Московский журнал | С. Четвериков | 01.11.2000 |
Несколько страниц из книги моей жизни
Чудачества Николая Александровича Алексеева — московского городского головы 1885 — 1893 г.
(убитого в этом звании 9 марта 1893 г.)
Николай Александрович Алексеев был настолько яркой личностью в московском обществе <> и оставил такой крупный след за время своего пребывания в звании московского городского головы, что, может, дождется своего историка. Понимание этого выдающегося человека было бы, однако, неполным, если бы не были зафиксированы черты его личной жизни.
Он был моим шурином (С.И.Четвериков был женат на родной сестре Н.А.Алексеева — Марии Александровне. — Ред.) и нас связывала тесная дружба до самой его трагической кончины. В этом столь одаренном человеке жизнь била ключом и очень ярко сказывалась в его интимной жизни. За моей смертью едва ли эта сторона его характера могла бы быть еще кем-нибудь выяснена. Вот повод их [вероятно, данных заметок. — Ред.] помещения в эти мои воспоминания. То, что ему суждено было пасть от руки психически больного, вне всякой связи с его общественной или личной жизнью, т. е. одного из тех, призрению которых он отдал столько своей энергии и сил, учредив психиатрическую лечебницу «Канатчикова дача», — учреждение, занявшее одно из первых мест в ряду подобных в Европе, — это одна из тех гримас судьбы, познать которые не дано человечеству.
1
На второй год женитьбы Алексеева и на третий — моей мы решили вместе провести Пасху в Крыму. Жены отправились прямо, а мы решили ехать окружным путем через Кавказ, причем женам обещали к Пасхе непременно прибыть в Крым. Таким образом, так как мы отправились на Страстной, каждый день был на счету.
В нашем купе оказался какой-то молодой конвоец, вначале в очень сумрачном настроении, причем из разговора выяснилось, что он — молодой князь Дундуков-Корсаков и вызван своим отцом, наместником Кавказа, по случаю какой-то неприятной истории. Скоро, однако, князек разошелся и оказался очень веселым человеком, прямо засыпавшим нас анекдотами. Во Владикавказе мы очень дружелюбно расстались, так как решили там переночевать, чтобы на другой день рано утром пуститься в путь, князек же, по наказу отца, должен был следовать без задержки. Когда мы приехали на другой день на станцию Коби, начальник станции, не совсем в своем виде, объявил нам, что лошадей нет. На наш вопрос, когда будут, он кратко ответил: «Когда будут, тогда и будут». Это расстраивало весь наш план путешествия. В подавленном настроении мы сидели за каким-то сомнительным блюдом, решительно не зная, чем скоротать время. Вдруг Алексеев встал, сказав: «Подожди, может, и поедем». Скоро он вернулся и на мой вопрос, в чем дело, сказал: «Когда поедем, тогда расскажу». Минут через пять объявился начальник станции, уже значительно протрезвившийся, и, обращаясь к Алексееву на «Ваше превосходительство», сказал: «Хотя разгонных лошадей и нет, но есть лошади курьерские, и если его превосходительство позволит, то он будет счастлив этим услужить». Алексеев кратко ответил: «Велите запрягать». Объяснение отсрочил опять до отъезда. Через 10 минут подали отличную четверню кабардинцев. Начальник с пожеланием счастливого пути вышел нас провожать. Что же оказалось? Алексеев отправился на телеграф и дал следующую депешу: «Тифлис, князю Дундукову-Корсакову. Воспользоваться любезным приглашением вашего сиятельства отужинать сегодня вместе не можем, так как задержаны на станции Коби. Алексеев. Четвериков». Начальник станции от винных паров не разобрал, в чем дело, и вообразил, что эта депеша к наместнику. Уподобились мы Хлестакову, так как везде нам подавали курьерских лошадей, и так как мы щедро давали на чай, то приехали в Тифлис на два часа раньше предположенного. Думаю, что алексеевская депеша мало способствовала улажению инцидента между отцом и сыном.
