Русская линия
Русский журнал Глеб Павловский22.10.2004 

Как создается Сталин

— Ну и кто такой этот Сталин? Сам ты его видел?

- В санатории, не так давно. Перед тем я долго сидел на балконе, читал, и, возвращаясь в гостиную, лицом к лицу с ним столкнулся. А до этого мы не встречались давно.

— Не вздрогнул?

- Нет, но удивился… Давали старый фильм о параде Победы 1945 года; проходя мимо телевизора в номер, я стал как вкопанный и простоял час — глядел. Я всегда терпеть не мог дурацких пересудов, мол, к чему напоминать народу о Сталине, а тут как раз столько о нем передумал…

В центре всего был он. Бесконечно, беспрерывно показывали самого Сталина. Тот стоял отдельно от всех. Компактной группой, выстроенные один к одному и на расстоянии очень похожие в своих кителях, стояли маршалы-победители. Он стоял в стороне, смотрел. Подле него околачивались Ворошилов и Буденный — два друга-весельчака, умевшие во время войны только проигрывать, зато на Мавзолее теперь веселые… Еще был скрюченный язвой Калинин, бедный старик, обреченный на смерть, и Сталин. Я смотрел на него, и, стыдно признаться, — я смотрел на него с жалостью. Он был абсолютно одинокий, и то, что происходило, происходило как бы не для него. Он, видимо, чувствовал, что этому событию он в равной степени полный хозяин… и — ненужный человек.

Мимо шла могучая армия! Шли люди — один к одному, зато с такими лицами, какие теперь уже среди солдат не найдете. Шли прошедшие войну, те, кто будто бы все могли… Великое, удивительное зрелище! Я давно не испытывал такого глубокого переживания рока, после долго лежал, думая: да что ж это со мной? Почему во мне не шевельнулось ни одно недоброе чувство к этому человеку? На расстоянии, столько лет спустя я вдруг заметил, каким он стоял — странный, чужой… Он был стар и непонятен.

Сталин почти не улыбался, но не стоял как каменный. У него было удивительное лицо!

— «Одинокий монах, бредущий по миру с дырявым зонтиком»?

- Да, и «предоставленный воле небес"… Впрочем, тогда он быстро оправился. Отдохнул несколько месяцев на озере Рица и — все заново! Предлагая Жукову командовать парадом Победы, он с издевкой спросил: вы еще держитесь на коне? Но роль командующего парадом была не его, он держался в стороне и, отстраняясь, присматривался. Тут же вертелись эти двое балаболок — улыбающиеся, свежие… И Молотов при бархатном воротнике, в какой-то специальной шапке, — тогда как раз ввели форму Наркоминдела, и он был в ней смешон.

Маршалы стояли косяком — один к одному, грудь к груди, иконостас к иконостасу. Какие все же человеческие лица у солдат! Лил проливной дождь, швыряли штандарты, били барабаны… Но я видел это как-то иначе, не сочетая с войной. Вот только старика Калинина жаль: проклятый рак, видно, уж так его цепко держал, всего и видно — фуражку да клинышек бороденки.

— Когда речь идет о таком субъекте, трудно быть объективным. Сознание не может отвлечься от смертей и всего преступного, что связано с этим именем. Не сменяет ли в тебе историка моралист?

- В человеческом развитии есть важный, до конца не проясняемый момент: что-то могло быть так, а могло — иначе. Представим себе, будто мы историю, как киноленту, прокручиваем от конца к началу — чем, собственно, и занят историк. И тогда легко в ранних кадрах начать «видеть» то, чего на них нет.

В такой ситуации возвышает голос философия истории в ее доклассическом виде — та, что рассматривала факты как притчи и вступала в спор с ними, оперируя поучительными событиями. История — панорамная дисциплина, она движется вглядыванием в деталь, в лица ушедших. Историк находится в тайном диалоге с мертвыми, преображаемыми в живых, хранящих тайну своего и нашего существования.

Искусство обладает секретом преодоления этой трудности: вспомните фильм Алексея Германа «Мой друг Иван Лапшин». Действие происходит в начале тридцатых, быть может вскоре после убийства Кирова. Провинциальный город. Лютые дела, страшные дела, банды — и люди, борющиеся с бандитами, зная: чтобы очистить воздух от скверны, позволено не останавливаться ни перед чем.

