Русская линия
Московский журнал Юрий Кабанков01.01.1999 

О ропщущем тростнике и скудельном сосуде
Культура и религия: что «первее», где причина, а где следствие?

Перво-наперво необходимо обозначить позиции: культура и религия — «возделывание» души и «воссвязь» с Богом. Что, так сказать, «первее» — яйцо или курица; где таится причина и где — следствие?
В космическом миропорядке все разложено по полочкам: Земля не упадет на Луну, из воробьиного яйца не вылупится страус. Лукавая же мысль человеческая способна и не на такие метаморфозы. И вот мы уже почти убеждены, что «религия есть часть культуры», а вера в Творца и уж тем более Его прославление для «культурного» человека — всего лишь постыдный атавизм.
Любое нарушение ритма сужает горизонт дыхания, обрывает пути, ведущие в «пакибытие» — жизнь вечную. Происходит дальнейшее выворачивание мира наизнанку: все только «здесь и теперь». Культура, как человеческий инструмент возделывания души и мира вытесняющая религию, сама вытесняется цивилизацией, «возделывающей» мир на потребу сластолюбивой плоти нашей. А это влечет за собою глобальную духовную деградацию. Мы знаем, что «не стоит село без праведника», но не устоит мир, отвергающий энергию Святого Духа.
И вот уже «воды затвердевают, как камень, и поверхность бездны цепенеет» (Иов, 38.30). В человеке сие происходит: индевеет душа, всякое внутреннее движение прекращается, и он идет, гордый, непроницаемый в греховности своей, по поверхности бездны, «аки по суху», и бездна поддерживает его, оскалившись в глубине.
Надеюсь, меня не станут обвинять в огульном отрицании функциональной необходимости культуры и цивилизации. Я говорю о непреложной ритмической последовательности приоритетов, о некоей мыслимой «матрешке», в которой цивилизация обволакивается культурой, а культура — религией. При такой последовательной, ненарушаемой иерархии плоть (то бишь материя), подчиняясь физическим законам, неминуемо деградирует и разрушается, но душа, дух, подчиняясь законам метафизическим, необходимо укрепляются и возносятся горе.
О том же говорит и апостол Павел во втором Послании к Коринфянам (4.16−18): «Так не отчаивайтесь же, напротив, даже если мы разрушаемся телесно, то внутренне мы обновляемся каждодневно. Ибо кратковременное страдание приносит славу вечную, которая далеко превышает наше страдание. Не о том беспокоимся мы, что видимо, а о том, что невидимо, ибо то, что видимо — преходяще, то же, что невидимо — вечно». Но все это — лишь в том случае, если промыслительный, первоначально заданный ритм, не нарушается нами.
Еще за пять столетий до воплощения Христа один «поднебесный» мудрец сказал: «Когда благородный человек берется за лютню, то это для того, чтобы упорядочить ритм, а не предаваться душевному веселью» («Цзо Чжуань»). Христианство же — от воплощения до второго пришествия Христа — как раз и приводит в порядок мировой ритм.
Западное христианство последовательно, хотя и неприметно (как неприметно движение часовой стрелки), отвергается распятия — в силу или пытливости рационального ума или политических амбиций, не знаю. Но начиная с «filiogue», этой самодеятельной вставки в Символ веры, до учения о догматической непогрешимости папы, явственно прослеживается человеческое («гуманистическое») противление Господу и Его заповедям. Так что можно ничтоже сумняшеся сказать, что Римская церковь не только породила (в XVI веке), но и «изобрела» протестантство (на Толедском Соборе десятью — без малого — веками раньше). Лютеровский же взрыв протеста, выплеснувший вместе с водой и ребенка — святоотеческую преемственность, идущую от апостолов и Самого Христа, — вполне укладывается в русло католической самостийности.
Говоря о нежелании Православия участвовать в экуменическом карнавале, уместно спросить: на каком основании Православие, хранящее в себе как драгоценную жемчужину апостольскую чистоту веры, может желать объятий с «христианством», отступившим от Христа? Ответ однозначный: только на основании Православия же. Однако блудный сын, как видим, не только не помышляет о возвращении под родной кров, но и вполне успешно убеждает мир в неблудности своей.
