Московский журнал | С. Славич | 01.10.1998 |
Не будем переоценивать себя. Когда в Ялте говорят о Чехове как о земляке, в этом есть немалая доля преувеличения. Истинно родным он всегда считал Таганрог и соответственно пекся о нем: посылал туда книги, и не просто посылал, а целенаправленно комплектовал городскую библиотеку, был инициатором создания там музея, хлопотал о памятнике основателю города Петру I.
В родном городе, как это бывает и по отношению к родному человеку, он принимал по необходимости все, понимая, что бесполезно, а то и глупо выказывать какое-либо недовольство. Иное дело другие места, где ты оказался по собственной воле и многое зачастую зависит от твоего выбора.
Я говорю об этом в связи с частыми спорами об отношении Чехова к Крыму и Ялте: любил он их или не любил? стоило ли ему вообще здесь поселяться? и т. п. Тема не нова, и основания для сомнений вроде бы есть: письма самого Чехова, воспоминания знакомых и близких, высказанные задним числом, уже после кончины писателя, сомнения некоторых врачей. Выводы при этом делаются разные, но большей частью негативные.
Осмелюсь заметить, что это несколько напоминает возникающие время от времени дебаты о женитьбе Пушкина: была ли ему достойной парой Наталья Николаевна и следовало ли поэту жениться на ней? Право, не наше это дело. Пушкину такое пристальное внимание к его интимной жизни вряд ли понравилось бы, даже со стороны искренне любящих его людей.
Что же касается Чехова и Ялты, то признаем, что отношение писателя к городу не было однозначным; в зависимости от обстоятельств, самочувствия и просто настроения оно менялось. Однако долгие годы он приезжал сюда, купил здесь землю, построил на ней дом и даже в шутку именовал себя «аутским мещанином». Решение обосноваться в Ялте не было случайным. Поэтому странно было недавно прочитать торжествующую, для ялтинца, несомненно, обидную реплику современного исследователя: «Что хотите делайте, а Ялту он не любил!»
В 1897 году в жизни Чехова было немало важных событий, но здесь мы отметим прежде всего одно: в ночь на 22 марта, накануне отъезда из Мелихова в Москву, у него произошло обострение болезни. И все же писатель поехал в Москву. Он рассчитывал на встречу с Л. Авиловой, побывал на съезде театральных деятелей, а под вечер в ресторане, где обедал вместе с Сувориным, у Чехова горлом пошла кровь. Положение оказалось настолько серьезным, что больного доставили в клинику профессора Остроумова.
Еще находясь в больнице, Чехов писал, что доктора предписали ему «изменить образ жизни». А выйдя оттуда, сетовал: «Будущее мое неопределенно, но, по-видимому, придется жить где-нибудь на юге. Крым скучен до безобразия, а на Кавказе лихорадка. За границей меня всякий раз донимает тоска по родине. Для меня, как уроженца Таганрога, было бы лучше всего жить в Таганроге, ибо дым отечества нам сладок и приятен, но о Таганроге, об его климате и проч. мне известно очень мало, почти ничего, и я боюсь, что таганрогская зима хуже московской». (Из письма члену Таганрогской городской управы доктору П.Ф.Иорданову.)
Ворчливые письма Чехов, случалось, писал из Парижа, Биаррица, с Ривьеры: «Работаю, к великой своей досаде, недостаточно много и недостаточно хорошо, ибо работать на чужой стороне за чужим столом неудобно; чувствуешь себя так, точно повешен за одну ногу вниз головой». Это осенью того же 97-го года сестре Марии Павловне с Лазурного берега, из Ниццы.
Но и здесь, за границей, встретив давнего знакомого Павловского и профессора Белелюбского — оба уроженцы Таганрога, — он привлекает их к тому, что кажется ему важным, — к организации музея в родном городе. Такова была натура этого человека. Он не проповедовал, не поучал и даже, более того, раздражался в ответ на упреки, что у него-де «нет идей», что он «не жжет глаголом сердца людей». Чехов делал конкретное дело. Не просто говорил о необходимости бороться за народное образование, здравоохранение и культуру, чем занимаемся мы сейчас, а строил реальные школы, больницы, покупал книги для библиотек. Политики не чуждался — пример тому внимание, с каким следил он за разворачивавшимся в то время знаменитым делом Дрейфуса, — но и не погружался в нее, старался в меру разумений и сил с позиций высокой нравственности влиять на тех, кто эту политику «озвучивал», — на того же Суворина, например.
Выхватив из жизни мгновенную ситуацию, случайное болезненное настроение («любил — не любил»), можно далеко уйти от правды. Мы не судьи великому человеку и писателю. Постараемся понять его правду. Проблемы были, и главнейшей было пошатнувшееся здоровье. А вскоре добавится разлука с любимой женщиной, остро ощущаемая разлука с Москвой.