Ты их видишь, прекрасных людей, преданных своему делу. Обыкновенных, странных, смешных… Но они, эти люди, не остановятся и перед самым жестоким! Могут сами пасть жертвами жестокости, лишенной границ и смысла, — но могут стать и ее функционерами, найти смысл в ней самой. И все это — глазами ребенка, который жил тогда и теперь вспоминает этих людей. Он знает сегодня, какое было лютое время, но тогда он видел их прекрасными — в его памяти мертвые живут, и именно таковы…

Может ли так поступить историк? Нет. Историк лишен прав художника, от него требуют определенности, но он должен признать и уроки искусства, помня, что последние кадры и начальные кадры — не одно и то же. Они вообще зачастую не на одной «киноленте»!

— Тяжко верить, будто в Сталине 1922 года не таится Сталин 1930-го, 1937-го…

- Это потому, что мы все вышли из «Краткого курса истории ВКП (б)». «Краткий курс» стоит на том именно, что начальный кадр заключает в себе в зародышевом виде все до конца. И на том же основывается, заметим, следственная версия процессов тридцать седьмого года! У них одна и та же историософия — заданность. Но поражение Ленина, которое пришло к апогею в сталинской системе, ничуть не подобно проявлению отснятой кинопленки или осуществлению преступного умысла, обдуманного Сталиным чуть ли еще не в туруханской ссылке!

— А то, что мы сегодня считаем «прошлым», — оно откуда? Вымысел? Миф?

- Нет, только оно еще не составилось в «прошлое». Это пучок разных, подчас даже разнородных векторов.

Историк знает: 1931 год в области идеологии и связанных с нею сфер гуманитарного знания означал конец автономии мысли. Но вот я читаю воспоминания Эйзенштейна, который после «Потемкина» уехал в Америку. Он возвращается в Москву после долгого отсутствия, смотрит «Чапаева» — и в недоумении, едва ль не в ужасе! А мы, живя здесь, разве улавливали противоречие — зияющую пропасть между миром Эйзенштейна, где действуют сгустки коллективной воли, и «Чапаевым», где проступает живое действующее лицо? И в стахановском движении были, с одной стороны, инициативы, вдохновение, с другой — показушные инсценировки, это вообще очень непростой случай. Были такие знаменитые Дуся Виноградова и Мария Виноградова (не сестры) — стахановки в текстильной промышленности; снуют руки, жужжат бесчисленные станки — напряжение плюс сноровка: побыстрей связать обрывающуюся нить. Они произвели на Бухарина и на Эренбурга колоссальное впечатление: вот новые люди!

Картина сложнее, чем мы ее себе представляем: в ней нет абсолютно синхронных процессов. Одни мощные импульсы, данные революцией, еще только проникают и развертываются в духовной области, другие на излете, третьи уже растлены — и отовсюду хлещет сталинизм. Но он еще не составляет системы. Один вопрос мне кажется принципиальным: был ли вообще в эти годы Сталин необходимой фигурой? Представь: мы вычеркнули его из списка вождей в 1924 году. Что ж, другой, занявший его место, был бы такой же? Ясно, что нет.

— И ход вещей стал бы совершенно иным?

- А вот так я бы затруднился утверждать. Это трудность, связанная с природой истории как таковой. Мы знаем, что ход вещей нельзя переменить, — отчего и формула «если бы…». Но истинно ли мы знаем подлинный ход вещей, даже там, где для нас, как нам кажется, есть очевидные вещи?

Напротив, этот самый ход событий иногда оставляет втуне раз найденные историей, жизнепоказанные ей новации — задвигая их архаикой! Нельзя же сказать, например, что все довоенные проблемы людей сорок пятым годом списаны в историю, и на смену, с нуля пришли проблемы «чисто послевоенные»? Людям сорок пятого года так мнилось. Им казалось, что после всех кошмаров кануна войны и военного времени они вышли к новым горизонтам. И что же? Смогли они найти нужный им язык, нужные решения для входа в другие условия человеческого существования? Нет! Они перешли на архаический язык геополитики, создали ножницы между новизной и старыми процедурами — а в щель ворвались гадкие, подчас дочеловеческие страсти, — и эта страшная беспомощность человека перед результатами его собственной деятельности.

