Русский журнал | Глеб Павловский | 22.10.2004 |
— Знаешь, я тут приготовился, и прежде чем выслушаю твой вопрос, хочу выставить свой эпиграф к нашему будущему разговору, из письма Грановского осенью 1844 года: «Надеюсь, что известие об „Отечественных записках“ не подтвердится (в смысле закрытия), иначе придется сложить руки и ждать XXII столетия, потому что ранее этого срока на Руси едва ли что будет». Грановский приготовился ждать XXII столетия! Мы, летом 1985-го, на это не рассчитываем.
— Почти дождались, можно сказать.
- Да, дождались. Исходя из постулата, что у нас нет этой оптимистической перспективы…
— И, живя в те именно времена, о которых «мечтали лучшие люди России», мы просто не можем…
-…Да, не вправе позволить себе сложить руки, несмотря на то что «Отечественные записки», заметь, все так же закрыты. В свете этого, дорогой мой, слушаю твои вопросы.
— Их целая серия. Вот первый: русская культура — не бессмысленное ли слово, не обманный ли термин? У меня стойкое ощущение липы в этом понятии. Где она вообще, русская национальная культура? То есть она, то нет; явится, как Бог из машины, наломает дров, а потом исчезает с поверхности, не становясь образующим фактором.
Между тем большинство пишущих на тему русской истории признает проявление в ней каких-то метаусловий, какого-то механизма, управляющего логикой событий. Если этот механизм — «культурная традиция», как говорят обычно, то почему она не укоренена в образе повседневной жизни?
Как отдельный и, видимо, частный случай этого вопроса — можно ли, изобличив всевозможные сталинские злодейства, вернуться к добрым досталинским временам?.. Нельзя, ясное дело. Но и альтернатива неминуема. Так вот — не имеет ли сам злодей, Иосиф Виссарионович, некое отношение и к альтернативе тоже? Не является ли безумие русской истории ХХ века результатом прививки альтернативы в качестве противоядия ей же — и тогда нельзя снять блокаду противоальтернативности, не проводя некоторой интеллектуальной «ресталинизации», что ли? Как еще мы вернем в ткань истории все ее спорные фигуры, не сознаваясь в своей к ним близости?
Кстати, разве историческое самосознание не сопоставимо по функции с совестью? Где способность нашего ума осознавать себя заново, внутри заново понятой истории? Или ее импульс рассеялся навсегда, и русской истории нам впредь уже не дано?
- Такие вот маленькие, невинные, бесхитростные, частные вопросики — и на них дай тебе внятный ответ… Итак, русская культура — не обманный ли термин? По-моему, уместный вопрос. В нем, конечно, есть доля наглости, но и та уместна. Вот если бы этот вопрос был эпатирующим, мы бы его отредактировали, сделав более солидным, более академичным — с какого времени можно говорить о русской культуре и в каком смысле, какие внутренние изменения она претерпевала, оставаясь русской или переставая на время ею быть, становясь снова или оказываясь к этому неспособной. Так выглядело бы солиднее, и, может быть, даже вразумительнее, но при этом потерялся бы задор твоего вопроса — а не говорим ли мы о том, чего нет?
Говоря «русская культура», мы разумеем для себя некие вещи. Первая — очевиднейшая, но не перестающая от этого быть существенной: это культура людей, говорящих на русском языке и думающих на нем. Весь процесс мысли в России сугубо небезразличен к русскому языку, к его духовным возможностям и к его невозможностям, небезразличен к его непонятийности, его склонности самые метафизические вещи внутренне сближать, вдвигая их друг в друга.
Для нас безразлично, от родителей какого вероисповедания и «пятого пункта» родились люди, которые думают, живут, изъясняются с Миром в пределах русского языка. Очень важное свойство — его напряженная образность, которая нарастает по мере приближения человека к сокровеннейшим и фундаментальным вопросам.
Значит, когда мы говорим, что русская культура — культура людей, думающих на этом языке и, видимо, не способных на другом языке передать свое внутреннее содержание, свои тревоги, свои вопрошания, мы уже ставим перед собой серьезную задачу. Мы обязуемся втянуть в рассмотрение вопроса склад, строй этого языка, нашу расположенность к тому, чтобы жить внутри него, — и потерю самих себя при выходе из языка, что также удостоверено рядом громких примеров.
Так — с какого-то времени; и я думаю, с этого только времени можно говорить о русской культуре; эта культура, не со всеми в стране разговаривая, вместе с тем говорит именно с Россией — говоря с Миром внутри нее.
— Чем это отличается от всякой другой? Разве грузинская, французская культуры не «говорят с Миром» по-своему?
