Русская линия
Псковское агентство информации Валентин Курбатов18.06.2004 

Русское интервью или разговор с умным человеком

Хочу предупредить, что это интервью не для всех. Получился большой и неровный разговор с порядочным человеком, что непривычно. Мы обычно ведем беседы с функцией: политиком, специалистом, домоуправом. Но хочется поговорить просто с уважаемым человеком. Честным. Не политиком, не вором, не звездой шоу-бизнеса, прости Господи.

Собственно, был разговор с Валентином Курбатовым, известным литературным критиком, человеком, виртуозно владеющим не только словом, но и его смыслами. С Валентином Яковлевичем мы давние знакомые, когда-то я училась журналистике у Курбатова. Вот и разговор получился о жизни, о России, о Пскове.

— Валентин Яковлевич, известная фраза «кто владеет информацией, тот владеет миром» — это ложь, или правда сейчас, в контексте современного информационного мира?

— К сожалению, правда. Сегодня люди, умело строящие информацию, владеют миром. Получается тотально лживое, виртуально построенное пространство. Придуманная реальность. У нас, в России, как нигде в мире, идет всеобщее истребление человека информацией. И информацией, всё время притворяющейся правдой, «открывающей нам глаза». Прием старинный. Еще Грибоедов посмеивался: «Я правду о тебе порасскажу такую, что хуже всякой лжи». Мы почти растлены, мы почти перестали быть нацией в старинном понимании этого слова. Нас умело, обдуманно унизили, а мы и не понимаем этого.

— Стали «глотателями пустот»?

— Да, наверное. Вот и «Московский комсомолец» в Пскове и «Комсомольская правда». Выходим в широкое информационное поле, а радости мало. Ибо попки в тех и других «комсомольцах» с первой страницы не дают дойти до своей псковской страницы, возможно, чистой. Пока до своего доберешься, весь изгваздаешься. В газетном и телевизионном, равно и своем, и чужом море чистые и справедливые, и верные, может быть, слова тонут в хамском контексте.

— Получается, что слово «свобода» — это страшное слово? Вы же помните коммунистическую эпоху, эпоху запретов, Вы были тогда журналистом молодежной газеты. Кстати, Юрий Лотман запрет полагал актом культуры, а сейчас полная свобода. И как?

— Это не свобода.

Святым словом «свобода» не должно определять то, что мы сегодня видим. Это не свобода, а самоволье, распущенность. Где каждый строит себе свободу по своей мерке и своему разумению. Свобода — дама упорядоченная. Во французской триаде: свобода — равенство — братство все сцеплено друг с другом намертво. Найдите сегодня «братство» и «равенство» рядом со словом «свобода». Осталась одна «свобода» без соседства других составляющих. А это уж не свобода, а произвол. А в произволе, конечно, побеждает человек нечистый, потому что зло неразборчиво в средствах.

Был когда-то Ефим Честняков, великий художник русский в Костромской губернии. Человек с репутацией сумасшедшего. Эту репутацию ему сделали добрые люди в тридцатые годы, чтобы уберечь от лагеря. Так вот, он писал в записной книжке следующее: «Миром управляют обыкновенно люди нечистые, ибо они расторопны и быстро приходят к цели. Те, кто на самом деле старается как-то сохранить элементы чистоты, идет вдоль забора, держась за гвоздики, и приходит туда же, но все места уже заняты. И только единицы знают, что там, в конце, и не ходят в ту сторону».

— Валентин Яковлевич, но вот существует в России вечная проблема «власть и народ». Как правило, народ не любит власть, не принимает ее, не принимает закон. Вы много видели, Вы пережили не одну эпоху, у нас народ — святой?