Сегодня мы говорим: ах, если бы!.. Вопрос о «если бы» касается скрытых, но реальных потенций прошлого. Он — о том, отчего одна возможность взяла верх, а другая погибла или ушла в тень, на дно и там затаилась. Он касается еще и невозможности — понятие важнейшее, более важное, чем возможность.

Откуда берется Сталин как фигура? Не обязательно же из этого полугероя-полузлодея гражданской войны, малоуспешного наркомнаца и несостоявшегося наркома РКИ должен был вырасти убийца Троцкого и партнер самого Рузвельта!

Вопрос неизбежен, если освободиться от мифа Хозяина, не впадая в антимиф ничтожества. Возвышение Сталина — результат и оборотная сторона самоизрасходования, аннигиляции нэпа. Именно процесс прекращения нэпа и сделал Сталина центральной фигурой в стране. Не состоявшийся как альтернатива, нэп не мог сохраниться — тут-то и выходит на сцену активное самоомертвление альтернативы и, под конец, убиение ее, опозоренной и изверившейся в себе, победоносным Сталиным. Но это было не просто «возвышение». Это было возникновение Сталина!

Сталин является необходимым звеном этой эволюции, им уловленной и сфокусировавшейся на нем. Сталин не был необходим в 1924 году — зато необходимость в нем росла из года в год; он строил свою нужность, утверждал ее. И, утверждая, придавал всем процессам в стране такие черты, которые делали именно его все более необходимым каждому! Его лексику, его способ политического поведения, его стиль государственных дел! Весь этот сталинский инструментарий нагнетания напряжения, дабы в экстремальных ситуациях наращивать нужность, выходя из каждой беды еще и еще более непременным для всех. Нужность Сталина стала мифом, а миф сформировал реальность. Сценарий нужности, воплотившись в структуры власти и мышления, затянул такой узел сознания, внутри которого сегодня все хулят имя Сталина, не покидая сталинской же системы.

— Разве сталинская система не имеет единого автора?

- А что, разве миф — авторское произведение? Разве не миф сам подыскивает своего героя?

Мысль моя состоит в следующем: каждая пропущенная, нереализованная историческая развилка включалась в следующую и отягощала ее. Так, в 1923 году не сделали генерального, с точки зрения Ленина, выбора в национальном вопросе. Генерального — потому что для Ленина это был вопрос о входе в Мир, о сохранении мирового статуса постоктябрьской России.

В следующий раз, в 1928 году, выдали на съедение нэповскую Россию: та могла бы сделаться социалистической, а ее упразднили путем провозглашения таковой!

В 1934−36 годах проиграли шанс очеловечивания и антифашистской демократизации сталинского режима…

— А был ли шанс?

- Не исключаю, но тут мы располагаем лишь косвенными приметами: каждая погубленная альтернатива обременяет и ослабляет следующую, понижая ее шансы на успех. Каждая следующая альтернатива слабее, поскольку та, невоплощенная, ее подрывает. Каждый несделанный выбор входит в состав следующего тем именно, что выбор упущен, — именно это придает растущую вескость монологам Сталина. Поражение каждого оппонента делает его все сильнее и необходимей, пока все не забудут время, когда он был только одним из многих, когда его, единого и единственного Сталина, просто не было!

Регресс безальтернативности — цепная реакция неприметных развилок, не доросших до сознания своей альтернативы — оттого пропущенных и несбывшихся. Эта череда нерешительных полуправд — она-то и сделала Сталина неизбежным до такой степени, что мы, потерявшие свое прошлое, искренне полагались на чудо его, Сталина, предвечной необходимости. Чудо, которое он умело поддерживал, выбрасывая и уничтожая неугодных, заподозренных лишь в том, что они могли бы его заменить!

— Выходит, Сталин поспевал с ответом раньше, чем у вас созревал вопрос?

- Да. Он приучил мыслить в режиме «вот так и не иначе». А сам с легкостью забывал свои же формулировки, как в полемике с троцкистами — точнее с теми, кого именовали троцкистами. Их клеймили за «ублюдочную теорийку» зависимости русского капитала от Запада — а позже, в «Кратком курсе», «теорийка» та вернулась в роли ортодоксальной. Тут не цинизм и не просто расчет на массовую одурь. Аккумулируя и вбирая в себя силу отмененных им альтернатив, Сталин их проблематику распределял на дозы и такими осваивал.