2
Когда мы в Батуми сели на пароход, в кают-компании мы увидели человека в форме почтового ведомства, который сидел, протянувши ноги, с руками в кармане. Перед ним стояла рюмка коньяку. На нас он только взглянул мельком, не меняя своей позы. Вдруг слышу: Алексеев обращается к нему в очень вежливой форме с вопросом, что он, вероятно, видит перед собой чиновника почтового ведомства. «Совершенно верно», — ответил господин, не меняя своей позы. «Вот перед отъездом (имярек из высшего начальства) мне говорил, что его очень интересует, как почтовое ведомство относится к реформе, выраженной в таком-то циркуляре», — говорит Алексеев. При упоминании этого имени ноги немедля убрались. «Наша обязанность — в точности исполнять предписания начальства, а не рассуждать», — ответил он. «А вот (опять имярек, но еще выше) мне говорил, что он, напротив, интересуется, как чины почтового ведомства относятся к происходящим ныне реформам этого ведомства, хотя бы по циркуляру такому-то». — «Помилуйте, какой же вес может иметь то или иное наше мнение? Нам не дано рассуждать, — повторил он. — Воля начальства для нас закон».
Наскоро выпив свою рюмку, чиновник почтительно пожелал нам счастливого пути и быстро удалился. Нужно заметить, что Алексеев обладал изумительной памятью на имена и всякие правительственные распоряжения. Достаточно было ему познакомиться с каким-нибудь лицом, и он через несколько лет безошибочно называл его при встрече по имени и отчеству. Не подлежит сомнению, что названные им лица реально существовали на тех постах, на которых он их поместил, как и существование намечаемых реформ в почтовом ведомстве, но так же верно, что он с ними никаких подобных разговоров не вел, и весьма возможно, что даже не был с ними лично знаком.
4
Хотя мы оба были молоды, но были уже усердные земские гласные и настолько завоевали доверие в наших уездных земствах, что оба были выбраны в губернские гласные. Губернское земство в те времена носило чисто дворянский характер, так как в него почти без исключения входили уездные предводители дворянства. Равно состав управы состоял почти исключительно из обедневших дворян, попавших по протекции предводителей. Так, председателем управы состоял некто Н., прекрасно и красноречиво писавший доклады, но в хозяйственных вопросах такой же беспомощный, как многие из помещиков-дворян, а об отчетности имевший очень смутное понятие — это была для него книга за семью печатями. Главным кассиром был старичок О. Неизменным членом ревизионной комиссии был генерал М., который всегда начинал ревизию, обращаясь к О.: «Ну, кайтесь, сколько растратили?» Когда же О. подавал ему ведомость остатка кассы в 17.082 руб. 17 ½ коп. и не только выкладывал рубли и копейки, но и одну денежку, М. преисполнялся такого доверия к исправности кассы, что не только не утруждал себя дальше, подписывая доклад ревизионной комиссии о полной исправности отчета Г[убернской] У[правы], но неизменно вносил в собрание предложение о выражении благодарности О. за столь тщательное исполнение своих обязанностей. Когда мы вошли в состав гласных, М., отказавшись от должности члена ревизионной комиссии, сам предложил выбрать в нее нас двоих, сказав: «Мы, старики, довольно поработали, теперь очередь за молодежью». Когда мы с Алексеевым стали разбираться в годовом отчете, мы, как привыкшие в торговых делах к точной постановке отчетности, были поражены тем беспорядком и халатностью, которые царили в отчетности губернской управы. Не только таковая не велась по двойной системе (называемой итальянской), но простыми мемориальными записями, причем ошибки или переносы в иные статьи не только не делались красными чернилами (как обычно практикуется), но просто выскабливались. Не устанавливая каких-либо случаев подлога или растрат, все возможности к тому, несомненно, однако, были налицо. Мы составили очень демонстративный доклад, в котором указывали, какой ответственности подвергает себя собрание, утверждая подобные отчеты. Мы предлагали введение двойной итальянской бухгалтерии при приглашении опытного бухгалтера. Изображенною нами картиной ответственности и такими словами, как: «трансферт», «сальдо», «дебет», «кредит» — мы нагнали такую жуть на собрание, что <> нам были единогласно даны самые широкие полномочия для приведения отчетности в порядок. Алексеев никак не мог себе отказать в удовольствии настращать Н. тем, какой ответственности подвергает себя сам председатель при отсутствии двойной итальянской бухгалтерии, так что совсем нарушил душевное его равновесие. Один из членов управы рассказывал нам, что в это время явился какой-то фельдшер, желавший получить место в губ. земстве, и просил доложить председателю в подкрепление своего ходатайства, что он знаком с итальянской системой оспопрививания. Услыхав столь сакраментальное слово «итальянская», Н., обычно очень сдержанный человек, вскочил и закричал: «Гоните его к чорту с его итальянской системой!»