- Грузинская культура, поскольку она — грузинская, принадлежит общине, и каждый грузин себя ощущает принадлежащим к ней. Она не то чтобы в паре с этносом, но во всяком случае связей с ним не утрачивает. Для культурного грузина застолья, законы родства или другие бытовые, обыденные формы этой культуры, ритуальные и обрядовые, — столь же близки, как традиции философской рефлексии. Не будучи шовинистом, грузин ощущает свою культуру нормально противопоставленной другим культурам. Это, в общем, применимо ко всем малым и средним народам, отмеченным историческими превратностями судьбы, не позабывшим, как им доводилось в буквальнейшем смысле отстаивать свое существование. Народы, пережившие геноцид, всегда готовятся к его вероятному возврату — и готовы сопротивляться.
— Для культуры «было» значит «будет».
- Да, именно так. Как-то раз в доме отдыха у меня зашел разговор с журналистом-грузином о царице Тамаре и каком-то ее полководце, о национальности которого у армян есть особое мнение — отчего грузины ожесточенно, веками отстаивают его грузинскую чистоту. Он понарассказал массу анекдотического: оказывается, на эту тему выходят какие-то исторические романы, из-за романов идет яростная полемика партийных журналов Армении и Грузии, — я ему и говорю: вы молодой человек — что вам до национальностей времен царицы Тамары?
Тут мой грузин затрясся от ярости! И ответил мне, как отбрил: если и это у нас отнимут, у нас не останется ничего! Для них прошлое аксиоматично. Они — община, в общине все достояние их, она и есть они сами. Это ощущение внутренней противопоставленности — как двери, захлопнутые перед носом у чужака, но двери могут распахнуться, и тогда конница этноса вырывается наружу, сама топча чужаков.
— С этой точки зрения — что такое русская культура по отношению к тем историческим судьбам, в пределах которых она возникла, существовала и которые до известной степени сама формировала?
- Вот пример, который можно отметить исходным пунктом, этакой беспокойной точкой. Для формирования французской нации, конечно, сугубо небезразлична фигура Генриха IV, нашего с тобой любимца. Но насколько эта фигура злободневна для культурного француза? Возможны ли на этой почве сегодня во Франции серьезные политические распри, схватки, разрывы отношений?
— Король Генрих с его «курицей в супе» — фигура довольно недискуссионная.
- Да, но потому, что она истинно прошлая. Она — с тем, что совершилось и уже не может заново и заново возобновляться как вечная ситуация самой этой культуры, тем более политики. А ведь Генрих Наваррский — трагическая и серьезная для французской и вообще для европейской истории фигура. Он перешагнул через дикую религиозную вражду к национальному сплочению — можно сказать, он один из основоположников исторического компромисса.
А у нас начнут спорить о Грозном — и рассорятся, разойдутся с чувством, что друг другу враги! Я видел, как из-за царя Ивана люди рвали старинную дружбу, хватались за валидол! И сегодня какой-нибудь человек, отнюдь не умалишенный, может прилюдно и даже по телевизору звать всех вернуться ко временам до Петра! Почему? Это надо объяснить. Очень серьезный вопрос! Он происходит оттого, что есть какие-то провалы в памяти, с одной стороны, и запретные зоны, с другой; неполнота и официозность отношения здесь создают дополнительно скверный фон. Казалось бы, столького не знаем, столько скрытого — зато давно всем известное страшно задевает. Больное какое-то чувство, чувство неприложимого прошлого.
— Но почему сознание так боится собственной предыстории?
- Нет бытовой середины. Мы страна без признанно своей середины!.. Срединность как национальная норма увязана со спокойным восприятием истории и нормальным ее забыванием. Прошлое изучают в школах, и оно не кажется столь уж актуальным.
— Как соотносится середина с патологией исторического самосознания? Какую роль она играет в отношении к прошлому? И какое из двух отсутствий первично: полномерного прошлого — или усредненной нормы?
- Трудно сказать, что первично, ибо то и другое много раз переворачивалось, не исключая учебников и личных биографий; зато дальнее прошлое — предмет клокочущей ретроспективной ярости. У нас синхронность прошлого навыворот: то его вообще нет, то вдруг оно все разом хлещет изо всех дыр. Такова особенность не достроивших себя наций.
— Существует ли в этом смысле слова «русский образ мира»?
- Думаю, что такого единого «русского» нет, но есть много разных образов Мира, это раз. И конечно, есть множество русских безо всякого образа. Почему? Хотя в России была община, но русские не составляют общину. Если они осознают себя как русских, то всегда либо через кого-то, кто оказался на их территории, либо по отношению к Миру. Мир то сквозь оптику сокровенной враждебности, то как предмет притязаний и посягательств. Есть, есть тут своя ненормальность.
— Но даже если русских образов несколько, у них могла бы найтись общая черта.