Сминая и упраздняя альтернативы, он из этих предшествований заимствовал не только силу, могущество, власть, — он отбирал и присваивал их проблематику!.. Упрощенная, обесчещенная и сведенная к «дважды два», это была тем не менее именно та самая энергетика — альтернатива. Дозировщик рассекал альтернативу на фрагменты и кормил ею нас с ложечки.

Оттого попытки Бухарина и других в 1934−36 годах очеловечить сталинский результат лишены внутренней апелляции к пройденному и содержательного анализа, дает ли этот результат реальный шанс на очеловечивание?

— А вот это, честно говоря, кажется мне фантастикой: гуманизировать и обжить сталинский Союз 30-х годов!

- Не забывай — то, что нам кажется логическим нонсенсом, для людей тех лет было жизненной целью и мукой. Мы с тобой сейчас обсуждаем их жизнь заново, но обживали ее они сами! Выходит, они что-то знали — и о себе, и о людях вокруг, знали то, о чем теперь мы забыли?

То было время внутреннего детанта в СССР, время относительного мира. Пора исключительных законов прошла. Почему не могла возникнуть идея упорядочить условия человеческого существования, какими те сложились? Это проблема, которая переводима в ранг задачи, — и она в те годы вставала для них именно как реальная задача. Но и перед Сталиным встала задача, вопрос: какая политическая система резюмирует проведенную им нивелировку? И этот момент также входит в подоснову альтернативы, которая намечается где-то в 1932−34 годах, и сохраняется до лета 1936-го.

Сталинская нивелировка, я уже говорил, никогда не была тотальной. И государственно-правовая нормализация процесса неумолимо развернула его к легализации внутрисоветских различий, естественно, учитывая все ранее прошедшие ломки, подтверждая и инвентаризируя их, но тем самым ограничивая их размах на будущее. Венцом перемен стала Конституция, в некотором отношении даже более демократичная, чем брежневская, которая и саму партию, конституируя ее присутствие, вводила в некие берега.

Более того, и здесь не обошлось без Сталина! Не надо думать, будто альтернатива таилась от него в каком-то подполье. Разве сама идея Конституции — не его, Сталина, идея? Движение альтернативы нарастает даже после убийства Кирова. Старик Далин, покойный историк, просидевший положенное на Воркуте… Я у него спрашивал, что это были за годы — 35-й, 36-й… А он мне и говорит: весна!

— Весна?

- Конечно. Вслед за убийством Кирова в СССР настала эпоха гласности. В почет вошла самокритика, начальники всех уровней каялись, шли собрания беспартийных вместе с партийными, ругали министров — перемены во всем, воодушевление было колоссальное, не говоря уже о заметных послаблениях репрессивности. Консолидируется интеллигенция, проработочные «пролетарские» организации отправлены Сталиным на слом, история России реабилитирована… Подписывали акты крестьянам на вечное пользование землей. Хотите корову? пожалуйста, вот вам корова! Конституция должна была не просто закрепить новое сталинское статус-кво, но и придать ему характер нормы.

Сталин поначалу будто сам идет навстречу альтернативе. Он дает санкцию на VП конгресс Коминтерна с пересмотром оценки демократии… «Кадры решают все», «людей надо выращивать, как садовник плоды» — это не Бухарин, это сам Сталин сказал! Чтo все это: только хитрости Сталина, неокончательность его выбора — или гигантское отставание ситуации и сознания действующих лиц от того, что составляло ее подлинную, до сих пор не расшифрованную суть?

Предстояло делать выбор всем — и Сталину в том числе. Ему — в первую очередь! У Сталина была возможность стать инициатором, лидером начавшейся нормализации. Он предчувствовал, что дело не ограничится суммой частичных мер, что вопрос встал именно об альтернативе. Он предвидит непременность для себя этого выбора!..

И тут-то, я думаю, вступает в действие сталинский тайный комплекс незначительности среди прежних лидеров. Я думаю, он рано, еще в столкновении с крупными личностями партийного круга, понял: нужность не пускают на самотек — нужность надо создавать! Неэкстремальный Сталин, «нормальный» Сталин не уверен, сумеет ли он остаться вождем.