Но у жизни свои законы. «Придется жить где-нибудь на юге», — пишет Чехов. Где именно? Годом окончательного решения стал тот же 97-й. Летом этого года часть чеховского семейства побывала в Крыму; сам Антон Павлович ближе к осени уехал за границу. Как он чувствовал себя там? По-разному. Временами повторялось кровохарканье. «Благодаря ему, — пишет Чехов, — я должен подвергать себя разным лишениям (…) одним словом не живу, а прозябаю. И это меня раздражает, я не в духе…» О его состоянии красноречивее всего говорит запись, сделанная им для себя: «18 ноября вешался в осеннем пальто, в шляпе, с палкой — 72 кил.» (Не упустим из виду его высокий рост.) И все же писатель завел множество интересных знакомств, наблюдал немало любопытного, поддерживал активную переписку — деловую, семейную, дружескую, работал, хотя всякий раз так трудно было «привыкнуть к чужому письменному столу».
14 декабря он писал сестре из теплой, солнечной, полной цветов Ниццы: «Много сюжетов, которые киснут в мозгу, хочется писать, но писать не дома — сущая каторга, точно на чужой швейной машине шьешь… Сегодня уезжает худ. Якоби, к присутствию которого я тут так привык, — и я остаюсь в Ницце почти один…» А несколькими днями позже просил И.Н.Потапенко: «Напиши мне письмо. Скучно». Значит ли это, что Чехов «не любил» Ниццу?
Одно время писатель всерьез думал о поездке в Африку вместе с Максимом Ковалевским — этот человек очаровал его. Увы, замысел не осуществился. В мае Чехов вернулся в Мелихово, домой. Мама, Евгения Яковлевна, писала: «Он приехал 5-го вечером и очень похудел». Домовитый Павел Егорович, отец, отметил: «Антоша приехал из Франции. Привез подарков много». И завертелась привычная мелиховская жизнь: гости, визитеры, переписка с издателями и редакторами журналов, заботы о школе, музее… 6 июня Чехов пишет редактору «Русской мысли» В.А.Гольцеву: «Моя машина уже начала работать». Когда же «машина» наперекор болезням «начинала работать», появлялись истинные шедевры. В тот раз — «Ионыч» и «Человек в футляре». Для хандры, сетований на одиночество и скуку просто не оставалось времени.
Любил ли Чехов Мелихово? Опять непростой вопрос. Не случайно же он обосновался там, прожил несколько лет, крепко вошел в местную жизнь со всеми ее проблемами — школы, больницы, взаимоотношения с мужиками, — успешно работал… А с другой стороны, осенью 1898-го вдруг оказалось, что после смерти отца «выскочила главная шестерня из мелиховского механизма», «для матери и сестры жизнь в Мелихове утеряла теперь всякую прелесть и (…) придется устраивать для них теперь новое гнездо…»
И теперь Чехов пишет, что мелиховская усадьба потеряла всякую прелесть и для него самого. «А так как мне запрещено зимовать на севере, то свивать себе новое гнездо, вероятно, придется на юге». Это и написано было на юге, в Ялте, где Чехов уже купил к тому времени участок земли для строительства дома.
Уезжать ему ужасно не хотелось — это его собственные, чеховские слова. «При одной мысли, что я должен уехать, у меня опускаются руки и нет охоты работать. Мне кажется, что если бы эту зиму я провел в Москве или в Петербурге и жил бы в хорошей теплой квартире, то совсем бы выздоровел, а главное, работал бы так, что, извините за выражение, чертям бы тошно стало».
Увы, ощущения обманывали, и сам доктор Чехов прекрасно это понимал. Ему бы, писателю Чехову, жить в Москве или Петербурге, предпочтительнее — в Москве, где помимо прочего уже завязались судьбоносные отношения с Художественным театром. Он сам неоднократно подталкивал Горького к переезду из провинции в одну из столиц, говоря, что для литератора это необходимо. Но что поделаешь — обстоятельства, жестокая болезнь гнали на юг, в изгнание.
Чехов не разбрасывался высокими словами, был скуп в признаниях любви и нелюбви. Это не мешало ему с удивительной силой выражать свои чувства, даже не прибегая к этим словам. Однако случалось, что, говоря о себе, он их не чуждался.
Вот письмо из Мелихова: «Если бы не бациллы, то я поселился бы в Таганроге года на два или три и занялся бы районом Таганрог-Краматоровка-Бахмут-Зверево. Это фантастический край. Донецкую степь я люблю и когда-то чувствовал себя в ней, как дома, и знал там каждую балочку. Когда я вспоминаю про эти балочки, шахты, Саур-могилу, рассказы про Зуя, Харцыза, генерала Иловайского, вспоминаю, как я ездил на волах в Криничку и в Крепкую графа Платова, то мне становится грустно и жаль, что в Таганроге нет беллетристов и что этот материал, очень милый и ценный, никому не нужен».
