В прошлому году мы отметили твое 85-летие. Будем надеяться, что судьба отпустит тебе еще достаточное количество лет жизни. Однако и 85 — возраст, когда, слава Богу, можно оформить свои представления, сформулировать для себя систему ценностей, подвести какие-то итоги… Что ты скажешь по этому поводу?
Виктор Розов. Я скажу так: я счастливый человек. И не только потому, что много раз умирал, а вот — жизнь еще не доконала… Умирать же я начал почти с самого рождения, умирал несколько раз. Самое удивительное — я никогда не думал, когда умирал, что умру. Ну, например, я очень тяжело был ранен на войне — ранен смертельно. Почему так говорю? Потому что в ноге, которую разбило снарядом, образовалась газовая гангрена. И сколько ни старались, вылечить не могли. Уже отчаявшись, меня положили в палату смертников. Туда, где вносят и выносят, — вносят еще живых, выносят уже холодненьких. Это была очень мрачная комната, выходившая окном на каменную стену. Кругом люди в бреду, кричат, все им что-то мерещится, — а я ничего не кричал, мне ничего не мерещилось, а даже, как ни странно, в этой палате я ставил книгу на грудь и читал. И, повторяю, ни одной минуты не думал, что умру! Я лежал там, лежал — и допек-таки врачей: пришлось им перевести меня в палату для выздоравливающих… Значит, это — раз. Второй раз: идет бой страшный. Немцы валом валят — моторизованные, все в железе, а мы — пушки на конной тяге, обмундирование вшивенькое… Я ведь добровольцем ушел в ополчение и попал в артиллерийские войска, в артиллерийский расчет. До этого нас учили, как управляться с орудием, со старой 76-миллиметровой пушкой, — аккуратно, дескать, надо заводить хвост — направо или налево, вот так целиться… Но когда мы очутились на распаханном поле, где пушка стояла косо, — ничего подобного не потребовалось, а просто немцы шли на нас, мы глядели в ствол и в них стреляли. И нужно сказать, что они разбегались. Так вот, из всего орудийного расчета выжили двое. И опять: я был ранен, но не убит. Остальных всех — очень хороших ребят, мы вместе шли в народное ополчение — там перещелкали… Но это было потом, а первый раз я умирал в детстве, в раннем возрасте, младенцем. Мама понесла меня, больного, к доктору, тот, посмотрев, говорит: мамаша, ну зачем же вы принесли ребенка, идите обратно, он у вас по дороге умрет. А я вот сижу, с тобой разговариваю, и мне 85 лет…
С. Р. Да, это, действительно, судьба… Я хочу спросить: у тебя есть пьеса «В поисках радости». Название такое хорошее, и пьеса в свое время очень шумно прошла… Так вот, радость — от чего она зависит? Зависит ли она от материального положения человека, связана ли с неким жизненным успехом? С каким-то триумфом?
В.Р. Нет, у меня все не так! Самую первую пьесу я написал, будучи еще студентом театральной школы при театре Революции, который ныне — театр имени Маяковского, — сделал инсценировку «Обыкновенной истории» Гончарова. А пошла эта пьеса лет через двадцать в блестящем исполнении театра «Современник» и получила Государственную премию. За инсценировки вообще не дают премий, а мне в числе прекрасных актеров и режиссера дали. Я смеялся ужасно. Думал: они, наверное, не знают, кто такой Гончаров, никогда не читали «Обыкновенной истории"… Кстати, сначала я не фигурировал в наградном списке, там были постановщица Галина Волчек, актеры Олег Табаков, Михаил Козаков, — и вот вдруг дописали меня…
С.Р. Я думаю, что на самом-то деле не вдруг. Твои пьесы, всегда имевшие шумное зрительское признание, — я уж не говорю о фильме «Летят журавли», получившем Пальмовую ветвь на Каннском фестивале лет за десять до Государственной премии, — все твои пьесы, однако, были не совсем такими, за какие дают государственные награды. И люди там, наверху, относившиеся к тебе, может быть, и неплохо, имя твое знавшие, попросту воспользовались оказией — ведь в «Обыкновенной истории» современность впрямую не затрагивалась, это же классика, хотя и очень актуально прозвучавшая, — и дали премию как бы за «безвредную» классику, но подразумевая все-таки — по совокупности заслуг. Вообще, насколько я помню, с наградами и с юбилеями тебе всегда не везло. То был неудобен, потому что говорил о болячках прежнего нашего общества, то уже позже, когда было твое 80-летие, которое намечалось праздновать 6-го октября 1993 года в Центральном детском театре, случилась страшная трагедия — расстрел Верховного Совета, и уж тут стало не до юбилеев и наград… К тому же власти не могли не учитывать твою общественную позицию, резко критическую к происходившему в России… Ты всегда был общественно активен. Что для тебя проблема, стоящая перед любым художником: взаимоотношение художественного и общественного, социального? Здесь ведь как бывает? Существует, скажем, действительно жгучая социальная проблема — СПИД. Или молодежный протест. Или загрязнение окружающей среды. Драматург прямо берет ее темой и на эту тему создает пьесу… Тебе социальные проблемы давали подобные толчки?