- Тревожность… Тревожное отношение к Миру, которое обнаруживает домашнюю неустроенность жизни. Трудно быть собою «всея Руси», трудно человеку быть атомом нескончаемого целого. Тут есть какая-то непонятность, тревожность: то ли мы ниже других, то ли выше? То ли немец нас облапошил, то ли наш Левша блоху подковал! И кому нужна подкованная блоха?
— Тревога из-за величины? Непомерно большая страна, соблазненная ростом размеров и мощи. От Московского княжества — к Варшавскому пакту!
- Да, советский исторический мультик: жили-были восточнославянские племена, из них образовалась Киевская Русь, в свою очередь распавшаяся на удельные княжества, и вдруг монгольское нашествие, княжества стали укрупняться, возвышение Москвы, русское государство, Россия — единый процесс. Так, да?
— Разве, обладая огнестрельным оружием, нельзя за сотню лет дойти от Москвы хоть до Тихого океана? Отчего ж…
- А я вот усомнюсь, что все это так было… Думаю, своим собственным ходом славянские княжества не могли дорасти до огромного исторического и внеисторического пространства, от границ Европы до Тихого океана. Пространства, которое, организовавшись в одно тело, в Россию, тем самым очертило Европу как целое, да и в какой-то мере Азию как целое.
Между крохотными княжествами и огромной махиной России было событие исключительной важности — монгольское нашествие. Величайшее из человеческих извержений Центральной Азии, самое крупное и, в общем, последнее такого масштаба! То не примитивный набег: он впитал в себя и китайскую военную технику, и организацию, и многое другое. Монголы оставили после себя определенным образом завоеванную и административно организованную для сбора налогов огромную территорию.
Это уже было пространством экспансии, по нему монголы прошлись, объединив распространяющимся военным и административным воздействием, а теперь, после них, движение просто поменяло вектор вспять. Пример был дан. И когда внутри всего этого начался откат, измененное прошлой экспансией пространство «подсказало» идею обратной экспансии. Внутри которого Москва и стала спазматически расширяться, наследуя первоэкспансии Востока.
Что существенно? Что Россия выступает сразу как непосредственная часть мировой истории — в тот момент, когда мировая история реально становится самой собой. Огромное евроазиатское тело России, собственно, и очерчивает собой Европу, а с другой стороны, территориально и хронологически примыкает к возникновению европейской диаспоры на американском континенте. Здесь вхождение в Мир, контакты с Европой и движение гигантскими темпами этого времени на Восток, к Тихому океану. Возникает цепная синхрония неоднородных связей и событий. И тут можно говорить об определенном типе непосредственного включения в мировую историю, о типе, который необратимо закрывал для себя возможность внутренне сформироваться в нацию. Средневековые княжества, по которым ударил поток монгольского нашествия и которые не доразвились до чего-то своего, разделились по судьбам. Среди них и такое великое историческое тело, как Новгород — вполне европейский, новый даже по отношению к Европе, для нее растивший в себе некоторый альтернативный вариант русской нации…
Пространство России не населяется — оно пересоздается. Скорость создания опережает внутренние возможности превращения в национально организованную территорию (нация есть в принципе нечто имеющее меру, границу, свой оптимальный размер). И если одни возможности закрываются и затаптываются в крови, с бесконечной жестокостью и единообразием, то другие тут-то и открываются.
— Открытие одних возможностей закрывает другие — почему? В чем непременность этого? Это что, национальный метод открывания — затаптывание инакого?
- Такое — рывком — включение в мировой процесс неизбежно диктует новые задачи и новый стиль. Иван, шествующий казнить Новгород, — это человек, уже взявший у татар Казань! Само распахивающееся навстречу Москве пространство, которое не пустырь и не целина, также ставит срочные задачи «темпам освоения» в тогдашнем смысле, то есть — примучиванию всех на один манер. Что может политически развернуться изнутри вот этого великорусского княжества — развернуться в управление, в признанную всеми и каждым власть, какая устоялась бы в этих открываемых и тут же осваиваемых землях? Что?
Боярская организация? Та слишком сложна. Все эти серпуховские, дмитровские и прочие князья слишком чужие для Поволжья и Сибири. А вот более примитивное и амебообразное зато более способно развернуться во власть над всем этим пространством. Эта амеба, этот новый ген — государев двор! Государев двор с его обиходной нивелировкой, привычным рассмотрением всех, кто в него попал, как холопов, рабов — подданных в буквальнейшем, телесном смысле, более подготовлен развернуться на новом пространстве, чем сложная иерархизированная удельная система.