Ему необходимо было стать хозяином всей этой гласности, остаться безусловно нужным при любом будущем повороте. Демократизацию надо было сделать абсолютно безопасной для себя лично. Именно здесь скрыта пружина и тайная склонность, ход мысли к будущему террору.

— Разве не спасала его гипертрофия самооценки?

- Но, Глеб, это же не психология; нужность — это и мания, и реальная задача политики. Как было ее решить? Страна двинулась по колее антифашистской нормализации. Как из рога изобилия сыпалось: «Сын за отца не отвечает"… Отмена классового приема в вузы… расширение приусадебных участков… снижение темпов промышленного роста, с выдвижением группы Б. Критика руководителей… И знаешь, эти постоянные праздники! Играли оркестры, люди, радостные, гуляли по улицам. Все новые и новые поводы праздновать — высаживаются на льдине, спасают челюскинцев, встречают Чкалова… Кстати, я читал в воспоминаниях немца-коммуниста: когда Гитлер пришел к власти, в Германии тоже началась полоса праздников — кончился кошмар Веймара: мы уже не слабые, не отсталые, мы сильны!

Он идет по краю. Сквозь одну эту презумпцию единоличного хозяина демократизации маячат горы трупов. Вот тебе один характерный момент. В июне 1936-го, довольно благополучного, как я уже говорил, года, состоялся пленум, на котором с докладом о сельском хозяйстве выступал Косиор. Тот, в духе сталинской гласности, говорил о недостатках в сельском хозяйстве — и вдруг Сталин его обрывает: «Не пугайте нас. Мы и так напуганы». Что пугало Сталина и чем? В 36-м-то году?!

— Поговаривали о паранойе…

- Нет смысла представлять сталинское поведение играми параноика — в играх-то принимали добровольное участие миллионы людей, здесь и на Западе! И кто, собственно говоря, мог знать тайну его внутренней личности?

Сталин откровенничал лишь с тенями из своих тайных сценариев, о которых не догадывались даже близкие. В том, что события этого сценария «происходят» именно так, как они ему видятся, — не просто подозрительность маниака и не одно злонамеренно извращенное толкование фактов. Нет, это связный сценарий, и Сталин не только автор, но и раб сценария. В сценарии вершится нечто грандиозное — под стать истинному! В него, и не только статистами, вовлечено множество людей, с упоением отдающих ему свою жизнь. Драматургическим стержнем сценария не всегда является политическое злоумышление против Сталина. Но тайным сценарным сюжетом, думаю, всегда оказывается нечто, делающее сценариста ненужным — и переживающееся им как угроза.

— Ты хочешь сказать, что этой репликой Сталин невольно выдал собственное состояние накануне задуманного?

- Могу позволить себе такую гипотезу. И все же он еще опасался себя. Лето 36-го, уже завертелось дело Зиновьева и Каменева, а он вдруг уехал в отпуск и все время просидел на Юге, не показываясь в Москву. Дело-то было неслыханное… Согласятся ли Зиновьев с Каменевым дать нужные показания?

Но мой вопрос таков: Сталин боялся альтернативы, а они, его оппоненты, умники, — ощущали ее, шли к ней? Анна Михайловна вспоминает, как в дни первой капитуляции Николая Ивановича Бухарина Радек говорил им на даче: надо признать — он победитель, он оказался прав! Они пытаются принять его результат, придав ему «должное развитие», — а он угадывает не только замысел, но и ту альтернативную его суть, о которой сами они не хотят думать! Они все еще стоят «на позициях социализма», а социализм в СССР «в основном построен». Все, что нужно, уже есть — социализм существует независимо от альтернативы!

Они еще прежде отрезали себе путь к нормализации тем, как все сообща вели себя на XVII съезде партии.

— «Съезд победителей»? 1934 год? Читал стенограмму, признаюсь, читал с отвращением…

- Страшная книга, какой-то «Молот ведьм»! И сам растянутый на две недели съезд — что это, как не репетиция коллективного самоубийства? Апофеоз Сталина, каким тот сам еще не решился быть, а они ему ревом подсказывают: стань таким!