5
При вступлении Алексеева в звание московского городского головы дело лечения и призрения душевнобольных стояло в Москве из рук вон плохо. Помещалась подобная лечебница в здании бывшей матросской богадельни в Сокольниках, при самой убогой обстановке. Алексеев со свойственной ему энергиею взялся за упорядочение этого дела. Смета на осуществление подобной образцовой лечебницы была составлена в 1 млн. 500 тыс. (при осуществлении, как обычно, значительно превзойденная), — сумма, которую при тогдашнем состоянии городских финансов нечего было и думать покрыть из городских средств. Пожертвовав сам очень крупную сумму, он, пользовавшийся большой популярностью в купеческой среде, кликнул клич, на который широко откликнулось московское купечество. Один из самых богатых в этой среде был некто Т., почти единственный владелец новых Верхних торговых рядов. Кроме своего исключительного богатства, он был известен и своей исключительной скупостью. На это дело Т. подписал 10 тыс. руб. На каком-то собрании, на котором присутствовали все видные представители купечества и между ними Т., Николай Александрович подошел к нему и сказал: «Как вы меня обидели, Иван Сергеевич!» — «Чем это?» — спросил Т. «Да как же, — ответил Алексеев, — вы, человек столь богатый, на такое святое дело подписали всего 10 тыс., а я вот что было задумал: если бы Иван Сергеевич подписал мне 50 тыс., то я решил ему поклониться в ножки». — «Ну, знаете, Николай Александрович, — сказал Т., — чтобы посмотреть, как московский городской голова тебе кланяется в ноги, за это, пожалуй, действительно 50 тыс. не жаль». Алексеев немедля стал на колени, сказав: «Пока не вручите чек на 40 тыс. (известно было, что Т. всегда носит при себе свою чековую книжку) — не встану». Сконфуженный Т. старался его поднять, уверяя, что исполнит его просьбу, но Алексеев повторял: «Пока не вручите чека — не встану». Пока побежали за чернильницей и пером, Алексеев продолжал стоять на коленях. Когда наконец чек был вручен, он, встав и стирая с колен пыль, сказал: «Ведь вот какой казус вышел, ведь я было решил и за 25 тыс. на колена-то встать!» При общем веселом настроении собрания сконфуженный Т. поспешил ретироваться.
Старозаветная Москва
1.Старозаветная педагогика
Мой отец оставил записки, обнимающие его жизнь до свадьбы. В них он упоминает о следующем событии его детской жизни.
Когда ему минуло 10 лет, его отдали в первоначальное училище. Там он сошелся и подпал под влияние одного порочного товарища, который уговорил его украсть дома деньги на предмет покупки лакомств, что он и исполнил, стащив у матери из комода 10 руб. Пропажа скоро обнаружилась; был изобличен и воришка. Мой дед был не только строгих, но и суровых жизненных правил. Услыхав о таком поступке сына Ивана, он объявил, что вор ему сыном быть не может, а потому он отныне Ивана за сына не признает. Это создало очень тяжелое положение в семье, так как отец на глаза своему отцу показываться не смел, не являясь ни к чайному, ни к обеденному столу. Его мать, любившая своего Ванюшу паче всех остальных детей, в слезах, на коленях вымолила у мужа, чтобы он Ваню наказал, как хотел, но все же простил бы. Исполняя эту просьбу, дед велел в следующее воскресение собраться в зале всем приглашенным на сей случай родственникам и прислуге и жестоко высек сына. Отец пишет, что он не издал ни одной жалобы, воспринимая боль как должное за содеянное. Рядом с залом ждал приходский священник с причтом. По окончании экзекуции был отслужен торжественный молебен, после которого дед перекрестил сына, поцеловал его и принял таким образом опять в лоно своей семьи. Поздравляли и целовали прощенного мальчика и все присутствующие. Отец замечает, что это событие оставило в нем неизгладимый след на всю жизнь.