— В середине тысячелетия, которое вот-вот закончится, Россия собиралась на востоке христианского мира с двояким обличьем: страны, не причастной Западу — и не могущей отвлечься, вечно обращенной к Западу своими идеалами, мечтами, страхами… С тех пор доныне мы ощущаем себя Европой — и оспариваем все европейское. Правда, сегодня мы спорим с Западом все неуверенней.
- Россия с самого начала формируется как горизонт мирового исторического процесса, обобщенного европейским Западом. Но и Европа становится целым, лишь очерченная такой же, становящейся целым Россией. Можно сказать: что здесь оригинального, если Россия — это Европа плюс (или минус!) Азия? Это и так, и не вполне так. Представим себе Россию Азией, которая отграничила и тем самым сформировала окончательно Европу — своим бытием, своим отграничивающим воздействием. Тогда мы — Азия, которая участвовала в оформлении, утверждении Европы? Верней сказать, Россия — это Европа, которая вошла, и окончательно, навсегда вошла в самое тело Азии, оказывая воздействие на судьбу Азии не только за пределами, но в пределах самой России. Эта внутренняя Европа, навсегда утвердившись в России, оказывает сильнейшее действие на протекание всех процессов здесь. Россия в ее собственных пределах и границах есть фрагмент мирового процесса.
На этой мировой почве и возникает то, что не является ни обществом, ни нацией, имея признаки того и другого, — социум власти, в котором участвуют и человеческая толща, и верхи, в чем-то враждуя, но безусловно нуждаясь друг в друге — друг друга в этом смысле дополняя.
Конечно, такая власть должна была переменить отношения со своими слугами. Уже для царя Ивана боярский принцип равенства в своей среде просто немыслим — в его главной мысли о богоустановленности власти, распоряжающейся каждым человеком как смертным телом, принадлежащим Богу! Высказывая в переписке с Курбским идею, что, собственно говоря, его власть и есть представительство Бога, он искренне недоумевал, как это представительство Бога можно распределять между многими. Оно возможно только в одном лице! В лице, обладающем властью распорядиться человеческой жизнью и смертью. «Из камней сих воздвигну детей Аврааму». Понадобится — и из камня, а тут бояре лезут в равные! Царь Иван IV создает опережающий идеологический аналог этому развертыванию государева двора — уже не в Русь, а в Россию. Культура выступает как оппонент этого процесса, но и она — несвободный оппонент.
— Несвободна — как оппонент? Но и в Европе нация и национальная культура — оппоненты. Культура там — оппонент политике, оппонент конкретным формам хозяйства, конкретным формам обращения с человеком. Целая цивилизация оппонирования.
- Все в Европе связано с возможностью, стимулом и потребностью развернуться в Мир. И оппонирование нации себе самой также тяготеет к тому, чтобы распространять себя по лону земли. Однако всем инструментам европейской экспансии и оппонирования обще то, что они реализуют себя именно в национальных границах — как возможности нации. Оппонирование в Европе подчас и осуществлялось актом ухода на уже имеющуюся, социализированную обособленную позицию (университет, монашеский орден и тому подобное). Здесь всегда есть куда отступать — после каждого поражения двери нации можно за собой захлопнуть!
В России дело всегда обстояло по-другому. Культура оппонирует, узурпируя прерогативы всея России, по формуле: во имя России — против России. Скандальное уравнение Синявского «Россия мать, Россия — сука» — в сущности, точная формула этого… Конечно же, и культура при этом становится зоной несвободы!
Оппонирование в таких обстоятельствах — еще одна, дополнительная перегрузка. Оппонирование перегрузке Миром само становится мировым надрывом, и как оппонент русская культура взваливает на себя почти непосильную ношу: оппонируя социуму власти, она выстраивает себя как нация внутри того, что человечески неспособно достроиться до нации! Эта культура вовлекает в свои катастрофы всех. Она строит Мир без окон и дверей. Поэтому для нее очень важны вот эти мировые образы, которыми она движется, переводя их на язык непосредственного чувства и действия: образ Народа и образ Власти. Ноша, которую она взвалила на себя, обусловливает страшно много — судьбы и тиражирование судеб, и попытки войти в тело власти, чтобы затем, отринув социум власти, проникнуть в тело народа.
И это сразу придает ей какое-то чрезмерное значение. Она замещает собой общество. Ни от власти, ни от культуры в России нельзя укрыться. Некуда! И когда мы спрашиваем: не обманный ли термин «русская культура»? — я бы так сказал: если взять за эталон, скажем, грузинскую культуру — обманный; взять среднеевропейскую — обманный… Если же взять Россию как составляющую мирового процесса в человеческом Мире, то — нет, не обманный.
- Позволь уточнить этот вопрос в терминах уже сказанного. Если я правильно понял, нация является некой освоенной и достижимой для личности проекцией Мира. Она производна от мирового процесса и есть форма реального существования исторического Мира.
