком. (Кто-то писал, что даже И.В.Сталин обращался к Антонову исключительно на «вы» и по имени-отчеству.)
Едем, разговариваем. Я все больше попадала под обаяние этого человека, мне уже не хотелось с ним расставаться. Поэтому возле самой дачи вдруг спохватилась: мне, оказывается, нужно срочно вернуться в Москву. Он, думаю, все понял, но виду не подал: доставил к дому, вскользь спросил номер телефона.
Я ждала три дня. На четвертый Антонов позвонил… Алексей Иннокентьевич был вдовец. Мы поженились и прожили вместе шесть лет. В 1962 году его не стало.
Помню похороны у Кремлевской стены. Все замерло, люди держат портреты мужа, на Мавзолее — члены Политбюро. Л.И.Брежнев вынимает из кармана носовой платок, подносит к глазам… Затем все почернело, даже солнце. Адъютанты Алексея Иннокентьевича подхватили меня… Я потеряла зрение. И поняла, что не буду больше танцевать. Позже Галина Сергеевна Уланова уговаривала меня вернуться на сцену. Я попробовала выйти в своей любимой «Вальпургиевой ночи», но лишь окончательно убедилась: не могу. Для меня никогда не существовал танец отдельно от музыки — я испытывала потребность танцевать именно музыку. Видимо, эта потребность ушла…
Через какое-то время меня отправили лечиться в Италию. Там я познакомилась с Ией Рузской, руководившей танцевальной академией в Риме. Когда-то в России она была танцовщицей в стиле Айседоры Дункан. После революции в Новороссийске в нее влюбился какой-то английский адмирал. Они поженились, и он увез юную танцовщицу к себе на родину. Однако Англия не пришлась по душе девушке, — подлинно русскому человеку там прижиться трудно. Это сейчас разницы почти нет: все смешалось, как в вавилонском столпотворении… Лет через пять она оставила мужа и уехала в Италию, решив продолжить танцевальную карьеру. Обивая пороги разных учреждений культуры, она неизменно представлялась: «Я русская». Так и получилось: «Ия Рузская».
Узнав, что я в Италии, Ия разыскала меня и предложила взять класс в ее «Академи ди Данца». Я согласилась, хотя педагогического опыта не имела. И вот — экзамен. Я вела 5-й или 6-й класс. Выходят мои девочки и — о, ужас! — все они Лепешинские: манера, стиль, поклоны… Это был урок на всю жизнь: настоящий педагог должен не ломать ученика под себя, а всемерно выявлять его индивидуальность.
С тех пор педагогическая работа стала основным моим занятием. Узнав, что я оставила сцену, меня пригласил к себе в Komiche Oper Вальтер Фельзенштайн. Интересная подробность: чтобы возглавить театр, он из Западного Берлина переехал в Восточный… Фельзенштайн попросил меня вместе с немецким балетмейстером Томом Шиллингом организовать при Komiche Oper балетную труппу, что мы в итоге и сделали. Учеников я набирала сама и весьма необычно: ходила по улицам и высматривала девочек и мальчиков с хорошими ногами. Это было легко, поскольку в Германии почти во всех школах преподавали художественную гимнастику. Работать начинали в разрушенной школе, в уцелевшем закутке. Отремонтировали, оборудовали зал… Думаю, сейчас этот театр в Германии даже более знаменит, чем старый государственный.
Потом были Венгрия, Швеция… Кажется, я только в Австралии не работала.
А.Г. Как Вы относитесь к тому, что называется современной культурой?
О.Л. Лично я этого не приемлю. Когда на сцене Большого театра артисты танцуют в противогазах, — я, повторяю, этого не приемлю. Однако как председатель правления и генеральный директор ЦДРИ я не могу навязывать исключительно свою точку зрения, а просто обязана предоставлять площадки Дома для любого мероприятия, представляющего интерес в том или ином отношении. Таковы наши традиции, которыми мы гордимся и которыми отличаемся от других творческих домов Москвы, — мы открыты для всех и ни с кого ни за какие мероприятия не берем денег. (Жаль только, что стены рушатся, крыша дырявая, а поддержки со стороны московского Правительства нет.)
А.Г. В дни, когда Большой театр праздновал 225-летний юбилей, мы встретились в ЦДРИ и Вы сказали, что не примете участия в юбилейных торжествах. Почему? Из-за несогласия с творческой программой нынешнего Большого?
О.Л. Причина здесь не эстетическая, а этическая. Вот я получаю приглашение из театра, которому отдала всю свою жизнь. На серой бумажке написано примерно следующее: уважаемая Ольга Васильевна! Такого-то числа в такое-то время в Большом театре празднование юбилея. Если Вы готовите подарки — комната такая-то, если нужно что-то выяснить — телефон для справок такой-то… Нет, нас воспитывали совершенно иначе, и я берегу память о своем Большом театре. Потому на юбилей не пошла, а присланную мне юбилейную медаль вложила в конверт, в котором она была, и отправила назад.