2. Старозаветная семья
Моя мать была урожденная Самгина. Самгины не принадлежали к финансовой аристократии Москвы; это была семья среднего достатка, жившая от доходов колокольного завода, имевшего славу лучшего в России. <> Дед Дмитрий Николаевич был худой невысокий старичок с тонкими чертами лица и <> тонким, с нагибом, носом. Он имел несчастье потерять нежно любимую свою жену после рождения второго своего ребенка — моей матери. Это наложило неизгладимую печать на всю его будущую жизнь, которую он проводил замкнутым в себя отшельником. Кроме моей матери и старшего на один год ее брата, семья состояла из старшего брата Ивана Николаевича и двух сестер-вековушек, Натальи и Варвары Николаевны, воспитавших мою мать. В семье была еще некая Александра Львовна, лицо совершенно неопределенное. Не думаю, чтобы она была родней. Скорей, это была одна из тех бездомных девушек из разорившихся купеческих семей, которые приходили погостить на недельку-другую и оставались у добрых людей на всю жизнь.
Дед не был столь распространенным тогда в купеческой среде типом «самодура»; напротив, это был человек очень мягкий и добрый, но свою власть как главы семьи оберегал очень ретиво. Не только что сделать против его воли, но даже перечить ему на словах считалось в семье преступлением. Характерным было его отношение к старшему брату. Иван Николаевич имел несчастье проторговаться, что тогда в купеческой среде считалось позором. Жил он в маленькой комнатушке в мезонине, состоя как бы нахлебником в семье. Но пока Иван Николаевич не сходил к обеду и не занимал своего места, никто, включая и деда, не смел садиться за стол.
Дед жил в маленькой комнатке в полуподвальном этаже своего дома на Пятницкой, сообщавшейся винтовой лесенкой. Доступ в нее был строжайше запрещен, и дед сам убирал ее, содержа в примерном порядке и чистоте. Исключение делалось только для меня и сестры, на год меня старшей, когда мы были еще малыми детьми. Мы очень любили навещать дедушкину келью, так как хорошо знали, что в шкапчике для нас уготовлены чернослив и мармелад.
Особенной чертой обихода самгинской семьи было строжайшее исполнение всех ритуалов православной церкви. В посещении церковных служб и в строжайшем соблюдении постов не допускалось никакого отступления. Какое-то дальнее родство с известным старцем Оптиной пустыни, о. Серафимом, накладывало на семью какую-то традицию. <> Прощеное (перед Великим постом) воскресенье мы проводили всегда у дедушки. Вернувшись домой после 11 часов, я набросился на остаток индейки, стараясь доесть ее до наступления Великого поста. Вдруг часы стали бить 12. Моя мать, сидевшая за другим концом стола, видя, что я все еще продолжаю жевать, крикнула мне: «Выплюнь!» Моя няня, выходившая и мою мать и вполне проникшаяся самгинским духом, бросилась ко мне и, запихнув мне палец в рот, старалась выковырять недожеванную индейку. Помню, что я ее больно укусил в палец, за что получил здоровый подзатыльник.
Семья Самгиных вела очень замкнутую жизнь. Я решительно не помню, чтобы дед, кроме нашей семьи, куда-либо ездил в гости. Редки были гости и в семье. Но когда такие заявлялись, дед любил вести политические разговоры. Сам родившись еще в конце 18-го века, он очень высоко ставил гений Наполеона I, но зато всеми фибрами своей души ненавидел Наполеона III, называя его не иначе, как «Наполеошка».