- В двух смыслах. Нация есть голограмма двух вещей. Она заранее включает в себя Мир, и она же подсознательно, через целый ряд опытов, срывов и исправлений, несет в себе чувство нереализованного человечества. Взращенная на идее человечества и прошедшая через целый ряд этапов средневековой и христианской культуры, нация несет в себе и то, и другое — что можно проиллюстрировать на такой колоссальной фигуре у истоков европейского сознания, как Шекспир.
Что до личностей… Я думаю, лишь долгим движением и очень сложно человеческая культура вышла на личность — тогда как индивидуализация начиналась рано. Индивидуализация — исходно встречаемое свойство, личность же рождалась с большим трудом. А у нас, мне кажется, обратная трудность. У нас являются катастрофически сильные личности — на стыке европейских влияний и евроазиатского кентавризма. Зато с индивидуальностью в человеческой массе дело плохо по сей день. Повсеместная стертость, размытость, невыраженность, невоплощенность!..
Русская культура разнообразием характеров и типов человеческих отношений перекрывала ограниченную в этом отношении российскую действительность, с меньшим богатством индивидуальностей, со скудной проработкой межчеловеческих отношений. Она привносила в нее разнообразие, порождая невероятно индивидуализированные человеческие типы, прихоти и капризы их отношений на всех этажах социума и между этими этажами, открывая тем самым русскую литературу как культуру человеческого разнообразия! Зато когда русская культура принялась за построение настоящей культуры, говорящей на русском языке как своем национальном, то устами Пушкина сделала поразительную заявку, которой ни одна европейская культура не делала: заявку, что она принадлежит России власти. Но, связав свое существование с судьбой власти, русская культура с той поры делит с властью и все ее провалы.
— Судя по тому, что мы видим вокруг, связь не расторгнута.
- Трагедия длится по сей день. Культура никак не может автономизироваться в этом вечно азартном состязании и, конечно, всегда остается в проигрыше, зато по ходу его поднимается на такие горние выси, какие другим без надобности!
— Куда чаще вершин мы видим пустоты, зияния и отлучки культуры. Традиции вечно нет под рукой, когда к ней обращаешься за разработками.
- Я бы скорее говорил о присутствии, но в том статусе, где разница во времени прекращает действовать. На первый взгляд, преимущество русской культуры перед европейскими — в актуальности ее имен и сюжетов. В ней как бы нет движения во времени. Грозный, Пушкин, Дантес — все это будто не стало прошлым. Для нас почти не имеет значения, что персонажи «Выстрела» — из девятнадцатого века. Почему они нам важны, неясно: дуэлей нет, и каждый может нагличать и подличать сколько душе угодно. Это странность, странность культуры, особое ее пространство. Уже в споре Чаадаева с Пушкиным заложено, что выбирать нам придется одно из двух: либо время, либо пространство.
Важна идея встречи этих начал. Принять нормальное человеческое многообразие и стать с ним в нормальные отношения, сохраняя единство данных властью пределов, можно только приняв свое прошлое, его многосложность и многообразие. Отсюда эти полемически крайние, заостренные попытки Пушкина отстоять морально неприглядных персон русской истории — Бирона, Аракчеева… Отстоять по соображениям их крупности, масштабности для вещества жизни. А имя Бирона, между прочим, для современников Пушкина звучало не слабей, чем для нас имя Лаврентия Берии!
С этой точки зрения и союзничающий с Николаем Пушкин остается оппонентом власти. Он питает иллюзию, будто николаевщина поддается «литературной переработке» в человеческое многообразие в пределах российского имперского единства. Эта иллюзия приведет Пушкина к Черной речке, но она же поведет к максимальному богатству его творений накануне его ухода. Для Пушкина тут важна фигура исторической связанности, более чем просто «общности» — подданства человека русской истории при его праве на особое существование. На разнообразие существований. На «независимость семейственную"…
— И как же мы из этой чудной утопии попали на Колыму? Как из пушкинского мира попадают в шаламовский? Откуда явится в ХХ веке голый человек на ледяной земле, без следов культурной «полировки»? Это что — результат победы одной претензии на всемирность власти над другим претендентом, плод их слияния? Или, может, взаимопожирание обоих?
- «Взаимопожирание» — лучший из названных терминов. Культура в России оппонирует, обращаясь к Миру и будучи агентурой Мира внутри России, с перспективой реализоваться в российском Мире — русском человечестве. Но в моменты провала оказывается, что агенту нет места в рамках общества! Оттого при каждом серьезном поражении культуры мы видим аннигиляцию, выморочность с прекращением всего и вся: безвременье, обрыв, отягощенный еще трагическими судьбами падших. Присутствуя, русская культура на какой-то особый лад в России отсутствует.