Достоевский однажды сказал, что если бы перед ним стояла дилемма: Христос или истина, — он выбрал бы Христа. Ибо в Христе и заключается истина. Истина же, «гуляющая сама по себе», — это дьявольское наваждение, незаметно и даже нечувствительно, как радиация, пронизавшее пытливую западную мысль. В результате перед внутренним взором человека предстает уже не жертвенный агнец, не Христос распятый и воскресший, но некое (в лучшем случае — моральное) учение, именуемое «христианством», приспособленное и приспособляемое для нужд и похотей нашего тленного мира.
Что же касается других, не христианских религий, то объяснимся на пальцах: существует горизонталь, допустим, язычества, где боги привлекаются в качестве подручных для решения земных проблем; и существует вертикаль, скажем, индуизма, даосизма, буддизма, где все земное — иллюзорно /"Мне ли снится, что я — бабочка, или бабочке снится, что она — Чжуан Цзы, которому снится, что он — бабочка"). Итак, есть горизонталь, есть вертикаль, но нет их перекрестья, нет креста, с которого начинается здесь, на земле, «пакибытие» — жизнь вечная.
Не нами сказано, что человек есть то, чем он должен стать, что вечная жизнь есть качество опыта. Все религии, не исключая и христианства, на понятийном, вербальном уровне (то есть в виде всевозможных учений и мудрствований, не всегда ложных и безблагодатных) стремились внушить человеку эти истины. Но человек слаб и слишком свободен в «интеллектуальном» выборе между добром и злом, который предоставляет ему Создатель. (Соблазнитель же не оставляет человеку никакого выбора.)
Потому-то Господь принес в мир не просто учение, которое, как семена, упавшие на неподобающую почву, засыхает (или заглушается терниями), — Господь явил в мир Себя, воплощенного в Сыне, дабы показать и сказать: если хочешь спастись — делай, как Я: возьми крест земного страдания (а он, как мы знаем, изготовлен из дерева, растущего из души нашей), распнись на нем, дабы воскреснуть в жизнь вечную.
Томас Элиот однажды спросил: где наша мудрость, которую мы променяли на знания, и где наши знания, которые мы променяли на информацию? Вполне уместен встречный вопрос: «А кто это — мы?» При всем желании, я покуда не в силах отделить себя от «ропщущего тростника», от той рефлексирующей прослойки социума, которую Петр Боборыкин окрестил интеллигенцией и которая в знаменитом Оксфордском словаре обозначена как «часть нации, стремящаяся к самостоятельному мышлению». Как видим, и здесь — фрагмент, «партия» (то есть «часть»), и здесь все та же центробежность и дробление целостности.
Воистину, как говорили древние латиняне, горе мне, дерзнувшему рассуждать! Но иной путь обретения Бога для нас, тронутых червоточиной рефлексии, видимо, заказан. Уповаю, однако, что и путь волхвов, «не слышавших ангельских гимнов и не видевших сияния Славы», ведомых лишь «загадочною звездою», — путь «умножающих знания», — тоже может привести к обретению Бога.
Православному человеку ведомо, что одна из основополагающих добродетелей христианства — смирение — означает не просто правила поведения, но отношение к той кромке жизни, за которой таится все то же христианское «пакибытие» — жизнь вечная. Видимо, и впрямь необходимо сознательно идти навстречу смерти — всю жизнь, иначе грош цена и самоей жизни. Я говорю, конечно же, не о самоубийстве, но о жизни во имя смерти (как бы это ни странно звучало), то есть во имя высшего и неумолимо грядущего. Христианство лишь обосновало естественный процесс земного стремления к смерти и разрушению (согласно однонаправленности нашего вектора времени: от прошлого к будущему). Стремление к жизни — по ту сторону смерти; здесь же — только результат этого стремления: рождение и возрождение духовное как продукт страдания плоти — вольного или невольного аскетизма.
Утопичность наших усилий состоит в том, что мы тщимся упорядочить нашу плотскую земную жизнь (все более — посредством «науки»), не помышляя об упорядочении жизни духовной. Нам мнится, что, ежели мы «упакуемся» в косметическую оболочку цивилизации, то сможем противостоять плотскому разрушению и даже — смерти. Недаром апостол Павел в Послании к Галатам (3.3) изумленно восклицает: «Неужели вы настолько неразумны, что жизнь, начатую с духом, вы теперь пытаетесь усовершенствовать человеческими усилиями?» (В Синодальном переводе: «Так вы немысленны, что, начавши духом, теперь оканчиваете плотию?»)


