ИНТЕРВЬЮ С ЛИТЕРАТУРНЫМ КРИТИКОМ И БИОГРАФОМ ГОГОЛЯ ИГОРЕМ ЗОЛОТУССКИМ
— Игорь Петрович, ваши родители имели отношение к литературе? — Нет. Отец был военный, разведчик, мать — медсестра. Но мама очень любила читать, пересказывала мне многие произведения, а когда я, допустим, болел, читала вслух разные книги, в том числе «Войну и мир». Ее голос, читающий и пересказывающий книги, запомнился мне на всю жизнь. Наверно, она и пристрастила меня к литературе. Увы, это длилось только до десяти лет. — А потом? — У меня типичная судьба человека моего поколения. В 1937 году арестовали отца, в 1941 — мать. Сначала я попал в детский приемник-распределитель ГУЛАГа НКВД, который размещался в стенах Даниловского монастыря. В августе 1941 года меня направили в детский дом, который уже в октябре эвакуировался в Курганскую область. — В детском доме была возможность читать? — Честно говоря, не помню, но думаю, что не было. Дело не только в том, что при эвакуации не вывезли библиотеку. Сама обстановка не располагала к чтению. Это был советский детский дом макаренковского образца, лагерь без колючей проволоки. Единственным методом воспитания было насилие. Подавлялось любое несогласие. — Не было ни одного человечного преподавателя? — Как и везде, люди были разные. Но и те, что считались добрее, пребывали под колпаком страха. Почти все воспитатели были женщины. Единственным мужчиной был завуч, один из персонажей «Педагогической поэмы». — Уж не Калабалин ли? — Калабалин (в «Педагогической поэме» — Карабанов) был директором детского дома Мосгороно N 3 раньше. Я его не застал, но многие помнили его. Помнили как зверя, который за малейшую провинность избивал воспитанников. Недалеко ушел от него наш завуч Виктор Николаевич Терский, который в книге Макаренко назван Перским. Он был способный человек, мастер на все руки. Выпиливал лобзиком разные фигуры, вырезал из дерева шахматы. Но как и Калабалин, Терский за любой проступок бил нас березовым поленом по спине и сажал в карцер. Удивляться нечему — макаренковская колония была придатком ВЧК и оттуда пошли эти привычки. — После войны детский дом вернулся в Москву? — Нет. И мы еще во время войны узнали, что не вернемся. А узнав, сбежали, потому что тянуло домой. — Как? Сбежали и не вернулись? — Нет, конечно. В марте 1944 года четверо детдомовцев (и я в их в числе) забрались на площадку товарного вагона и отбыли в Москву. Всем было по 13−14 лет. До Москвы доехали только в июне. Нас неоднократно снимали с поезда, обворовывали — целая эпопея. — Неужели ни разу не арестовали? — Один раз в Куйбышеве сняли с поезда и отвезли в приемник. К счастью, шла посевная, и нас вскоре направили в колхоз. Как сейчас помню, колхоз имени 18-ого партсъезда. Какое-то время работали на посевной, пасли телят и свиней, а потом вновь сбежали. В июне вернулись в Москву. Приехали босиком, в рваных штанах и рубахах. Из Сибири выезжали в шинелях, валенках, но по дороге все проели. Выйдя из метро в «Охотном ряду», расстались и больше никогда не виделись. — Как вас встретила Москва? — Неласково. Я пришел в наш дом, постучался к соседям. Они меня напоили чаем, дали тридцать рублей и адрес детского дома под Москвой, где находилась моя сестра по матери. То есть вежливо выставили. Я ночью доехал до Ярославского вокзала, оттуда электричкой до станции «Правда», где находился детский дом сестры. Это был совсем другой детский дом, образцово-показательный. Во время войны туда постоянно приезжали послы, привозили конфеты, шоколад. Все воспитанники были одеты с иголочки. Такая шпана, как я, прижиться там не мог. К тому же у меня не было документов. Меня отправили в ремесленное училище при шарикоподшипниковом заводе. Но затем благодаря сестре — старшей пионервожатой детдома — перевели в художественное ремесленное училище N 41, готовившее кадры для строительства Дворца Советов, который планировали воздвигнуть на месте взорванного Храма Христа Спасителя. Во время войны ремесленные училища были трудовыми резервами, мы считались мобилизованными. — Но вам удалось «демобилизоваться»? — Благодаря