И самый сильный всплеск к бытию и слиянию с человечеством — это взлет русского, связанный с Революцией. На сторону Революции переходит почти все лучшее, что было в культуре, наследуется еще больше — но все это срабатывает на власть, будучи ею пожираемо. Тут краткий момент сближения и единства — русская Революция в лице созданной ею власти, власти, продлевающей Революцию, — и русская культура, реализующая себя в человечестве как в мировом движении вплоть до слияния и отказа от собственной оппонирующей силы… И тут наступает расплата. Власть добивается успеха, прагматизируя Мир, вводя его в арсенал собственной политики и унифицированных технологических средств. Сталинский режим откровенно противоальтернативен. Он враждебен альтернативности как складу мышления, как внутреннему строю языка! И легкость, с которой русская культура поддалась ему, сливаясь с унификаторской властью — не до конца, что тоже важно! — связана с убыванием ее оппонирующей силы. Сталинская реставрация российского социума власти равноценна аннигиляции русской культуры.
— И ее, русской культуры, больше не существует — так? Я говорю не о книгах, не об отдельных людях, а о русской атмосфере, этом чудном мареве существования в этой стране…
- Я бы не настаивал на такой категоричности по ряду причин.
Во-первых, напоминаю, русская культура — культура, включенная в строй языка. А как раз здесь полного омертвления нет. Здесь свое движение, и последний период русского языка отмечен возрождением его строя, речевого сознания, языкового поведения в формах, свойственных культуре русского языка, — а та неотделима от старой культуры, в его пределах сформированной и хранимой. Наш язык, в определенном смысле детище этой оппонирующей культуры, связан с ее предметом, с ее замахом, с ее притязаниями и с ее трагическими судьбами. Одного этого немало! Но есть и другое.
Признаком возрождения мне кажется то, что на первый взгляд, тем более на мой — «космополитический», должно быть отнесено на счет недостатков: ее активная приземленность! Вхождение словом и образом в частные человеческие судьбы, с желанием в них разобраться, противостоит старому, редко замечаемому ее дефекту — патетической эталонности.
Придумывая и изобретая, а иногда и «примучивая» себя, мы сотворили мировой образ людей, проторяющих дорогу всем на земле. Вначале истинный пафос, активный эталон, затем — мертвящий стандарт, и вот, перейдя под конец в пустое словоблудие, наш эталон становится уликой нашего исторического краха — как это видится при взгляде на нас извне, сквозь наш же эталон! Отношение к нам как к людям, оказавшимся не теми, за кого себя выдавали, всемирно уличенными самозванцами, — прямое следствие того, что мы все время напряженно, патетически кого-то из себя строили.
Нынешнее приземление человеческой жизни не использует эталон, находясь в поисках иных мерок: иногда заемных, чаще предчувствуемых, «протосвоих». И это мне кажется признаком возобновления исконной работы русской культуры, ее пушкинской любви к многообразию: ранее перенося его в жизнь из культуры, а теперь стремясь закрепить культурой наличное неоднообразие, неэталонность человеческой жизни.
Миссия культуры в России вообще соразмерна той, что, по Павлу, возложена на общину христиан — христианский социум, им воздвигаемый из общины. Оставайтесь подданными, только душами освобождайтесь! Соприкасаясь образами в духе, станьте тайно свободными! Успеет ли найти? не знаю. Может быть, и недостает у нас именно того, чтобы культура вносила от себя в жизнь альтернативность и тонкий культ детали? Не знаю. Но эти вот два момента позволяют мне не глядеть на вещи с безмерной мрачностью.
— Нельзя ли нынешнюю ситуацию сравнить с XVIII веком? Там тоже шли интересные, но не осознаваемые, не названные процессы в языке, являлось разнообразие и в умении чувствовать, и в умении передавать чувства — удовольствие от самого этого дела?..
- Может быть. Но пора бы нам подумать и о рамке сроков, в которые загнан процесс. Эта рамка может быть разрушительной. Говоришь, говоришь, а вдруг откуда-то выплывает Чернобыль, напоминая о сроках, о политическом контексте. Важно, чтобы человек смел сопротивляться натиску страхов, порождаемых апокалиптикой обоих родов — русских монстров добра и зла, затягивающих в сценарии массу людей на роли исполнителей страхов и ужасов. Сдающийся сам становится агентом страха.