Зима съезда, я ее хорошо помню. Спокойная, суровая зима. Киров выступал на съезде с речью в честь Сталина. Слова, которые он произнесет, скоро станут эпиграфом к его некрологу: «Чертовски хочется жить и жить!» Это знаменитые слова. «Если оглянуться вокруг, товарищи, то чертовски хочется жить и жить». И тут я читаю в стенограмме съезда (раньше этого не замечал) ремарку: смех. Веселый, добродушный смех! Это же так ясно — им, двум тысячам собравшихся на съезд, кому еще? это им жить и жить! Они победители, они триумфаторы, правофланговые человечества: они будут жить и жить!

Ни один человек на съезде не смеет сказать человеческим языком: мы добились победы, и она наша. Но мы оплатили ее жертвами, и теперь у нас долг перед ними. Вместо этого — рев триумфа плюс прагматика дальнейшего наращивания успехов. Плюс покаянные речи былых вождей-оппозиционеров, почти идентичные будущим их обвинительным заключениям.

Но знаешь, как же я раньше его не заметил, этот смех?

— Но можно ли требовать от языка эпохи догадки большей, чем дана? Я ощущаю в твоем упреке оппозиции ретроспективное долженствование.

- Последователь альтернативы 30-х обязан был к большему. Но для этого следовало преодолеть классически однозначное различие между капитализмом и социализмом. Он мог и обязан был узреть в Мире новое межевание и его положить в основу мысли и действия… Вот только был ли он уже в состоянии мыслить?

Критическая мысль уходила с отречением каждого из тех, кто пытался придать развитию иной вектор в пределах послеоктябрьских рамок. И с этими же сдачами и уходами иссякала альтернативность, потребность в ней, чувствительность к иного рода мышлению. Сталин зато всякий раз оказывался в интеллектуальном выигрыше! Цепная реакция однозначности вела к тому, что Сталин всякий раз парадоксально оказывался более слышимым, более уверенным, более удачливым в воплощениях. На такого можно было положиться.

Исподволь это вело к упадку интеллектуальности в большевизме. Уходило сознание необходимости выбора в пределах имеющихся оснований — то, что и составляет альтернативу как таковую. Даже люди, которые были «альтернативны» во времена Ленина, при Сталине становились сталиноподобны. В качестве однозначного он наперед был их всех сильнее. Те же, становясь сталиноподобными, ничего не выигрывали и теряли себя целиком. Они не глядятся, не слышатся на его фоне, он же, Сталин, — мощнее и громаднее их. Он действительно масштабней!

— Для чего бы ему связываться с этакой мелюзгой, пачкаться террором? Тем более, они уже проиграли партию и стали смешны…

- Сталин ведь не все планировал, многое само шло ему навстречу. Именно так в середине 30-х люди шли навстречу ему, навстречу своей смерти, — и им радостно, им хочется жить и жить! То, что позади у них трупы, их не смущает — и они не чуют приближения своей собственной смерти. Их скрытые чувства после страшного погрома на селе, который они с ним сообща учинили в начале 30-х годов, неясны Сталину и уже этим ему несносны.

Накануне роковых событий нередко тягостное ощущение, будто залезаешь в трясину все ниже — по живот, по горло… Он как бы предчувствует, что сумма их воль, тайный нерв этой «гласности и перестройки», не вводит его в личный контакт со страной. Террор вытекал из потребности Сталина установить прямые отношения с Россией — связь через гибель. Вот, собственно, в чем суть дела.

Вдумайся: террор, унесший миллионы жизней, состоялся в условиях, когда у Сталина в стране вообще не оставалось врагов! Почему — миллионы?! Ту логику надо понять. Неполнота движения к альтернативе сыграла с нами злую шутку еще тогда, в первую, сталинскую перестройку… Разве без этого вообще совершилось бы нечто столь чудовищное?

Я внутренне вижу следователей, исполнителей, всех этих несчастных, не всегда начинавших с негодяйства… Для них естественней искать врагов, будучи «окруженными» ими, чем понять и исполнить злодейский приказ: пойди и перестреляй этих вот, двести человек! Как так, почему и за что? Казнить именно этих как втайне ненавистных Сталину? Такого бы никто не понял… Сталин вдруг догадался, что для таких несравненно проще участвовать в истреблении миллионов на поле рукотворного Армагеддона. На это их затруднение Сталин и ответил подсказкой: террором.