В.Р. У меня никогда не было ничего подобного. Пьесы влетали в голову помимо воли и сознания. Я не выдумывал пьес, никогда не искал темы, это приходило само, причем иной раз в невероятнейших условиях. Допустим, пьесу, которая сильно нашумела в свое время, которой открылся «Современник», — «Вечно живые», — я писал в буквальном смысле от нечего делать. Я вернулся с фронта — не в Москву, а к отцу в Кострому, чтобы немного отогреться, — на костылях, почти беспомощный… Днем там еще попрыгаешь на своих костылях, сходишь на рынок выменять что-нибудь из еды, а вечерами делать нечего: темно, маленький на столе стоит огарочек… И я стал сочинять пьесу. Именно от нечего делать. Ее, конечно, сразу запретили, и она пролежала 13 лет. А потом открылся «Современник», а потом на основе этой пьесы сняли фильм «Летят журавли"… Вот какие творились со мной чудеса! Нет, никогда, что бы я ни писал, никакой специальной задачи перед собой я не ставил. Я сочинял.
С.Р. Но ведь неоспорим факт сильного социального резонанса большинства твоих пьес…
В.Р. Да, потому что я жил той жизнью, которой жил народ…
С.Р. Все же, мне кажется, твои пьесы, пусть и приходившие в голову, как ты утверждаешь, независимо от воли и сознания, приходили из реальной действительности. Я это говорю к тому, что есть авторы совершенно иного плана, в самом деле выдумщики: очень любимый мною драматург Алексей Николаевич Арбузов, к примеру. Вот он создавал истории, имеющие к реальной жизни лишь касательное отношение. В замечательной пьесе «Таня» и в замечательном фильме Эфроса, где Ольга Яковлева играла Таню, четко прослеживается эстетическое кредо Арбузова: «Люблю вино «Салхино». — «Почему?» Ожидается, казалось бы, логический ответ: оно вкусное. А героиня отвечает: «Похоже на путешествие». Для такого поэтического ряда жизнь — лишь некий формальный фон. У тебя — не так…
В.Р. Ну конечно, мы с Арбузовым разные. Хотя мы очень дружили, читали друг другу пьесы, критиковали друг друга так, как ни один критик нас не критиковал, позволяли себе говорить все, что думали. Однажды прочитал он мне пьесу «В этом милом старом доме». Я прослушал и пришел в возмущение: «Алексей Николаевич, зачем вы пишете какую-то ерунду? На что это похоже?» В ответ Алексей Николаевич, вскипев, но не гневно вскипев, воскликнул: «Виктор! Когда нельзя писать правду, надо писать сказки!»
С.Р. Да… Сегодня правду как бы можно писать, но что такое правда в искусстве — по-прежнему очень большой вопрос. Пишется и издается, ставится много. У тебя нет ощущения, что вся эта волна — вовсе не правда, а, напротив, искажение реальности, подавляющее психику, заграждающее всякий просвет человеку?
В.Р. Совершенно верно. Это делается сознательно…
С.Р. Но авторами-то, наверное, бессознательно…
В.Р. Авторами — тоже сознательно. Или, если бессознательно, — это оттого, что они находятся под прессом. Раньше мы все кляли цензуру, меня самого запрещали сколько раз, вырывали фразы, меняли названия, но сейчас пресс гораздо тяжелее, чем при советской власти. Он полностью парализует творческую волю. Потому что пришедшие к власти «победители» живут совсем не по тем законам, по которым живут нормальные люди. Если раньше мы строили общество пусть и утопическое, но хотя бы на словах отвечавшее самым благородным человеческим чувствам, то сейчас откровенно взывают к самым низменным человеческим чувствам:
Бери, тут нет большой науки,
Бери все то, что можно взять.
На что ж привешены нам руки,
Как не на то, чтоб брать, брать, брать…
Это написано в XVIII веке Капнистом. Наши радости были духовными — главным образом. Материально хорошо жить — хорошо. Но и только.