отцу. Он освободился в 1944 году и был отправлен на вечное поселение. (Между прочим, во время следствия он не признал себя виновным, ничего не подписал, но все равно получил 8 лет). Его нелегальный приезд в Москву ради меня был подвигом. Если бы хоть раз у него проверили документы, второй срок был ему обеспечен. Он рискнул, приехал и вырвал меня из трудовых резервов, увез на Север, в Котлас. Там я пошел в школу. Потом отец переехал под Ульяновск, работал директором леспромхоза. Я закончил Ульяновскую мужскую среднюю школу N1, где учился Ленин, с серебряной медалью. Поступил в Казанский университет. — Сознательно выбрали филологию? — Еще в детстве, лет в шесть-семь, я твердо решил, что буду заниматься литературой. Не знал, правда, в какой форме. Когда мне стукнуло десять, сочинил роман о музыканте. Думаю, что к университету во мне оформились литературно-критические желания. Но реализовал я их нескоро. Университетские годы были очень тяжелые. В 1951 году отца снова арестовали. Я жил в общежитии, постоянно голодал, все мысли были о хлебе. Пытался подрабатывать: писал заметки, работал на радио. За все 5 лет учебы так и не успел воспользоваться огромной университетской библиотекой. — Как же вы сдавали экзамены? — Зубрил. Годы в университете не были годами образования. Но не прекращался какой-то внутренний и тайный рост. Казанский университет славился химическим и математическим факультетами, на которых когда-то преподавали Бутлеров и Лобачевский. А на историко-филологическом факультете, где я учился, были слабые преподаватели. И на последнем курсе мы с ними посчитались. После смерти Сталина в 1953 году в «Новом мире» появилась статья Владимира Померанцева «Об искренности в литературе». Она произвела переворот в сознании многих. И мы на факультете организовали дискуссию по этой статье, где вывели на чистую воду нашу кафедру и все, что, как казалось нам, тормозит саму жизнь. Эта дискуссия прогремела на всю Казань, а слухи о ней дошли даже до Москвы. Когда я в 1954 году закончил университет, мне предложили остаться в аспирантуре. Но я был настроен патриотически, хотел быть в народе, поэтому отказался от аспирантуры и уехал на Дальний Восток. Два года проработал учителем в хабаровской школе. — Вы со своими знаниями готовы были к работе в школе? — Конечно, не был. В университете у нас был один час педагогической практики. — А литературу знали достаточно хорошо для того, чтобы преподавать ее детям? — Литературу я не столько знал, сколько любил. В старших классах (у меня были уроки в двух девятых классах и двух шестых) благодаря этому сложились отношения с учениками. С некоторыми даже подружился. А что касаетеся шестых классов, то был методологический конфуз. Через два года я ушел в молодежную газету. Был корреспондентом, ездил по краю, писал статьи, очерки, фельетоны. Изредка удавалось написать маленькую критическую статью. Да и какая может быть литературно-критическая статья в маленькой молодежной газете? Но в 1961 году меня направили в Переделкино (где я теперь живу) на Всероссийский семинар критиков. Он проходил в старом здании Дома творчества. Там собралось много талантливых молодых людей, впоследствии ставших известными критиками: Лев Аннинский, Олег Михайлов, Юрий Буртин, Владимир Гусев, Алла Марченко. Я в рамках семинара написал статью о молодой прозе и назвал ее «Рапира Гамлета». Это название было метафорой серьезности и глубины. Я довольно строго оценил творчество популярных в то время Аксенова, Конецкого и Элигия Ставского. Статья понравилась Корнею Ивановичу Чуковскому, и он захотел перевести ее на английский язык. Меня он пригласил к себе на дачу и сказал: «Критика — ваше дело. Бросайте все и занимайтесь ею». Окрыленный его признанием, я прилетел в Хабаровск. Ушел с радио, где тогда работал. Я стал писать о местных писателях, но моя критика не пришлась им по душе. Пришлось уехать. В 1963 году я покинул Дальний Восток, прожив там 9 лет. Получил квартиру во Владимире. Это был мой последний подступ к родной Москве. Тогда прописаться здесь было очень