Как-то я говорил с одним человеком, генералом госбезопасности; после смерти Сталина он одно время даже в лагере посидел. Молодым он начинал карьеру в ленинградском НКВД, и когда после убийства Кирова арестовали главу комиссариата, Медведя, Ежов приехал проконтролировать ход следствия. Молодые работники расспрашивали Ежова: за что наказан Медведь? Тогда Ежов ответил: они — то есть такие, как Медведь, обыкновенные сталинисты — не поняли, что враги Сталина и есть враги народа.

— Итак, механизм «больших процессов» уже собран?

- Не совсем так, но некоторые вещи Сталин уже просчитал. Например, что решится наконец ввести расстрел в среду своих. Прежде он уже пробовал это сделать в деле Рюмина, но проиграл и отступил на время. Также убрать Зиновьева и Каменева, убрать Горького… Он отважился использовать целиком их неготовность, унифицированность их сознания, эту их склонность к единому-единственному, фокусирующему образу врага народа — который, как негатив, формирует собой новый позитив. И тогда уже все элементы нерожденной предальтернативы встроились в механику мясорубки. Даже европейский антифашизм обеспечивал Сталину обоснование террора внутри страны и нейтралитет леводемократического Запада.

— Сегодня трудно определить, что значили слова «враг» и «вредитель». Это нечто вроде теперешнего «аппаратчика»?

- Вообще, я замечаю — все эпохи нуждаются в своих мифологических сценариях. Вредитель — синонимичное словцо… Оно все и вся вбирало, ко всем и всякому было впору. Но здесь шла своя эволюция: «контру» сменили «вредители», а за ними, как их бабушка моя называла, «тракцисты» — по-другому она не выговаривала, хотя с Троцким в детстве была знакома, оба из Херсона, — затем «враги народа», «космополиты"… Притом шло по нарастающей: «вредители», например, по сценариям эпохи, не убивали. Они только «вредили» и готовили пресловутую «французскую интервенцию», но сами шпионами не считались. Зато «враги народа» — это уже «банда убийц и шпионов». Сценарный прогресс! Страшно сказать, но сознание было подготовлено к тому, чтобы явился именно враг народа, а таковой не мог быть единичным. Оттого сокрушение альтернативы легче было осуществить в виде уничтожения миллионов «врагов народа», чем в виде убийства сотни-другой человек, которых Сталин считал для себя лично опасными.

— Как понять все это? Не поискать ли для 1937-го причину попроще?

- Я едва не умер, ища эту «простую причину»! Я никого не опровергаю, и тебя не хочу эпатировать. Но, не забывая ни на минуту о крови миллионов, я намерен в личном найти внеличное.

Я не скажу: все должно было быть так, как было. Но уверен, что с какого-то момента и дальше по нарастающей могло быть только так! Чем больше эта персона все определяла собой, тем больше все могло быть так и только так, как случилось. Сталинский выбор диктовался сталинским результатом и потому обратился в конечном счете против сталинской же нормы. Для закрепления этого результата, вероятно, требовался только один выбор, именно тот, который Сталин сделал.

Конечно, я не стану утверждать, что на месте, которое занял Сталин, не мог оказаться совсем другой человек. Почему? И почему историкам нельзя обсудить такой поворот, например: умирает Гитлер в 1937-м или 1938 году, сразу после Мюнхена. Кем он остался бы в истории немцев? Выдающимся политиком, который без потери крови, не принеся в жертву ни одного солдата, вернул Германии все ее территории…

Я не отвернусь от человека, который скажет: да ведь он же банален, этот Джугашвили! Верно — а масштаб результата? А способность им управлять?

— А цена?

- То было бесчеловечное, невероятное насилие над людьми, цена которого колоссальна и искажает наше развитие по сей день. Это явление не сводится к тем или иным известным в истории тираническим прецедентам. В тигле родилось что-то новое, выводящее за пределы истории. После Сталина и Гитлера цена развития становится духовным фактором, ведущим принципом мысли!

— Ты поставил знак равенства между Сталиным и Гитлером?

- У нас нет данных для простого ответа на этот вопрос. Но для себя я, кажется, нашел ключ к этому замочку: наследование поражения. Оба наследуют поражения. Гитлер — исконную слабость Веймара, слабость попытки Германии стать другой, Сталин — поражение Ленина…

— Ты называешь «наследником поражения» человека, который сам оказался поражением Ленина, который украл у него победу?