— Нет уж, что до народа, то народ в России, как никакой другой, должен быть управлен властью. Нам свойственна та вольность, которая рядом со своеволием. Во французской триаде «свобода» удержана «братством и равенством». У нас, если национально соответственно перевести французский лозунг выйдет на его месте «православие, самодержавие, народность». И «народность», которую мы выставляем на месте свободы, тоже удержана «православием и самодержавием». В России, как и везде, народ не свят. Свят только в редких двух — трех праведниках, без которых не стоят село или город. Они и делают народ святым. Народ — это никогда не множество, а только сердцевина, ядро его. Сегодня народ — это, может, несколько последних русских писателей: Валентин Распутин, Василий Белов, недавно ушедший Виктор Астафьев. Они сами себя не роняют, они хранят генетический код народа в чистоте и донесут его до других поколений. Дай Бог. Не были мы святы.

— А что наша власть?

— Власти человек всегда сопротивляется внутренне. Сопротивляется закону, ищет выгоды пожить по своей воле и для себя. Помните, один из отважных героев Достоевского, не прячась, говорил: «пусть мир не стоит, а мне чаю попить». Это вечный закон «чаю попить», попущенный Господом. Свобода была дана Богом нам всем, и первое, что мы сделали — яблочко съели с Древа Познания. Сладостно желание быть как боги. Вот к Древу Жизни уже и не вернуться. Потому что желаем «чай пить». Ну, а власти всегда было в России трудно. Сегодня, может, труднее как никогда. Она, наверное, этого не понимает, ей кажется, что она управляется. Вот, говорят, и стабилизации достигли. Но стабилизация — это обман, лукавое слово, в сущности. На самом деле просто усталость набегавшегося, утомленного, измученного народа, который говорит: «Ладно, Бог с вами, уж привыкли. Как — нибудь переможемся. Не впервой».

— Не поделитесь ли Вашим внутренним ощущением России, нынешней жизни, что-то Вас примиряет с действительностью? Или нет?

— Россия в мире — провинция. Раньше «весь мир был провинцией России», как писала резкая и умная поэтесса Татьяна Глушкова, теперь она — «провинция его». Было когда-то в нас гордое чувство силы и избранности. Сегодня, к сожалению, мы не можем про себя этого сказать. Мы сами себя чувствуем провинцией, внутри нас — отрава второсортности. Ощущение это почти привилось: мы искательны, заглядываем в глаза «импортным» людям, ищем их внимания. Когда-то в Псков не пускали иностранцев, ганзейские немецкие дворы не зря были за городом, чтобы не смели чужие духом люди попирать землю Святой Троицы. Новые ощущения горестны. Но есть и в нынешнем унижении какой-то смысл: мы должны пережить этот стыд. Значит, нам надо было увидеть себя во всей многообразной нашей нечистоте, которую мы успели накопить. Так быстро все в нас сломалось. Как в революцию в три дня, так и теперь, значит ни тогда, ни теперь внутри нас уже не было прочности и силы. Ну, а коли сейчас осознаем свою разбросанность, то можно бы подумать и о том, как собирать себя.

— А есть что собирать?

— Есть. Вот сейчас я смотрю в своем храме, как причащаются и молодые, и детей своих двух — трехлетних причащают. Это прекрасная прививка. Это внутреннее упорядочивание, которое потом входит в жизнь. Мода на церковь ушла, остался народ, который будет стоять в церкви, где есть сила удерживания вечности. И человек накапливает это чувство и удерживает, тем самым, в себе и национальное, и религиозное в большей чистоте, чем прежде, не растворяясь в беглом мире.

— То есть религиозность общества как спасение?

— Сегодня еще нет уважения к институту религии. Но господин Президент не просто стоит в храме декоративной фигурой. Он ведь вместе с молящимся народом произносит Символ Веры. Символ веры своей Церкви, своего государства, своего народа. И если уж ты произносишь его, то, верно, знаешь, что он также обязателен для исполнения, как и Конституция, иначе какой же это Символ веры. Ты в этом стоянии уже отвечаешь перед Богом за Россию и свой народ. Пора бы ведь и опомниться от многолетнего уже безумия. И если выберемся, Россия будет не просто равна другим великим нациям, а может, и будет и чем позначительнее. У нас на глубине опыта духовного побольше все — таки.