трудно. Но мне это в конце концов удалось. Я купил кооперативную квартиру, а «Литературная газета» помогла с пропиской. — Вы там работали? — Печатался. Я напечатал там несколько нашумевших статей — о поэме Евтушенко «Братская ГЭС», о романах Бондарева «Двое» и «Тишина», о романе Паустовского, потерянном во время войны и найденном. Вообще-то к Паустовскому я отношусь нежно. Конечно, его проза очень литературна, но написана хорошим языком. Тогда я написал о его книге (названия не помню) статью «Дистанция лет», где показал, что с этой дистанции Паустовский уже не кажется таким большим писателем, каким казался раньше. За статью мне досталось, и не потому, что роман Паустовского был хорош, а потому, что автор был в оппозиции к власти. Критиковать тогдашних «левых», как их называли, считалось чуть ли не ренегатством. — Об «Одном дне Ивана Денисовича» вы не писали? — В 1964 я написал статью «Подводя итоги», которая заканчивалась анализом «Ивана Денисовича». Полностью она никогда не была напечатана. В сокращенном виде ее опубликовали «Сибирские огни», но о Солженицыне все было вырезано. — Но вы продолжали сотрудничать с «Сибирскими огнями»? — Да. После публикации в «Новом мире» романа Юрия Домбровского «Хранитель древностей» я написал о нем для «Литературной России», но эту статью не взялось печатать ни одно московское издание. А заместитель главного редактора и завотделом критики «Сибирских огней» Николай Николаевич Яновский напечатал. Поскольку эта статья о романе была единственной, Домбровский позвонил мне и предложил встретиться. Так мы познакомились. — Он произвел на вас сильное впечатление? — Да, и мы поддерживали отношения до самой его кончины. Юрий Осипович был яркий человек, образованный, остроумный и, конечно, замечательный писатель. Позднее я писал предисловие к вышедшему отдельной книгой его роману «Факультет ненужных вещей». Участвовал в вечерах его памяти. — Вы были знакомы со многими писателями? — По натуре я человек замкнутый, не светский, но мне повезло. Я был знаком с Ф. Абрамовым, В. Астафьевым, И. Акуловым, В. Распутиным, В. Беловым, В. Максимовым, Ю. Казаковым и другими замечательными писателями. Недавно познакомился с Александром Исаевичем Солженицыным. Я не искал знакомства с ними. Критику вовсе необязательно дружить с теми, о ком он пишет. Достаточно читать их книги. — С кем из писателей вы дружили? — Ближе других я знал Федора Александровича Абрамова, а в последние годы — Виктора Петровича Астафьева. Не могу сказать, что мы дружили. Абрамов жил в Питере, Астафьев — в Красноярске. Встречались, переписывались. И все же один друг из писателей у меня был — Володя Максимов. — Вам нравится поздняя проза Астафьева? — Да. — Но ведь там много мата, натурализма. — Я об этом написал в статье «Невеселый солдат», посвященной его семидесятипятилетию. Распутство внешней свободы ворвалось и в его книги. — Игорь Петрович, вы серьезно занялись критикой во многом благодаря Чуковскому. А были ли люди, которые повлияли на вас в профессиональном плане? — Нет. Солженицын повлиял как личность. Но на мое письмо не повлиял никто. Конечно, я восхищаюсь прозой Набокова, Платонова. Но Набокова я прочел поздно, а Платонов… Я растворяюсь в его мире, но как он может повлиять на чье-либо письмо? — А на ваше мировоззрение кто-нибудь повлиял? — Гоголь. — Наверное, ни в детстве, ни в университетские годы вы о Боге не задумывались? — Я родился в обычной советской семье. Именно советской, потому что не будь революции, вряд ли мои родители встретились бы. Мать была из крестьянской семьи, отец — из семьи торговцев. Они были замечательные люди. По-человечески дали мне очень много. На допросах они ничего не подписали. У нас в семье никто никого не предал, а это дорогого стоит. Но о Боге разговоров не помню. Отец был атеист, мама тоже. Мой путь к Богу был долгим. Работа не могла меня приблизить к Нему. Но душа неосознанно искала. — Эти поиски привели вас к книге о Гоголе? — Современная литература (даже такие хорошие писатели, о которых мы только что говорили) уже не удовлетворяла