Поскольку разговор у нас с тобой довольно свободный, перепрыгнем, пожалуй, к Распутину. Валентин Распутин написал «Пожар», содержание пересказывать не стану. Герой, положительно активный человек, русский честный человек, пытается у себя в сибирской глубинке противостоять пьянству, распаду, натиску заезжих проходимцев и терпит поражение, собираясь бросить это место… Вдруг — пожар! Кто как действует, кто-то ворует, кого-то даже убивают, но люди все же сплачиваются, становятся как-то ближе, родней друг другу… Стало быть, не все потеряно? Повесть могла бы кончиться этим, будь то не Распутин. Самое распутинское там — финал. Финал возвращает к началу, побуждая читать всю вещь заново: герой чувствует себя потерянным после всего пережитого, после борьбы. Я воспринимаю эту вещь как притчу, метафору русской традиции. Но эта традиция закончена. Ни единого шага далее нельзя сделать так, как делалось в прошлом. Великий распорядок истории, ее закон был таков: люди приносят жертвы, мыслителей, одиночек освистывают, зарывают в могилы, затем к ним приходит слава. Их читают, их чтут, то, что им не удалось сделать, — переделывают, и в конечном счете, несмотря на жертвы, дело идет на лад. Так строилась история? Так! При пожаре, при нашествии нужно все отставить, идти кого-то спасать, отодвинув в сторону вчерашние счеты, как бы очищаясь в этом общем огне неимоверной мощи человеческих перегрузок. Но у нас нет ни времени, ни, если угодно, нравственного побуждения двигаться так дальше. Экстремальные ситуации возвращаются и возвращаются, не обновляя вещества истории. Пожары есть и будут еще, а вот способности очищаться и обновляться пожарами нет.
Два недуга, две перегрузки — перегрузка человека, который не может сблизиться с кровными ему людьми в естественных обстоятельствах — посмотреться другому в глаза, поговорить один на один в будничной раскованности, ощущая себя обыденно русским, — и перегруз власти всеприсутствием, всераспорядительством, реализуемым все хуже и хуже участием в каждой клеточке человеческого бытия, человеческого существования; эти два перегруза, где-то болезненно сблизившись, породняются и как бы сплавляются… Великая кривая прогресса себя исчерпала. Куда теперь? Вот новое проблемное поле, на рубеже которого мы вправе поставить вопрос: что сближает и что делает возможной дополнительность власти и человеческой толщи в России?
— В чем точка их схождения — соблазны власти? Рабство? Страх насилия, спроецированный вовне?
- Наше самоопределение через не-своих. Оно приобретает у нас невротический характер, скверный, изначально напряженный пафос, все больше побуждаемый и побуждающий к тому, чтобы измышлять чужое внутри самого себя!
— Сталинский миф о «внутреннем враге»?
- Не «сталинский» он миф, а подлинный русский миф. Российское самоопределение через миф! Через мифического заместителя — суррогат того, что в «нормальных» этносах худо ли, хорошо, реализует себя через обиход житейских отношений с другими, не-своими… Для латиноамериканских этнофилов, воспитанных в Париже, поиски местной почвы означают поиски себя, а чего ищут наши этнофилы? Европа сидит внутри них вывернутой — им важно вечно быть «впереди», все время нас якобы «теснят», нас «обирают», кого-то мы якобы «кормим"… Новые славянофилы говорят в политике канцеляритом — языком некультуры. Они уже вообще ничего не ищут и заранее знают, кто «масон»! Удивительное исключение — Астафьев. Это сгусток страдания и боли, слепой русской боли. Внутренне он, конечно, противник всякой власти как чудовищной узурпации человеческого права на существование — вот вся его тема, собственно.
Наш способ сооружения чужого как индикатора-ограничителя своего («позитив негатива») — вот что существенно для русской культуры, и вот, собственно говоря, на какой почве всходит — оппонируя этому и пытаясь взвалить на себя груз преодоления этой беды — русская культура. Которая оттого не может осознавать себя чисто русской и только русской. Она говорит именем Мира, языком Мира — даже когда обращена только к своим сюжетам и только на родном языке. Я думаю, и ее мировой статус проистекает отсюда.
— Хорошо, вернемся к историческим перегрузкам. Не кажется ли тебе, что «ненормальна» уже сама нагрузка такой метаисторической тектоники на отдельного человека? Но чем русская культура ответила на этот прессинг?
— Недомоганием от быстроты, от спазматичности перехода русских протоэтносов в постэтническое состояние. Недомоганием от масштабов перехода, от его нагрузок, от его необщинности. Просто — от невозможности ввести его в оптимальные для культуры нормы. Культура — это все-таки состояние, при котором люди, пусть условно, вглядываются в лица друг друга. Я гляжу прямо в глаза другому — без этого нет культуры! Когда мы не смеем посмотреть друг другу в глаза, не можем представлять себя родней по отношению к разным уровням культуры, это недомогание переходит в квазиактивность — потребность действовать без истинной необходимости. Привычку и потребность конструировать чужое себе, измышлять чуждое, вводить его в свое сознание, поощряя себя к повторению и повторению того же самого.