— Опыта падений?

— И это тоже, но в нас еще сохранилась и горячность веры. Мы еще не ушли окончательно в интеллектуальную плоскость веры, как уходят другие конфессии. Хотя мы теперь тоже вроде другие христиане и другие русские. Прививку потеряли, живую связь. И Россию, и Церковь понимаем тоже уже больше умом, через книжку, а не через коренное чувство. Тридцатилетним будет очень тяжело идти к вере этой интеллектуальной дорогой. Но в православии такая внутренняя сила, что когда приходишь к нему правильным совестливым умом, оно возвращается к тебе полнотой души. И однажды проснешься настоящим русским и настоящим христианином.

И тогда и мусульманин, и иудаист, и католик будут спокойно чувствовать себя в России. Мы сейчас отбиваемся от «чужих вер» законом, усилием государства. Но разоряют только того, чей дом и так пуст. А когда твоя вера сильна, ты сам чужого не пустишь. Мы пока, слава Богу, на глубине сохраняем еще материнское, земное и небесное одновременно. Только опять хранить надо это материнское, слышать его. А уроки — они во всем. Только гляди и слушай. Вот на последнем Пушкинском празднике, возле могилы Поэта, как было горько и хорошо думать об этом. И опять как поучительно.

— Вы же, Валентин Яковлевич — один из постоянных участников этих торжеств у нас, на Псковщине.

— …Там ведь лежит отец четырех детей, а рядом лежат его отец и мать, лежат бабушка и дедушка. Подлинно «кладбище родовое». Найдите вы теперь в России, чтобы лежали рядом с детьми родители и бабушки с дедушками. Но детей пушкинских рядом с отцом уже нет. Они уже разбежались. Он угас, и взорвалась целостность, все стали делиться. Если бы нам смотрели в лицо кресты наших матерей и отцов, или солдатские звезды, у кого что, мы бы вели себя не так. Пока же мы сами себе родители. Ни перед кем не отвечаем. И бегаем. Мы разорвали род, семью. Вот пушкинская программа жизни в одном из его писем: поэзия… семья… религия… смерть — все это он соединил. Все, что входило в порядок жизни. А когда это разорвано, добра не жди. Нынешний праздник, как, впрочем, и всякое осмысленное стояние у Пушкинской могилы возвращает тоску по цельности.

— А можно точнее, Валентин Яковлевич?

— Нынешнего праздника боялся и тревожился. Я же более тридцати лет на Поляне, в Михайловском, в Ясной Поляне десять лет участвую в «Писательских встречах», устраивал чтения в астафьевской Овсянке. Когда болеет общество, литература не может быть здоровой. Она и на праздники привозит свои недуги. Мир сейчас многооттеночный. Раньше краски были преимущество черные и белые, с маленькими обертонами. Все было распределено. А сейчас как бензиновая пленка, пестрая, рассыпающаяся. И в человеке рассыпается все внутри, усиливаются внутренние противоречия. Не приехали лауреаты Государственной и Пушкинской премий: Шкляревский, Рейн, как раньше не приехал Андрей Дементьев…

— Ну, какая-то фигура несколько сомнительная — Дементьев, можно было и обойтись? Много званых, но мало избранных?

— Но они лауреаты, они отмечены родством с государством и с Пушкиным. На этот праздник скликает Пушкин, и не приехать по приглашению — это бесстыдство.

— Может, потому и хороший праздник получился, что не было ничего лишнего?

— Может быть. Слава Богу, вернулся на Праздник портрет Александра Сергеевича. Он еще поглядывал на всех с опаской. Но с каждым выступлением светлел и успокаивался. Да и мы все тоже успокаивались. И поэтов на Поляне принимали хорошо, мест свободных не было, и народ слушал внимательно и не хотел отпускать, как мне показалось. Праздник был угадан интонацией. Всё в нем было в радость: и дети на поляне, рисующие пушкинские сюжеты, и ряженые, и ремесла, и квасы, плюшки и окрошки… Праздник получился народным.