Видимо, небогата событиями была и жизнь старушек-тетушек; по крайней мере, они очень часто возвращались к своему посещению бала, который давало купечество Императору Александру I после возвращения из заграничного похода, — очевидно, самое выдающееся событие в их девичьей жизни. Варвара Николаевна всегда говорила, что они были в розовых тирлатановых платьях, причем Наталья Николаевна добавляла, что Варя была очень интересна, и в доказательство добавляла, что один гвардейский офицер с ней сделал тур вальса. Что ее, дурнушку, никто на вальс не пригласил, она из скромности умалчивала. Другим часто повторяемым рассказом был первый приезд отца в качестве официально объявленного жениха. К часу ожидаемого его приезда как тетушки, так и соседние кумушки все глаза проглядели, ожидая его приезда. Дело в том, что старший брат отца, Николай Иванович, был страстный лошадиный охотник, выезд которого славился в купеческой среде. Но отец объявился на Ваньке-гитаре за 15 коп. из Сыромятников, в которых жил. Такой «пассаж» был встречен тетушками более чем холодно, и только когда отец после обеда, сев за рояль, своим красивым баритоном пропел романс Варламова «Пловцы», он покорил, и уже навсегда, сердца тетушек.
Как я сказал уже выше, Прощеное воскресенье мы с родителями проводили всегда у деда. После ужина, который подавался в 10 часов, все, включая и прислугу, собирались в зале дома. Выходил дедушка, и все гуськом с моим отцом во главе подходили, кланялись в ноги, произнося: «Простите, в чем согрешил». Дед поднимал коленопреклоненного и, говоря: «Бог простит», — совершал троекратное лобзание. После всех дед сам становился на колена, говоря: «Простите, в чем кого обидел». Все хором отвечали: «Бог простит», — после чего начинался разъезд.
Выдающимся событием ежегодно как в семье Самгиных, так и в нашей был привоз иконы Иверской Божией Матери. Почему-то она всегда привозилась самым ранним утром (кажется, у верующих было убеждение, что с первым ее подъемом сопряжена особая благодать). Пробуждение в самый наш сладкий сон, вставание и одевание при свечах, разговоры вполголоса — все это придавало какую-то таинственность ожидаемому событию. Наконец раздавалось: «Привезли, привезли!» Мужчины спускались вниз и на руках приносили икону. Мы все гуськом под нее подлезали. Не скажу, чтобы это вызывало во мне особенное религиозное ощущение, так как я все норовил затылком удариться в киот. После молебна дедушка брал миску с освященной водой и в сопровождении иеромонаха <> отправлялся кропить дом. Кропились все помещения, за исключением мест уединения (замечу, что из всех газет, сдаваемых в эти учреждения, тщательно вырезались все места, на которых были пропечатаны дневные святцы, а равно расписание церковных служб в московских соборах. Наблюдала за этим Наталья Николаевна, которая их тщательно сжигала под плитой). Так как дом был очень большой, то обход длился очень долго. Мы, дети, с трудом выстаивали, клонясь ко сну. Вынос иконы происходил таким же порядком, после чего меня и сестру укладывали спать. Это был самый блаженный момент дня.
Когда я был в последнем классе гимназии, начитавшись Фейербаха, Молешота и др., я отказался идти к причастью. Это как-то дошло до сведения деда и вызвало страшный переполох. Дед <> кричал, топал ногами, грозился меня проклясть, но я в уверенности, что отстаиваю свои убеждения, не сдавался. Тогда был экстренно вызван какой-то старец из Оптиной пустыни меня увещевать. Помню, что из этих усовещеваний, кроме безысходной скуки, я ничего не вынес.
Старец, уезжая, как резюме своих трудов сказал: «Отрок сей безнадежен. Молитесь о его душе». Обстоятельство это надолго совершенно нарушило мои отношения к деду, и только когда после трагической смерти отца я, 20-летний юноша, остался лицом к лицу с разоренным фабричным делом, единственной поддержкой семьи, отношения деда ко мне резко изменились <>.