А вот письмо из Ялты: «Вчера и сегодня я сажал на участке деревья и буквально блаженствовал, так хорошо, так тепло и поэтично. Просто один восторг. Я посадил 12 черешен, 4 пирамидальных шелковицы, два миндаля и еще кое-что…»
При желании, впрочем, легко можно отыскать у писателя и другие — нетерпеливые, ворчливые слова. Человек соткан из противоречий, и Чехов был человеком. В одном случае, к примеру, говорил, что хотел бы написать роман (и будто бы даже принимался за работу), а в другом — категорически утверждал, что и в мыслях не держал ничего подобного. Или, скажем, зарекался писать пьесы и все же со временем возвращался к драматургии. Но это, так сказать, творческие противоречия, и они вполне объяснимы. А вот другой, житейский пример. В феврале 1899-го он пишет из Ялты: «Сегодня погода очаровательная, весенняя. Птицы кричат, цветут миндаль и черешни, жарко». Все вроде бы хорошо. «Но все-таки надо бы на север, — продолжает Чехов дальше и объясняет: — В Москве в 18-й раз идет „Чайка“; говорят, поставлена она великолепно».
Работа, участие во всем происходящем были важнейшими составляющими жизни великого художника. По натуре своей этот человек, которого обвиняли иной раз чуть ли не в мизантропии, был активной, деятельной личностью, любителем путешествий и новых впечатлений. Это сочеталось с «домашностью», даже «семейственностью», стремлением иметь свое гнездо.
Не хочется прибегать к словам о мужестве, стойкости, силе духа, хотя в отношении Чехова они всегда уместны. Доктор Чехов знал, что с ним происходит. О своих недомоганиях он пишет, как бы наблюдая себя со стороны, порой — чуть ли не извиняясь — перед кем? Он знал, что панацеи нет, что единственный целитель — крымский климат, да и тот далеко не всемогущ. Однако он боролся за возможность работать, любить и помогать людям. В сущности, ему не оставалось ничего, кроме надежд, разочарований и новых попыток: Мелихово, Крым, Кавказ, юг Франции, опять Крым и Баденвейлер…
Удивительное чтение — чеховские письма. Я позволю привести здесь еще одно из них с небольшими купюрами — Горькому, от 25 ноября 1899 года. Письмо из Ялты, где Антон Павлович почувствовал себя уже местным жителем: строил новую школу, участвовал в городских делах, числился среди попечителей женской гимназии.
«Здравствуйте, милый Алексей Максимович, большущее Вам спасибо за книгу. Некоторые рассказы я уже читал, некоторые же еще не читал — вот мне и удовольствие в моей скучной провинциальной жизни…
Ну-с, пишу для „Жизни“ повесть, для январской книжки.
Я поджидал Вас все время и махнул рукой не дождавшись. Идет в Ялте снег, сыро, дуют ветры. Но местные старожилы уверяют, что еще будут красные дни.
Одолевают чахоточные бедняки… Видеть их лица, когда они просят, и видеть их жалкие одеяла, когда они умирают, — это тяжело. Мы решили строить санаторию, я сочинил воззвание; сочинил, ибо не нахожу другого средства… Может быть, пришлют что-нибудь. Третьего дня здесь в приюте для хроников, в одиночестве, в забросе умер поэт Епифанов, который за 2 дня до смерти попросил яблочной пастилы, а когда я принес ему, то он вдруг оживился и зашипел своим больным горлом, радостно: „Вот эта самая! Она!“ Будто землячку увидел.
Вы давно уже мне ничего не писали. Что сие значит? Мне не нравится, что Вы долго жили в Петербурге — там легко заболеть.
Ну, будьте здоровы и веселы, да хранит Вас Бог. Жму Вам крепко руку.
Ваш А. Чехов».
Это письмо цитировалось не раз и по разным поводам. Я же привел его еще и потому, что по нему как-то особенно чувствуешь: написано не гостем, а человеком, укоренившимся в Ялте, — здесь его дом, его сад, его письменный стол. Здесь, по его собственному признанию, бывает чудо как хорошо, но бывает и плохо, здесь рядом с ним мать, сюда к нему будет приезжать жена.
Еще недавно, несмотря на то, что в Аутке строился дом, а на участке «превосходно цветет миндаль — весело смотреть», — несмотря на это, Чехов писал: «в конце марта или начале апреля поеду к себе домой». Дом этот был Мелихово. И вот собственный дом теперь здесь, в Ялте, и другого уже не будет. Пустое дело судачить о чужой судьбе спустя сто лет: любил или не любил, хорошо это или плохо. Таким был его выбор, так сложилась его жизнь…
В связи с этим приведу еще одну — несколько, быть может, неожиданную цитату. Я уже заканчивал эти заметки, когда историки и краеведы, лауреаты Чеховской премии М.А.Земляниченко и Н.Н.Калинин познакомили меня с отысканным ими в архиве письмом Николая II его матери Марии Федоровне от 14 марта 1902 года: «Вчера вечером поехали смотреть драму „Три сестры“ в Михайловском театре: играла труппа из Москвы г-на Алексеева — поразительно хорошо, но впечатление удручающее: это прямо картина из жизни!»
Как жестко состыковано здесь: искусство — поразительно хорошо, жизнь — впечатление удручающее. А так ведь оно большей частью и бывает. Так было и с Чеховым. Напомню, кстати: и эта пьеса, и многое другое написаны Чеховым в Ялте, навеяны Ялтой.
Ялта