— Конструировать чужое — разве не то же, что имитировать? Имеются в виду потемкинские деревни или есть что-то поинтересней?
- Будут и просто имитации, будут и политические. Потому что власть тоже испытывает на свой лад это недомогание, эту перегрузку масштабом, этот гнет пространств. И тут интересы власти и интересы человеческой массы, чуждые друг другу, могут перекликаться и в чем-то друг друга дополнять; потому что, загнанный в подполье, в каждом где-то прячется этнос, а этнос, вообще говоря, без отношения «свое-чужое» немыслим!
И то, что в других условиях естественно мотивируется задачей самозащиты, здесь в значительной степени должно измышляться. Оно сооружается, чтобы себя возбуждать — и навстречу этой массовой потребности идет такая же потребность власти. Все эти боярские перебеги, измены, их мнимые заговоры — задник, антураж измышляемого. Огромная игра в средневековом вкусе, вытекающая из новой концепции власти, которая, распространяясь на столь гигантскую территорию, может удержать себя и эту территорию только посредством полного и безраздельного распоряжения всяким человеческим существованием.
— Где игра, там эксперимент. Не экспериментальна ли такая цивилизация?
- Что ж, если угодно, Россия — первый полигон Мира, первый опыт людей по этой части. Надо бы рассмотреть создание России как нового мирового тела — в отличие от средиземноморского мира Эллады и Рима. Представь — Америка, завоевания, географические открытия, движение вокруг глобуса. И вдруг такая вот огромная штука вклинивается своим пространством в мировой процесс, стартуя с территории окрестных Москве куцых великорусских княжеств… Это уже не территория, а огромный русский мир! Еще опричнина копошилась с князьями Серпуховскими и Дмитровскими — что для современного уха, в переводе на райкомы и электрички, дико смешно звучит. С другой стороны, Ермак и все эти проникновения, движения миграции — нечто колоссально непредусмотренное, с новыми, не известными еще возможностями. Эта сдвижка с места всех слоев страны, перемешивание внешнего и внутреннего, вся круговерть Смуты неразъяснима без выхода процессов за первоначальные рамки, при незнании, какие новые на их место установить. То, что происходит на этих территориях, дает в конечном счете Россию: как историческое тело она консолидируется исключительно этим ее непосредственным вхождением в мировой процесс.
Россия — не просто страна. Формируется другая европейская цивилизация, у которой есть внутренний, умственный и политический импульс к тому, чтобы начать мыслить и действовать в координатах Мира, не ставя себе никаких пределов. Пройдя ряд этапов внутреннего развития, такой мир однажды непременно рванется вовне.
— Тогда заостряю вопрос: Сталин — деятель советской политики или великой русской культуры?
- Русская культура действует и говорит с Миром внутри России как агент мирового процесса и в этой роли как бы возмещает собой отсутствие нации. Но и власть в лице Сталина пытается действовать Миром! Миром — как «принадлежащим» России, как присущим ее новой власти… действовать именем Революции. Могущество Сталина питалось могуществом освободившей себя России. Для великих русских художников важна коллизия его успеха, она их настолько затрагивала, что даже бросивший прямой вызов Сталину Мандельштам позднее, в «Воронежских тетрадях», сам смиряет собственный вызов. В трагедию вступает страна — его страна идет за Сталиным. Огромная человеческая толща персонифицирует себя в нем!
Поскольку общество не вытанцовывалось, культура в России стала заявкой на владение человеческими душами. Но и власть в России притязает на души — ей одних тел мало! Отсюда постоянное тяготение людей культуры к людям власти, к их слову — те значимы для них именно как для людей культуры. А самый выбор и произнесение слов — такая современная тема, сильнейшая сторона Сталина?! Сталин ввел в нас сцепленный состав слов, обладающий магической мощью. Некоторые из его слов исключают любые другие, а невозможность искать эти другие слова — исключает возможность жить по-другому. Это и есть генезис Сталина, его корень в каждом из нас — способный к росту. В нас эта власть слов, которым дано распоряжаться судьбами… Руководить смертями! Мы все — поколениями, вцепившись друг в дружку, — оттуда. Мы в рабстве у русской истории — за счет упразднения своей готовности к выбору, и прежде всего оттого, что в решающие минуты склонны поворачиваться спиной к этому механизму. Что позволяет ему распорядиться нами и нашим выбором.
В Сталине социум власти нанес тяжелейшее поражение русской культуре за всю ее историю, речь именно о внутреннем поражении. Моральным триумфом я это не назову, но Сталин победил и в области духа. Выйти бы, но куда? Не зная куда — не можем выйти и держим друг друга. Как думаешь, почему нас это берет за глотку, а? Страшная хватка! Давай считать предварительным итогом то, что нас это донимает.