— А гости, какие имена?

— Прежде мы могли не слушать, достаточно было видеть: вся советская литература восходила на трибуну Михайловской Поляны: Павел Антокольский, Микола Бажан, Давид Кугультинов, Расул Гамзатов, Карло Каладзе, Ираклий Андроников, Ярослав Смеляков. Власть вставала при их появлении. Сегодня не встает. Имен нет, при которых власть поневоле встанет.

Но поэзия при этом осталась могущественна. То, что говорили, что читали нынешние гости, раньше и представить было нельзя. Тогда бы и с Поляны, пожалуй, не вернулись. Поэты ныне смотрят на Отчество с разительной болью. И говорят с честью и свободой. Мы-то всё по старой памяти глядим, а время давно другое. Надо слух перестроить, не имена высматривать, а вслушиваться в то, что говорит поэт. На самом деле рождается много замечательных имен, но как выбрать из хора, из агрессивного навала книжных магазинов, где овны и козлища нарочито сбиты в неразличимое стадо?

Слава Богу, по Празднику видно, что и власть и поэты начинают понимать, что они — люди одного отечества, которое в опасности. Может, Пушкинский праздник будет первым Праздником, праздником слушания смысла. И власть будет слушать не стишки или стишищи, а поэтическую боль и поэтическую картину мира. Она точнее и вернее дает представление о происходящем, чем вся журналистика. Поэт несет проблеск вечности, он видит сквозь сегодняшний день, что дальше.

— Валентин Яковлевич, что с литературой, как Вы оцениваете огромное количество издательств, огромное количество писателей, огромное количество литературных премий? Это уже вал, это какой-то немножко шабаш, что происходит на пространстве поствеликой русской, советской литературы?

— Это отпущенность на свободу. Каждый, кто хочет, может про себя прокричать миру: это я, купи меня. И, имея копейки за душой, при большом желании — напечататься. И институт, который я сейчас представляю, институт критики, уже напрасный и смешной. В журналах давно нет рецензий. Издают роскошно, от красоты книги больно, хочется поставить и смотреть, любуясь. Товарный вид очень важен, перещеголять друг друга, чтобы купили, а то задавят на рынке. И литература такая цветистая потому, что на земле не держится, а на воздушной подушке — можно сказать все. А когда под тобою земля, то не скажешь и половину, она тебе не позволит.

— На самом деле все решает рынок?

— Да, но надо как-то удерживать в себе человека всеми возможными способами. Нельзя смеяться с утра до вечера, и отдавать свою жизнь хохмам Петросяна, Галкина, Жванецкого.

— Такой пир. Может, и смеются, потому что страшно?

— Нет, им не страшно, они не со страху смеются. И Верка Сердючка поет не со страху, и иные сомнительно ориентированные, бесполые или двуполые существа, населившие эстраду. Знают, что старик Ной пока свой ковчег не строит, но если построит, они думают, что и там первыми по расторопности характера окажутся они. Но вряд ли… Бог милостив — им хватит и пучины.

— Валентин Яковлевич, а что представляет, по Вашему мнению, наш местный информационный рынок?

— Если вторгаются московские «комсомольские» новости вместо родной молодежной газеты, мы видим, как они скоро усваивают правила игры «Московского комсомольца». Не твой он «комсомолец», также, как и «Комсомольская правда» не твоя. Или что там еще. Издавай свою прессу, своё, со своей проблематикой, со своей культурой, со своей традицией. Сумей противостоять «московскому» своей красотой, своей молодостью и своей любовью. А уж коли привился к чужой лозе, так и плоды будешь приносить не свои, а чужие.