А.Г. В прошлом году к 70-летию Центрального Дома работников искусств Вы были награждены Янтарным крестом Русской академии искусствознания и музыкального исполнительства. Насколько я знаю, Дом создавался при Вашем активном участии?
О.Л. Это была идея Луначарского. Я училась вместе с его дочерью Ириной, бывала у них в доме. Вот он и говорит как-то: вы, люди искусства, разобщены, создайте кружок какой-нибудь… Нам отвели небольшое уютное помещение в Пименовском переулке. Основателями кружка выступили ряд знаменитых актеров МХАТа и Малого театра. Меня, семнадцатилетнюю, образцово-показательную комсомолку и члена райкома, направили туда — приобщать наших мэтров к общественной жизни. Это было смешно. Я смотрела на каждого из них, как на 17-этажный дом — снизу вверх… Так или иначе, с кружком, из которого потом вырос Дом работников искусств, я уже не разлучалась — была неизменным замом всех председателей правления — от Ивана Михайловича Москвина до Рубена Евгеньевича Симонова. А теперь вот прямо по «Борису Годунову» А.С.Пушкина: «Седьмой уж год я правлю государством…»
А.Г. Ольга Васильевна, во время Великой Отечественной войны Вы в числе прочих известных артистов выступали в войсках. Что для Вас была война?
О.Л. Первый раз в действующей армии я побывала уже в 1941 году. Нашей небольшой группой, в которую входили Максим Дормидонтович Михайлов, Дмитрий Николаевич Журавлев, Леночка Кругликова, Асаф Михайлович Мессерер и я, руководила Валерия Владимировна Барсова. Мы ехали с представителями политотдела армии в 1-ю Пролетарскую Московскую дивизию, сильно пострадавшую в боях, но не сломленную, на церемонию (если это слово здесь уместно) присвоения ей только что введенного звания «Гвардейская». Добирались до передовой от Москвы всего два с половиной часа — так близко стоял враг. Вручали гвардейское знамя, давали концерт. Это был вообще, если не ошибаюсь, первый концерт наших артистов на фронтах Великой Отечественной.
Вскоре Большой театр начали готовить к эвакуации. Недолго думая, мы с Иваном Семеновичем Козловским отправили телеграмму Сталину: «Просим отпустить на фронт. Козловский, Лепешинская». И получили разрешение. (Мне очень помогло то, что я отлично стреляла, имела даже значок «ворошиловский стрелок».) До самой Победы я выступала на фронтовых площадках. Танцевала на голой земле, на траве. Бывало, ноги вязнут в песке, а я все равно танцую. До сих пор не могу смотреть без волнения кинохронику, запечатлевшую наше выступление перед Г. К.Жуковым. Кажется, это был 1943 год. Харьков только что освободили, и Георгий Константинович вызвал туда нашу бригаду. В бункере нас накормили обедом, потом Иван Семенович Козловский спел только что появившуюся песню «Темная ночь». Слушатели не могли скрыть своих чувств. Уж на что Жуков был всегда суров, строг, невозмутим, с лицом, будто высеченным из мрамора, — но в этот раз и его глаза наполнились слезами…
Обычно при слове «война» ждут страшных рассказов. Да, бывало и страшно. Никогда не забуду: мы пробираемся на фронт, а навстречу нам в тыл течет людская река — беженцы. Не железный, а скорбный поток. Женщины, впряженные в телеги, испуганные дети, жалкий скарб… Или такой эпизод. Мы едем впереди по проселочной дороге, а за нами — джип с корреспондентами. Наша машина каким-то чудом проскакивает, а джип подрывается на мине…
Но было и другое. Светит яркое солнце, небо синее-синее. На фоне высоких зеленых тополей в кузове грузовика с опущенными бортами стоит Иван Семенович Козловский. Он поет. Как он поет! Перед ним склон невысокой горы — своеобразный амфитеатр, заполненный летчиками. То и дело слышен гул взлетающих и садящихся самолетов. Одни зрители уходят, другие появляются. Все радостные, взволнованные…
В детстве няня учила меня молитвам. В душе и сейчас живут слова: Господи, подай нам мир и тишину, любовь и примирение! Может, это прозвучит странно, но именно на войне я наиболее полно и глубоко ощущала свою любовь к людям. В самую жестокую, тяжелую годину мы несли им те самые мир, тишину, любовь, примирение — и в этом была наша великая правда. Однажды Сергей Владимирович Образцов (кстати, наши с ним отцы дружили и часто папа Сергея Владимировича сетовал: «Василий Васильевич! Как не повезло нам с детьми: мой в куклы играет, твоя пляшет») на вопрос, что такое, по его мнению, счастье, ответил: «Быть нужным». На войне мы все были нужны — нужны в высшем смысле, когда служение своему народу становится единственным оправданием пребывания на земле. И самым большим счастьем.