Хотя уже в моем поколении многое в жизни и обиходе семьи Самгиных было неприемлемо, но все же в ней чувствовались какие-то незыблемые устои, фамильные традиции, семейная дисциплина и стремление к жизненной правде, т. е. то, что, к сожалению, в теперешних русских семьях также отходит в невозвратное прошлое.
3. Старозаветная фабрика
Родоначальником семьи Алексеевых был крестьянин Подольского уезда Московской губернии Семен Алексеевич Алексеев. Подольский уезд издавна славился своим кустарным золотоканительным производством. Таким же кустарем был и Семен Алексеев. Как человек очень оборотистый, к тому же пользовавшийся большим доверием не только у своих односельчан, но и у всего округа, он скоро стал комиссионером по продаже изделий своего округа. Заведя прочные знакомства с женскими монастырями, бывшими главными покупателями на золотую канитель для производства воздухов, плащаниц и пр., он скоро настолько расширил свой оборот, что решил завести собственную фабрику в Москве, на какой конец купил участок в Рогожской части и положил основание золотоканительной Алексеевской фабрике. Первоначально рабочие были его родичи и односельчане, но скоро дела фабрики настолько расширились, что многие кустари перешли в разряд рабочих. Хозяева не только знали поименно всех своих рабочих, но особенно заслуженных величали не иначе, как по отчеству: Пахомыч, Карпыч, Лукич и пр. Интересный факт, что при переработке исключительно драгоценных металлов — серебра и золота — на руках рабочих всегда бывало <> товара на многие тысячи рублей, а между тем в анналах фабрики неизвестен ни один случай покражи. Хозяева сами принимали непосредственное участие в работе, заведуя золочением серебряных кузов, как работы, требующей большой точности и ответственности. Хотя все рабочие значились на своих харчах, но при хозяйском доме с осени делались большие запасы на зиму: солились мясо, рыба, огурцы, квасилась капуста и т. д. Так как все эти продукты были лучшего качества, к тому же отдавались рабочим по себе- стоимости, то рабочие артели все забирали исключительно из хозяйских запасов. <> Одно из изделий фабрики, так наз. «Литры», т. е. шелковинка, обкрученная золотой канителью, вследствие своей точной пробы (т.е. соотношения серебра к золоту) скоро приобрело значение валюты в торговле с Индиею. Так как «метраж» шелка в деле пробы играл значительную роль, то фирма арендовала ряд филатур в Италии. Это повело к открытию шелковой конторы на Ильинке, и были приглашены в состав служащих два итальянца и два англичанина (так как сношение с Индиею происходило через Лондон). Все без исключения служащие, в том числе и иностранцы, жили в хозяйском доме и харчились за общим столом. За стол садилось не менее 30 человек. Владимир Семенович, наследовавший своему отцу Семену Алексеевичу, очень тщательно наблюдал за поведением своих служащих. Ворота запирались в 10 часов вечера, и о каждом не только отсутствующем, но и опоздавшем неизменно докладывалось Владимиру Семеновичу. Он имел обыкновение, прежде чем произнести какую-либо фразу, дуть себе в кулак, издавая звук «пу, пу, пу». Когда такой провинившийся объявлялся к утреннему чаю, прежде с конца стола раздавалось предупреждающее «пу, пу, пу», — и вслед за тем вопрос: «А позвольте-с узнать-с, в какой части ночевать изволили-с?» Мало находилось любителей подвергать себя такому осмеянию, и жизнь в общем текла безмятежно.
Когда в дело вступил правнук Семена Алексеевича, молодой Николай Александрович (о нем — см. выше. — Ред.), он перевел ручной труд на машинный, и таким образом фабрика потеряла свой патриархальный характер, перейдя в разряд обычного типа мануфактур. Теперь, при обострившейся борьбе между работодателями и рабочими, такой тип фабрики отошел также в невозвратное прошлое.
4. Старозаветный блюститель этикета
Семья Алексеевых (Рогожских) по своему богатству и влиянию занимала совершенно особое место среди московского купечества.