меня. Сначала меня заинтересовал гоголевский стиль: из чего он родился, как на него повлиял Гофман. Потом все это ушло. По существу моя книга о Гоголе — история его души. Работа над ней — это десять лет жизни, годы учебы и обретения масштаба. Я работал в архивах, ездил на родину Гоголя, в Оптину пустынь. В 1978 году книга была закончена и в 1979 году издана в серии ЖЗЛ. В то время главным редактором этой серии был Юрий Иванович Селезнев. — Биограф Достоевского? — Его книга прекрасна тем, что там, может быть впервые в советском литературоведении нет критики Достоевского. Но еще более важное ее достоинство — она написана с любовью к своему герою. И все же это лишь подступ к большой работе. — Игорь Петрович, не могу с вами согласиться. Эта книга читается на одном дыхании. На мой взгляд, Достоевский Селезнева — характер не менее глубокий, чем герои самого Федора Михайловича. — У меня другое мнение. Юра был талантливым человеком, крупной, незаурядной личностью. Он развивался. Думаю, что книга о Лермонтове, которую он задумал, но не успел написать, могла бы стать событием. Еще и потому, что к тому времени он многое пережил. Его выгнали из ЖЗЛ, из «Нашего современника», предали некоторые друзья. Последний раз мы виделись примерно за неделю до его смерти. Он мне рассказал, как тяжело пережил предательство. Я тогда подумал, что эти страдания при его таланте дадут ему силы написать очень хорошую книгу. Судьба вела его к ней. — Справедливо ли, что этот подвижник русской культуры сегодня практически забыт? — Несправедливо. Но ведь и многие писатели, о которых мы с вами говорили, тоже забыты. Тоже несправедливо. Правда, в краснодарском издательстве в свое время вышла книга воспоминаний о Селезневе. Там есть и моя статья. — Ваша книга была издана благодаря Селезневу? — Юра боролся за нее до последнего, но директор издательства В. Десятерик зарубил ее. Он потребовал закончить биографию Гоголя жизнеутверждающей цитатой из Ленина, выбросить все о Церкви, о вере Гоголя в Бога и сократить текст на двести страниц. Я пошел к первому секретарю правления Союза писателей Г. М. Маркову. Он прочитал книгу, она ему понравилась, и его звонок решил судьбу «Гоголя». — В этой книге впервые в советской литературе были положительно оценены «Выбранные места из переписки с друзьями»? — Да. Но дело не только в этом. Гоголь дал мне столько, сколько не мог дать никто. Я стал другим. Я приблизился к его пониманию человека. — Видимо, в то время вы и крестились? — Да, я крестился в 1980 году, незадолго до своего 50-летия, в храме преподобного Пимена в Новых Воротниках, который находится в пяти минутах ходьбы от метро «Новослободская». — Любовь к позднему Гоголю не мешает вам с уважением относиться к Белинскому, по прочтении «Выбранных мест» назвавшего Николая Васильевича проповедником кнута и апостолом невежества. — Белинский — трагическая фигура. Невозможно без содрогания читать в воспоминаниях Достоевского, как он при нем «по-матерну ругал Христа». А как он перефразировал Гоголя: «Скучно на этом свете, господа, а другого света нет»! «Письмо Гоголю» просто ужасно. Белинский не верит в искренность Гоголя. В этом же письме он пишет, что Пушкин надел камер-юнкерскую ливрею (ливрея — одежда слуг). Это его страшные заблуждения, предсмертное отчаяние. Мне близок ранний Белинский, написавший статью «О русской повести и повестях господина Гоголя». Более точного и высокого понимания Гоголя я не встречал. Ему принадлежат слова: «вдохновение есть внезапное проникновение в истину». Так мог написать только поэт. Он и был поэт критики. В нем есть комические черты, но в ком их нет? — Но святитель Игнатий Брянчанинов совсем с других позиций тоже критически, хотя, конечно, не так резко, как Белинский, оценил последнюю книгу Гоголя. — Гоголь был человек, верующий в лоне Церкви. Во втором томе «Мертвых душ» он хотел свести Чичикова со священником, и эта встреча должна была стать решающей для его героя. Замечательных священников в России было немало, особенно в Оптиной пустыни, куда ездил Гоголь и где он встречался с преподобным Макарием. Он хотел вывести в роли положительного лица человека из духовенства, но Церковь с ревностью относилась к вторжению на свою территорию. Мне кажется, поэтому так неоднозначно была принята в церковных кругах книга Гоголя. Светский писатель написал книгу, на которую, с точки зрения Церкви, имел право только священнослужитель. — Известный психиатр Д.