Русская линия
Фома Максим Яковлев03.07.2015 

Симферопольский поезд
Рассказ-быль

Был у меня в жизни поезд, где учили меня уму-разуму. В дороге ведь что еще ценно: попутчик, независимость и предвкушение. Понятно, что предвкушение не пищи, а жизни, той, которая летит навстречу. А если уж попалось и то и другое и третье вместе, да ещё одновременно, ну тут ты богач, ничего не скажешь. Я бывал таким богачом…

Наше купейное застолье, разогретое традиционными напитками, приближалось к своему апогею, к той неминуемой фазе, когда откровение, перейдя на «ты» и миновав предварительные «шлюзы», вырывается, наконец, на простор, нимало не заботясь теперь ни о своей уязвимости, ни о последствиях…

— Не знаешь ты, куда жить будешь-то, вот что. Концов не знаешь, парень, не видишь в жизни концов-то! — сказал он.

Нормально, подумал я, мужик дожил до седых волос и в конце жизни что-то понял. Сейчас последует нравоучительный пример из жизни ветерана труда, как пить дать. Ну что же, я готов, тем более что он мне чем-то нравится, да и … «хорошо сидим»…

Но он, продолжая смотреть на меня, как-то спокойно сказал:

— Жил я в Курганской области, с ней… в шестьдесят втором.

Дом у нас был, сад свой… не в этом дело, из-под Воронежа переехали, тогда все срывались куда-нибудь — «покорять-осваивать»… Степь! Проходил небось в школе-то? Обжились за три года-то, я на базе, механиком, потом в МТС, бригадиром, потом — начальником ремонтного… Она в столовой на элеваторном, не в этом дело, купили домик в посёлке, обзавелись, живи… И вот она… в общем, что да как — не важно, встретила она там одного, не в этом дело, говорит: «Не могу без него, что хочешь делай, прости…» Ни разу не ругались с ней. Не стал я ждать до утра, когда она там вещи соберёт свои, встал ещё затемно и ушёл. Записку оставил: живите, мол, здесь сами, а мне ни к чему. И ушёл. Пошёл — куда, не знаю, в степь… Уйти мне надо было куда-нибудь, подальше от этого… Уйти и всё.

Солнце поднялось, а я всё иду, иду… как заведённый. Потом стал в себя приходить, ситуацию-то разрешать нужно как-то, да и на работу надо… Уезжать мне надо отсюда, думаю, к едрене фене, нет мне жизни здесь, баста! Развернулся, да бегу назад, напишу заявление, пусть в район переводят, или ещё куда, хоть в тундру, а туда не вернусь теперь! А жара уж вовсю палит, спина дымится, сухота, дышать нечем… чувствую, кружу я, как конь слепой, заблудился… Нет там дорог в степи, степь и степь, — всё одно.

Вымотался в доску, хоть волком вой! Прошатался так до ночи, брожу как потерянный, как будто вывел меня кто-то из жизни и запер в степи этой проклятой. Сжал зубы, иду назло, ноги уж не слушаются, а я упорный вообще, иду, матерюсь на всю степь, глотку срываю!.. А тьма — хоть глаз выколи, холодает уж… а надо мною звёзды горят — целое мироздание горит, такого нигде не увидишь, парень… глянул, так и повалился без сил, — всё, выбился до конца. Видно, подохнуть мне надо здесь, думаю, всё к тому идёт.

Лежу — смотрю в небо, а там… не представляешь! Как же, думаю, говорят, Бога нет, когда этакая махина горит? «Господи, — говорю, — сделай что-нибудь, если Ты есть. Кто я такой, зачем я здесь? Не хочу я жить, не нужна мне эта жизнь, и никому она не нужна, никому! Нету от меня проку больше, дай мне, если Ты есть, сдохнуть здесь, только прошу, чтоб никто не нашёл меня, чтоб без всяких похорон там…» Как я просил Его тогда! То есть даже не знал, что так можно просить кого-нибудь…

Очнулся от жары. Нутро всё свело — голод и жажда, парень! Смертельная дикая жажда, язык распух, сглотнуть нечем… каюк, небо слепит, плывёт в глазах… вот и конец, думаю, пришёл… Слышу шум в стороне, далёкий, вроде как мотор от машины… И тут не стерпел я, заелозил, привстал кой-как, вижу пыль, пылит кто-то, стал махать… Заметили меня, едут! Полуторка с нашей автоколонны…

Вылетает из кабины моя Тося, бежит сломя голову, без платья… Схватились мы с ней, обнялись, как срослись! «Дурак! Дурак ты, куда ты пропал! — кричит, — что ты задумал такое, дурак! Всю ночь искали тебя, чуть с ума не сошла за тебя, ой, дурак!..» Вот где любовь-то открылась во мне, парень, во всю мочь, вот она какой минутки-то дождалась себе!

В машине едем, опять не разлепимся никак… «Милая… милая ты моя, — думаю, родная! Есть Бог на свете, есть, всё есть! Вот оно всё делалось для чего, а я, дурак, помирать удумал!» Уткнулся в плечо её, плачу, и она плачет… Так доплакались мы почти до самого дома. «Господи! Господи-и…» — только и твердил, вот как вывернуло-то, члена партии! Не было равного счастья тому у меня, парень, да и не будет уж. Заснул я на коленях у неё…

— Да, — сказал я, — от судьбы не уйдёшь.

За окном уже вечерело, на стекле, между сморщенными занавесками, синевато отражался наш столик с закусками и бутылками и с его недопитым стаканом, и всё это плыло по зимним сумеркам утлым светящимся островком, сквозь чернеющие кусты и деревья, сквозь столбы и поля, над далёким крошевом огоньков какого-то города…

— Проснулся от руки её, дома… Занавески в горошек, цветы на столе, ходики тикают… Стоит она среди комнаты с чемоданчиком: «Ухожу я, Николай, а ты здесь будешь жить, слышишь, не дури, потому что дом — твой». И ушла… И понял я, парень, без соплей и без слов, без злобы… понял вдруг в гробовой тишине, что оставил Бог меня жить, жить вот с этим со всем, и значит так надо, коли не смог, не сумел я подохнуть тогда, в степи…

Больше ничего не помню ни об этом поезде, ни об этом человеке, с тяжёлой седой головой, сошедшем ранним апрельским утром на одной из остановок, когда я спал, уютно свернувшись на верхней полке, полный сладких и грешных снов и счастливых надежд.


Rambler's Top100 Каталог Православное Христианство.Ру Рейтинг@Mail.ru