- Тут надо бы спросить: какова вообще роль поражений в человеческом продвижении, в истории? Заранее предполагается, что бывают поражения, то есть колоссальные неудачи, но для философии прогресса они рангом ниже побед, триумфов и революций. Я хотел бы поразмышлять о поражениях, которые ведут Мир. Чем — масштабом? Конечно. Глубиной? Конечно. Расплатой? Да! Последействием? Безусловно и очень важно. И, наконец, антропологией поражений.

Поражения, так или иначе переживаемые, оставляют след в людском сознании, формируя заново тип отношения человека к Миру, к себе, к действию. Тогда понятней становится моя параллель: поражение веймарской попытки перестроить Германию и поражение ленинское, наше отечественное, попытки выстроить нэповскую Россию и, двигаясь от нэповской России, продолжить преобразование Мира и свое участие в Мире.

Веймарская республика банально истощилась. Что касается Ленина, то здесь мы имеем дело с трагедией. Его поражение, которое унаследовал Сталин, — из тех, что готовило, сулило и теряло Мир! Мир, каким он еще не был и, по укоренившимся нормам, не мог быть.

— Позволь заострить. Сталин — деятель советской политики или русской культуры?

— Поскольку общество в России не вытанцовывалось, культура стала заявкой на владение человеческими душами. Но и власть в России притязает на души — ей одних тел мало! Отсюда постоянное тяготение людей культуры к людям власти, ее олицетворениям. Они были значимы для них именно как для людей культуры.

Русская культура действует и говорит с Миром внутри России как агент мирового процесса и в этой роли как бы возмещает собой отсутствие нации. Но и власть в лице Сталина пытается действовать Миром! Миром — как «принадлежащим» России, как присущим ее новой власти от имени Революции.

Могущество Сталина было могуществом освобожденной страны. Для великих русских художников важна коллизия его успеха, она их настолько затрагивала, что даже бросивший прямой вызов Сталину Мандельштам в «Воронежских тетрадях» пересматривает свой вызов. В трагедию входит страна — его, Сталина, страна идет за ним. Огромная человеческая толща персонифицирует себя в нем.

А выбор и произнесение слов — современная тема, и сильнейшая сторона Сталина в том, что он ввел в нас сцепленный состав слов, обладающий магической силой. Некоторые из его слов исключают любые другие, а невозможность искать эти другие слова исключает возможность жить по-другому.

Сталинский режим противоальтернативен, враждебен альтернативности как свойству, как складу мышления, как строю языка! Власть добивается успеха, прагматизируя Мир, вводя его затем в арсенал собственной политики и своих технологических средств. И легкость, с которой русская культура поддалась этому — не до конца, что тоже важно, но все-таки поддалась, — связана с убыванием ее оппонирующей силы.

Это и есть генезис Сталина, его неудаленный корень в каждом из нас — готовый к росту! В нас и эта вот власть слов, которым дано распоряжаться судьбами. Руководить смертями! За счет упразднения способности к выбору, уничтожения обратных связей — и прежде всего за счет того, что мы в решающие минуты поворачиваемся спиной к действию этого механизма. И позволяем ему распорядиться нами и нашим выбором…

— Заметь, руководящее слово распоряжается делами духовными. Здесь русский дух управляет через родную речь, и Сталин тоже тут?

— В Сталине социум власти нанес самое тяжкое поражение русской культуре за всю ее историю; речь о внутреннем поражении. Моральной такую победу не назову, но Сталин победил и в области духа.

— Тогда все-таки снова — «культ личности»?

- Личности — в надличном контексте! Истории свойственно превращение необязательного и случайного в необходимое. Оно себя делает необходимым, необратимым — и человек беспомощен перед результатами собственной деятельности, которая поначалу была целиком в его власти. Но вдвойне беспомощен человек перед высшими из результатов своего действия.

Говорят, что Бог «изобретен» людьми, беспомощными перед природой; я полагаю, это чепуха. Бог — имя бессилия человека перед тем, что он сотворил, перед наивысшим из этого!



Каталог Православное Христианство.Ру Рейтинг@Mail.ru Яндекс.Метрика