Е. Мелехов в своей книге «Психиатрия и проблемы духовной жизни» писал о душевной болезни Гоголя… — Психиатрическая литература давно паразитирует на Гоголе. Я считаю, что Гоголь был абсолютно здоров (См. об этом статью Владимира Воропаева — прим. ред.). Да, как человек нервный и чувствительный, он был подвержен депрессиям. Катастрофические события конца его жизни были обусловлены многими причинами: писанием второго тома, который давался очень трудно (писатель его несколько раз сжигал), неудачной поездкой в Иерусалим, неудачным сватовством. Но психической болезни не было. — Вы, на мой взгляд, обижены на оценку святителя Игнатия Брянчанинова (который, в отличие от Белинского, не сомневался в искренности Гоголя), писавшего, что «религиозные его понятия неопределенны, движутся по направлению сердечного вдохновения неясного, безотчетного, душевного, а не духовного». Игорь Петрович, но ваша оценка практически совпадает с оценкой святителя. Вы пришли к своим выводам, досконально изучив биографию Гоголя. Великому подвижнику и аскету достаточно было прочитать книгу, чтобы понять духовное состояние автора. Но напрасно вы считаете эту оценку уничижительной. Большинство из нас — душевные люди, с трудом пытающиеся подступиться к духовной жизни. Насколько мне известно, многие священнослужители уважительно относятся к «Выбранным местам». Сретенский монастырь издал отдельные главы этой книги в «Избранном» Гоголя. Констатация факта, что книга — плод душевных, а не духовных переживаний автора, не отрицает ее ценности, но призывает читателя (скорее всего имеющего меньший опыт духовной жизни, чем Гоголь) к рассудительной оценке, предупреждает возможные соблазны. — Отношения с Церковью — дело личное и интимное. Я с уважением отношусь к сану, но никогда не был близок к церковным кругам. Я исповедую то, что сказал Христос: «где двое или трое собраны во имя Мое, там Я посреди них». Но должен признаться, что в последнее время я стал понимать Толстого. В отличие от него я верю в Христа как Богочеловека, в Его Воскресение, но мое отношение к современной Церкви столь же сложное, как у Льва Николаевича. — У Толстого отрицание Церкви напрямую было связано с тем, что он отрицал Божественную природу Христа, не верил в Его Воскресение. Согласен, что у каждого свой путь. Я бы не затронул эту тему, если бы в вашей последней книге «На лестнице у Раскольникова», в целом глубокой и интересной, не было, как мне кажется, несправедливых оценок Церкви. Я имею в виду статью «Передел в Переделкино». Все привыкли к нападкам на Церковь со стороны людей, считающих Россию, по меткому определению Леонида Бородина, историческим недоразумением. Но когда такое пишет один из лучших русских критиков, в своем творчестве давно и последовательно ищущий Бога, много лет назад осознанно присоединившийся к Церкви в Таинстве Крещения, возникает чувство горечи. — В ответ на вашу реплику я обязан процитировать то место из моей книги, где речь идет о Церкви. «Церковь предъявляет свои права и на литературу. Она и здесь хочет поставить ограждающие ее территорию вешки и столбы. И за этими ее усилиями стоит нечто большее, чем послеперестроечный передел. Это давнее несогласие с тем, что „пророками“ и „учителями жизни“ были на Руси люди, сочинявшие стихи и прозу. Что они господствовали в русских умах не одно столетие. Ведь именно литература взвалила на себя груз, который не могла нести расшатанная раздорами и разгромом, учиненным Петром Первым, церковь. Теперь наступает время реванша». Да, может это сказано и резко, но я сегодня думаю так. — Не сомневаюсь в вашей искренности, но также уверен, что если бы вы лучше знали современную церковную жизнь, были бы иного