Укорил бы «Псковскую правду». Старейший журналист, псковправдинец, Николай Новиков, внесший немалый вклад в пушкинистику, автор исследований о Мусоргском и Патриархе Тихоне. Он написал новые исследования к годовщине М. Мусоргского и передал в газету. Его не только не напечатали, ему даже не ответили. Так ведь ничего не получится начать снова, с пустого места. Нужно сначала привиться к тому, что было, соединить новое и старое в газете. Надо слышать традицию, и сотрудников брать, которые живут внутри нашей псковской жизни. Или расскажут о прежней. А телевидение? Вот скверная привычка вмешиваться государству, которое сделало провинциальное телевидение только информативным. Я уже не говорю о столичном.

— А может, равнодушные и неумелые редакторы?

— Нет. Раньше были религиозные очерки, рассказы о человеке труда, которого забыли вместе с трудом. Вся эта нынешняя поверхностность, может быть, от отсутствия самоуважения, непонимания места, где живешь, непонимания, что ты — пскович, а не «московский комсомолец».

Надо слышать небо, а не только толкаться между рыночными рядами. Сейчас человечество поделилось на тех, кто за прилавком и кто возле. И матушка-Россия как две стороны прилавка. Временами кажется, что нас за прилавком больше, чем покупателей. Вырабатывается лавочная психология. Национальная лавочность пронизывает всю нашу жизнь.

— Но Вы не пскович, что для Вас, в таком случае, Псков, как Вы тут задержались волею судеб?

— Моя родная деревня, в которой прожил детство, утонула на дне Куйбышевского моря. С 1964 года я в Пскове и прожил здесь целую жизнь, у меня здесь дети родились, и вот уже и внучка. Я видел Псков, когда все только поднималось. И дружба была в Пскове с настоящими мужиками — реставраторами: Всеволодом Смирновым, Михаилом Семеновым, Борисом Скобельцыным и другим интереснейшим народом. Они ведь тоже не псковичи, но все прикреплялись к этому городу и собирали его. Мощные и сильные люди. Россия, может, пока не очень понимает, что значит для нее Псков. Он важен не только географически, как граница, но Псков полномочный представитель России перед молодой Европой — Прибалтикой. Теперь-то Псков европейский город, мир вторгается и требует европейского цивилизационного наряда. Но памятники, оставаясь внешне целыми, существуют как бы порознь, сами по себе — не собирающим центром, а декоративным украшением. Памятники отдельно, городская жизнь отдельно. Раньше все было целым. Теперь всё надвое. И раз мы вспомнили сейчас, что Псков — Дом Святой Троицы, Ольгин град, то зачем же по-прежнему парады у памятника Ленину принимать, если самого вождя в грош не ставишь и поливаешь во всех изданиях? Зачем раздваиваться и путаться?

— Так быть или не быть?

— Нельзя притворяться, что мир начинается с нас. Что мы пришли молодые, поджарые и умные, и сейчас построим новую европейскую, блистательную Россию. Не построим. Нельзя плевать в лицо отцу, не получив этот плевок обратно от своих детей. Мы вообще совершили огромный грех против своей советской истории, потому что это реальная и конкретная история наших дедов и отцов. Они лежат на кладбищах, и часто в чужих землях, выстрадав это отечество, прожив в нем, может, заблуждаясь в чем-то, но они жили и не смотрели на чужие горизонты, не презирали свое отечество. Они и религиозную основу хранили больше, чем мы сейчас, ближе были к корням земли, к духовной стихии. И называть этот период только «совковым» можно только от духовной слепоты и лени ума. Это была жизнь, а жизнь предать нельзя. Но мы не привились к прежней советской традиции, к лучшему и живому в ней. И это было национальное предательство. Существовавшее нельзя сделать не бывшим. И каяться нужно всем, но и гордость не терять, лучшее в себе помнить. Мы опять в дороге. Видно, это уж нам на роду написано — в дороге прожить. Но хоть бы дорога была к дому.

Крест на себе нам ставить рано.

Интервью записала Н. Шершнева

15 июня 2004 г.


Rambler's Top100 Каталог Православное Христианство.Ру Рейтинг@Mail.ru