Материальное нужно для того, чтобы побольше набирать духовных радостей. Все мои пьесы, я считаю, — о духовных радостях. Это и есть истинная человеческая жизнь. То, что сейчас предлагается нам, — самое мерзкое, что может быть в жизни. Деньги, богатство ради богатства. Но в Евангелии сказано: легче верблюду пройти сквозь игольное ушко, нежели богатому войти в Царствие Небесное. Сказано очень правильно. Великая книга — Евангелие… Очень давно на телевидении показывали фильм «Шумный день», сделанный по моей пьесе. Я сейчас думаю: как и почему я еще тогда угадал опасность, которая грозит нашему обществу? Обарахляться, наживаться, деньги, вещи — против этого ведь пьеса написана. Я и не предполагал, что пишу на такую острую тему… Или «Кабанчик». Я взял для него героя исключительно по своему представлению, даже не зная, а только слышав об этих людях — больших начальниках, взяточниках и ворах, — и теперь поражаюсь своему чутью. Какая опять болячка общества была угадана! Там у меня мальчишка практически кончает с собой от позора, что его отец, секретарь обкома, оказался взяточником. Но сегодня приветствуется именно взяточничество, обогащение любой ценой, ограбление народа. Снова — обарахление, капитализация… Я ненавижу капитализм! Для меня ясно: все происходящее делается по хорошо разработанному плану покорения России — великого, огромного, загадочного, таинственного государства. Исполняется то, что заявил Черчилль сразу после Великой Отечественной войны: теперь мы должны покорить Россию. Третья мировая война в разгаре…
С.Р. Да, и не только против России. Война идет — ее называют системной — за глобальную унификацию человеческих представлений о мире и обществе. Цивилизации, не вписывающиеся в определенную систему, модель, фактически подлежат уничтожению, вымиранию. Территории остаются…
В.Р. Совершенно верно. Но почему они набросились прежде всего на Россию? Она огромна, у нее диаметрально противоположные идеалы. Как они действовали раньше, допустим, при завоевании Америки? Стреляй, убивай, истребляй! Я, кстати, недавно вычитал в газете: американские индейцы хотят возбудить уголовный процесс против Колумба, который вместе со своими последователями уничтожил 70 миллионов коренных жителей! Индейцы считают, что подобные преступления не имеют срока давности… Так вот, нас нельзя уничтожить просто силой, потому что мы имеем ядерное оружие. Они боятся ответного удара. С индейцами-то было легко — ружья против томагавков… Однако пока впечатление такое, что Россия идет к своему порабощению, становится колонией, придатком США, Запада. Культ денег, богатства как божества — очень соблазнительный культ, он затягивает людей, целые страны…
С.Р. Да, но все-таки: выберемся или не выберемся? Или не будет России как самостоятельного государства?
В.Р. Боюсь. Потому что, к сожалению, до сих пор не нахожу настоящей контрсилы. Мы можем каждый индивидуально не примкнуть к процессу капитализации нашей страны, но…
С.Р. В том-то и дело, что системное превосходство не менее серьезно, чем превосходство в оружии, и может любую ядерную мощь свести на нет…
В.Р. Как раз системного превосходства я и не вижу. В этом, может быть, главная надежда. Да, экономически они развитее. Но их экономика держится на крови, в лучшем случае — на поте других стран. Все это лишено духовных радостей, которыми только и может полноценно жить человек и общество. Я почему-то вспомнил сейчас любопытную вещь. Я никогда не искал материального благополучия. Оно свалилось само, когда пошло сразу много моих пьес… При сталинском обмене денег у меня оставался рубль на обмен, при хрущевском, когда я очень много уже зарабатывал, тем не менее осталось всего сто рублей — опять же, я и не менял их, чего там было менять. Случился обмен денег при Гайдаре — и опять у меня менять оказалось нечего. То есть я никогда ничего не терял, потому что я всегда все деньги тратил. По-моему, мы с женой только один раз были в ресторане (я не считаю, конечно, банкетов, которые давал после премьер в том или ином театре). Я никогда не щеголял в каких-то нарядах, и Надя тоже никогда не щеголяла. Надя не любила драгоценностей, роскоши… Это счастье, потому что, при моих-то огромных тогдашних деньгах, если б жена оказалась хищницей, — ты представляешь, какое бы она вызывала у меня отвращение! Мы все деньги отдавали родственникам. Скольким своим родственникам я посылал! А уж Надины просто были, так сказать, членами семьи… И вот я закончу тем, с чего мы начали. В достаточно часто упоминавшейся сегодня пьесе мать говорит: есть радости и есть удовольствия. Удовольствия можно купить за деньги — любые удовольствия. Радость же за деньги не купишь. Мой путь жизни был и остается — путь поиска радости.