мнения. — Конечно, многого я не знаю. Но Гоголем занимаюсь почти тридцать лет, и точку зрения святителя Игнатия Брянчанинова хотел бы оспорить. Я считаю книгу «Выбранные места из переписки с друзьями» плодом не только душевных, но и духовных переживаний Гоголя. Мы не вправе отлучать Гоголя от духовности. Это несправедливо и по существу, и по форме. Сам Гоголь со вниманием отнесся к суждениям святителя, особенно в том месте, где Игнатий Брянчанинов говорит о «смешении» душевного и духовного в его книге. И эти суждения, и тон их, конечно отличаются от тона современного православного литературоведения, которое нетерпимо, агрессивно и, скажу более, репрессивно по отношению ко взглядам своих оппонентов. — Догматического литературоведения нет. Есть верующие литературоведы, которые, естественно, анализируют художественные произведения с христианской позиции. Их книги, как и любые другие литературоведческие работы, допускают критику и полемику. Критика работ православного литературоведа не является посягательством на православную веру. — Я не силен в богословии, но мне кажется, что такое высокомерное отношение к человеческой слабости, скажем, героя «Вия» Хомы Брута, не соответствует христианскому духу смирения и любви. Грешники бывают разные. Некоторые упорствуют в своем грехе, не просто не веруют в Бога, но богохульствуют. А есть люди колеблющиеся и нуждающиеся в поддержке, способной помочь им выйти на свет. Все-таки Господь более заботится о грешных, чем о праведных. — Игорь Петрович, как человек, уверенный, что Гоголь не был болен, вы, наверно, считаете его отход от художественного творчества сознательным выбором? — Отхода не было. Были сомнения. Были попытки «дело души» (то есть желание приблизиться к христианскому идеалу) перенести в творчество. Все последние годы Гоголь стоял перед проблемой выбора. И перед смертью он этот выбор сделал — сделал в пользу «дела души». — Вы согласны, что между художественными произведениями Гоголя и «Выбранными местами» гораздо больше разницы, чем между романами Достоевского и «Дневником писателя»? — Согласен. Во времена Достоевского публицистика сливалась с художественным творчеством. Когда писал Гоголь, такого не было. Вообще надо было иметь мужество, чтобы в 1847 году опубликовать книгу-исповедь. Выставить самого себя перед читателем в дурном свете до Гоголя в русской литературе никто не решался. И Достоевский в «Дневнике писателя» тоже не решился. Его «Дневник» все же направлен в сторону публики, а не в сторону автора. Могу добавить, что Достоевский вышел не только из «Шинели» (на самом деле он этого никогда не говорил), но из всего Гоголя и в первую очередь из «Выбранных мест». В этой книге Гоголь дал Достоевскому всю проблематику его романов. Особенно в главе «Светлое Воскресение». Для меня «Выбранные места» в смысле личного бесстрашия автора стоят выше «Дневника писателя». И если хотите, это именно христианское бесстрашие. — Как на ваш взгляд соотносится литература с христианством? — Религия остается религией, а литература — литературой. Гоголь говорил: «Выше того, что сказано в Евангелии, уже не скажешь». Поэзия, искусство, по его словам, — лишь «незримая ступень к христианству». — Вы не поклонник «Мастера и Маргариты»? — Это блестящая беллетристика, но Булгаков, по моему мнению, эстетизировал Евангелие, впав по существу в художественную «прелесть», хотя я считаю этот роман подвигом его жизни, потому что писал он его в преддверии смерти. Выше всего ставлю в его прозе «Белую Гвардию». — То есть литература не должна подменять Евангелие? — Как я уже сказал, литературное произведение может стать великим лишь тогда, когда его осеняет евангельский свет. Я сейчас перечитываю «Дон Кихота»: там этот свет сияет очень ярко. — И он светил даже у многих советских писателей, воспитанных вне религиозной традиции. — На мой взгляд советская литература последних десятилетий (особенно деревенская проза) была более христианской, чем нынешняя «свободная» проза. Она была милосердной, жалела человека. В современной литературе нет жалости. Она может