Особенно широко жила семья младшего брата, Петра Семеновича. Женат он был на Анне Герасимовне, урожденной Четвериковой (двоюродной сестре моего отца). Анна Герасимовна в молодости славилась своей красотой, была женщина умная, но необыкновенно властная и чванная. Мужа своего, доброго и скромного, она держала совершенно под башмаком, властвуя над всей своей семьей. Ее пятеро сыновей, уже женатых, не смели садиться без особого на то разрешения в ее присутствии. Невесток своих она держала в ежовых рукавицах. Им всем зараз покупались одинаковые туалеты и шляпки, чтобы предупредить зависть и раздоры. Знакомые в шутку звали их «Алексеевский пансион».
Летом она жила под Москвой при своей бумагопрядильне в селе Глинки. Ко дню ее тезоименитства съезжались родственники, заполняя своими экипажами весь большой фабричный двор. Во время парадного обеда играл оркестр военной музыки, а вечером были иллюминация и фейерверк, смотреть на которые собиралось все окрестное население. В числе ее родственников был некто Семен Александрович Алексеев (Строгоновский), считавшийся носителем всех общественных традиций купеческой среды. Приехать к имениннице прямо к обеду, не сделав ей утреннего визита, он считал непозволенным нарушением этикета. Несмотря на то, что Глинки отстояли от Москвы в 30 верстах, он, выслав на полдорогу подставу, приезжал к 11 часам с букетом. Позавтракав, он летел обратно в Москву, где только успевал переодеться во фрак. Подавалась свежая тройка, и он летел обратно в Глинки. Подъезжал он всегда с часами в руке, чтобы, чего Боже сохрани, не приехать к обеду ранее чем за 10 минут. Хотя он и не приходился Анне Герасимовне родным племянником, но, картавя, звал ее «Тет-тушка Анна Карасьевна». Тетушка хотя для видимости его и журила, но, видимо, была довольна, так как говорила: «Сенюша у меня уж такой-то баловник!»
6. Старозаветные храбрецы
Когда закончилась постройка Николаевской ж.д. и по ней было открыто движение, из Петербурга дали понять Москве, что следовало бы от купечества прислать депутацию для принесения благодарности Императору. Депутация была снаряжена и, возглавленная В[ладимиром] С[еменовичем] А[лексеевым], отправилась в Петербург. Когда она явилась для представления в Зимний дворец, к ней вышел Император, видимо, в очень хорошем настроении духа, и обратился к ней со словами: «Ну что, господа! вы, чай, думали, что во сне увидали, что через 14 часов из Москвы очутились в Петербурге?» Депутация упорно молчала. Видимо, недовольный, Император ее отпустил. «Как же вам не стыдно, — обратился по уходе Императора к депутатам дежурный генерал-адъютант, — что никого из вас не нашлось, чтобы ответить Государю на Его милостивые слова?» «Да что было отвечать-то, ваше превосходительство? — ответил В[ладимир] С[еменович]. — Ведь мы побоялись ехать по железной дороге и все приехали в дилижансе». Устыдив депутатов, генерал-адъютант взял с них слово, что обратно они поедут по железной дороге.
Владимир Семенович по своим личным делам задержался в Петербурге на один день, но, не желая прослыть за труса, на другой день также взял ж.д. билет.
<> Когда его (Императора Николая I. — Ред.) спросили, какое направление он желает дать проектированной дороге Петербург — Москва, он, взяв линейку, провел между ними прямую черту. Так же, сажень в сажень на полдороге, была построена станция Бологое. Минута в минуту отходили поезда из Москвы и Петербурга, минута в минуту сходились в Бологом и по тому же звонку отходили, поезд на Петербург с правого, а на Москву с левого дебаркадера.
Владимир Семенович, замешкавшись у буфета и услыхав третий звонок, бросился на поезд, но ошибся дверьми и вскочил на петербургский, который на другой день его благополучно и доставил туда. Проклиная в душе эту «затею», Владимир Семенович с поезда отправился на почтовый двор и взял билет на дилижанс, который его на третьи сутки и доставил обратно в Москву.
*Окончание. Начало в № 10 за 2000 год