+ + +

«И воззрел Бог на землю, — и вот она растленна: ибо всякая плоть извратила путь свой на земле. И раскаялся Господь, что создал человека на земле, и восскорбел в сердце Своем» (Быт. 6. 6,12).
Первоначальный умственный страх перед вечностью, воспринимаемый нами как некая пугающая бесконечность, пустота, бездна, разверзающаяся прежде всего в душе нашей, понуждает нас изыскивать любые средства, способные заполнить эту пустоту (от всевозможных увеселений и пестования быта — до интеллектуальных экспериментов с окружающим миром).
Как поучал своего друга тургеневский нигилист и естественник Базаров, «в чемодане осталось пустое место, и я кладу туда сено; так и в жизненном нашем чемодане: чем бы его ни набили, лишь бы пустоты не было». Именно ощущение «horror vacui» — страха пустоты — порождает пресловутое «hinc» и «nunc» — «здесь» и «теперь», низводя потребности человека (не исключая и интеллектуальные) до животного уровня, но оставляя этим потребностям возможность пользоваться только пустыми оболочками, на которых начертано «Бог», «Разум», «Духовность», «Христианство».
Еще «на заре человечества» поднебесный мудрец Лао Цзы говорил: «Из глины делают сосуды, но употребление сосудов зависит от пустоты в них» («Даодэцзин», 11). Христос же, неся людям благую весть о возможности вечной жизни, сжимает этот «китайский» постулат о пустоте в три слова: «блаженны нищие духом», то есть те, кто очистил и приготовил сосуд души своей для наполнения божественной истиной, не стремящиеся самодеятельно заполнить его всевозможными земными суррогатами. Потому-то «их есть Царствие Небесное». …Пустое знание изнуряет душу.
В конце концов, не уподобляемся ли мы апостолу Фоме, изрекшему: «Если не увижу на руках Его ран от гвоздей, и не вложу перста моего в эти раны и ребра Его, — не поверю». Соделав же сие, Фома воскликнул: «Господь мой и Бог мой!» Иисус сказал ему: «Ты поверил, потому что увидел Меня; блаженны не видевшие и уверовавшие» (Ин.20. 25−29). Ибо, по слову святителя Феофана Затворника, «всесторонняя немощь, себя сознающая и с верою прибегшая к Господу, крепнет умом и нравом, продолжая, однако, сознавать и скудоумие, и худонравие свое. Сила же Божия, совершаясь в немощи, созидает незримо иную личность, светлую умом и нравом, которая в свое время становится явною иногда еще здесь, но всегда — там. Вот что сокрыто от премудрых и разумных и открывается только младенцам».
Вот почему, по мысли святых отцов, для всякого, желающего понять Православие как исток и сердцевину христианства, есть только один способ — прямой опыт православный. Здесь необходимо вспомнить о таком «инструменте» воссвязи с Богом, как молитва, которая является единственным средством нашего живого общения с Тем, Кто «иже везде сый и вся исполняяй» (то есть Который существует везде и все Собою наполняет). По Григорию Паламе, «добродетель молитвы совершает таинство единения с Богом, и она есть связь разумных тварей с Творцом». Ближайший (по времени) пример такого единения — наш преподобный Серафим Саровский с его тысячедневным (и нощным) молитвенным бдением, позволившим ему стяжать энергию Святого Духа.
Нам же, дерзнувшим рассуждать о том, что «еще не открылось», остается сокрушаться о себе вслед за безымянным иноком, который покаянно писал: «Вем бо и аз свою скудость, и зазираем бываю совестию и худоумием своим; паче же греха ради моего многа тягостно ми сие великое дело есть».
Владивосток


Rambler's Top100 Каталог Православное Христианство.Ру Рейтинг@Mail.ru