вводить в текст евангельские образы и одновременно мат. Это уже «смешение», граничащее с кощунством. Тут даже эстетической высоты Булгакова нет, а есть бесовство и кровосмешение. — Игорь Петрович, почему в начале 90-х годов вы ушли из критики? — Критику перестали читать. Писать для двух-трех приятелей мне неинтересно. По-моему, критика, как и литература, должна быть обращена ко всем. А сейчас Немзер читает Басинского, Басинский — Немзера, вот и вся критика. — А ведь в XIX веке престиж критики был очень высок. Недаром для нее находили время Киреевский, Достоевский, Леонтьев и многие другие непрофессиональные критики. — В XIX веке критика была родной сестрой литературы. Таких понятий, как литературоведение, история литературы, не было. Все подлинные критики были писатели. Они работали не в зоне науки, а в стихии художества. — Сегодня нет критики, потому что нет литературы? — Литература есть всегда. Но когда она занята собой, своей техникой, критике тут нечего делать. Она не специалист по техническим вопросам. Ей нужен разбег, длинная взлетная полоса. Отталкиваясь от пустяков, она не взлетит. — А для того, чтобы писать о высоком искусстве, нужны хорошие произведения, которых нет? — Разбег критике дает литература. Если та располагается на двух квадратных метрах (я имею в виду размах чувства и мысли), то взлет невозможен. — Вы почти не писали о поэзии? — Я отношусь к поэзии, как к музыке. Считаю, что объяснять или толковать ее почти бесполезно. Но люблю я стихи не меньше, чем прозу. Мои любимые поэты — Державин, Пушкин, Боратынский, Лермонтов, Тютчев, Блок, Есенин. — Вы уже сделали несколько фильмов о писателях. Как вы попали на телевидение? — Позвали. Самый первый фильм — о Константине Воробьеве — сняли в 1988 году. Потом были фильмы о Гоголе, Платонове, Булгакове, Набокове, Лескове, Горьком. В начале сентября канал «Культура» показал мой фильм о Толстом и Чехове. Пусть работа на телевидении — это только просветительство, но телевизор смотрят миллионы людей. И грех этим не воспользоваться. — Раз вы к поэзии относитесь как к музыке, значит и музыку любите не меньше, чем поэзию и прозу? — Конечно. — Любимый композитор?.. — Бах. — А нет желания снять фильм о нем или о каком-нибудь еще композиторе? — Нет, это мне не по силам. Но вот о чем я хотел бы снять фильм, так это о знаменитом соборе Гауди в Барселоне — одном из восьми чудес света. Этот собор называется Святое семейство. И он — гимн мощной тяги природы и человека к Богу. — Как вы относитесь к современному искусству? — Мне кажется, оно отдалилось от Божественного идеала. И началось это не вчера. В январе я был в Пушкинском музее на выставке Клода Моне. Она была оригинально устроена. Картины перемежались с короткими цитатами из Марселя Пруста. Неожиданно мой взгляд упал в соседний зал, где выставлены авангардисты. Я не пошел туда. Мне не захотелось видеть этот разрушенный мир. Я согласен с Сергеем Булгаковым, написавшим — еще в 1909 году! — статью о Пикассо «Труп красоты». Даже Сальвадор Дали не разрушал мир так, как Пикассо. Люблю раннего Пикассо, но Пикассо, состоящий из углов и кубов, мне не близок. — Если человек стремится не к хаосу, а к гармонии, красоте, добру, значит он уже (пусть неосознанно) ищет Бога. Видимо, когда такое стремление станет преобладающим у людей искусства, тогда и появятся новые шедевры? — Проследите, как переписывался гоголевский «Портрет». Сравните первую и вторую редакции. Там заключена драма искусства, которое отходит от Бога и несет разрушение и в душу художника, и в души зрителей. И как выправляются и душа художника, обратившись к Богу, и его творчество! Об этом «Портрет», а не о том, что художник гибнет из-за денег. Современное искусство — Вавилонская башня, которая будет разрушена. Человечество, вероятно, должно подойти к краю, за которым — позор и стыд, и, отшатнувшись, вернуться обратно. Иного пути, как пути возврата к Богу, нет. Если же войти в рушащийся мир и ощутить его как последний, можно погибнуть душевно, что со многими и происходит. Не только в России, но и во всем мире.