Литературная газета | Николай Скатов | 16.02.2005 |
Но, увы, кажется, мы, ещЈ не отдавая себе страшного отчЈта, может быть, интуитивно не любим его за то, что мы в нЈм не знаем и что узнать чуть ли уже и не способны. А всЈ же мы обречены узнавать и разгадывать это. Потому, что без этого мы будем обречены вообще. Недаром великий разгадчик русских душ ФЈдор Достоевский писал о загадочности двух русских поэтов: казалось, такого ясного и открытого — Пушкина и такого декларативного и простого — Некрасова. Впрочем, не потому ли са’мому он, ФЈдор Достоевский, приблизился и к разгадкам роли их в русской жизни — провидческой и мессианской. И Пушкина. И Некрасова: «Лично мы сходились мало и редко… было между нами несколько мгновений, в которые раз навсегда обрисовался передо мною этот загадочный человек самой существенной и самой затаЈнной стороной своего духа. Это именно, как мне разом почувствовалось тогда, было раненное в самом начале жизни сердце, и эта-то никогда не заживающая рана его и была началом и источником всей страстной, страдающей поэзии его потом на всю жизнь».
Кажется, подходя к Некрасову, мы начинаем не с того конца. Дело не в том, что он писал о народных страданиях, пусть даже как угодно ярко и выразительно. Этого было много и до него, и вокруг него, и после него. Поэт не «отражал» страданий народа. Он сам всем организмом нашей истории и жизни нашей рождЈн был как особый и в своЈм роде единственный орган страдания. Некрасов-поэт, так сказать, излил самоЈ страдание. Некрасов — один во всей русской литературе, пожалуй, во всЈм русском искусстве, а тем и в русской жизни, так пострадавший: за всех. Единственный, кто, по словам Бальмонта, постоянно напоминает нам, что вот пока мы все здесь дышим, есть люди, которые задыхаются. Но потому, что задыхался сам. В этом всЈ дело. Некрасов был именно призван к страданию. И когда судьба, испытывая до конца, послала долгое и мучительное умирание, то у него, умирающего, крик прерывался стихами и — снова — стихи переходили в крик, окончательно подтверждая истинность и, так сказать, страшную натуральность его «страстной страдальческой поэзии».
Лишь на первый взгляд может показаться странным, что Чехова часто, как бы определяя главное в нЈм, называют автором «Каштанки» — рассказа о какой-то дворняге.
Лишь на первый взгляд может показаться странным, что, пожалуй, «главную» свою картину страдания Некрасов написал о страдании лошади, избиваемой лошади-калеки: по спине, по бокам, по лопаткам, а наконец, и по глазам, «по плачущим, кротким глазам».
Из-под страшного морока этой, казалось бы, всего лишь уличной сцены долго не выпутаются русская литература и русская жизнь.
Наваждение во сне Раскольникова у Достоевского — это несколько страниц прозы, расцветившей, раскрасившей и, так сказать, расцарапавшей до крови несколько строк этого некрасовского стихотворения. Герой увидит себя во сне переживающим избиение («по глазам, по самым глазам») и убийство лошади Миколкой и после этого уже не во сне, а только как во сне пойдЈт сам убивать — человека. Из принципа — разъяснит ему следователь. «Этого же кто не видал. Это русизм», — скажет об этой же некрасовской сцене избиения («по глазам, по кротким глазам») Достоевский устами Ивана Карамазова. А через много лет, снова доказывая, что это «русизм», такой чуткий к страданию молодой Маяковский напишет «Хорошее отношение к лошадям»:
ПодошЈл
И вижу
Глаза лошадиные…
……………
ПодошЈл и вижу —
За каплищей каплища
По морде катится,
прячется в ше’рсти…
И какая-то общая
звериная тоска
плеща вылилась из меня
и расплылась в шелесте.
И вдруг почти сразу, может быть, и поэтому же этаким Миколкой завопит в революционной одержимости: «Клячу историю загоним!» («Левый марш»). Из принципа? И — загоняли. И — забивали. Да, русская литература в самых больших своих проявлениях засвидетельствовала, какой силы сгусток страдания заключила одна лишь уличная сцена Некрасова.
А эти «глаза лошадиные»?
«Никогда, — писал русский философ Владимир СоловьЈв, — не увидишь на лице человеческом того выражения глубокой безвыходной тоски, которая иногда без всякого видимого повода глядит на нас через какую-нибудь зоологическую физиономию». Так это без повода.
Почему же поэт, представив, может быть, самую страшную из своих картин страдания, может быть, самую страстную свою, человеческую жалость излил на лошадь, на животное.
«Это начало, — писал тот же Владимир СоловьЈв, — имеет глубокий корень в нашей природе, именно в виде чувства жалости общего человеку с другими живыми существами. Если чувство стыда выделяет человека из прочей природы и противопоставляет его другим животным, то чувство жалости, напротив, связывает его со всем миром живущих».
Сейчас этот глубокий корень в нашей природе если не прогнил, то повреждЈн. Мы встаЈм к миру всЈ в то же двоякое отношение, но уже обратное.
Так чувство жалости сейчас всЈ меньше связывает нас со всем миром. Его отсутствие как раз и удалило нас от всего мира других живущих. Чувство же стыда, наоборот, ныне уже почти не выделяет человека из прочей природы. Его отсутствие, иначе говоря, бесстыдство, как раз и опустило человека до прочей природы, до других животных. Естественно, что любовь к поэзии Некрасова — с его чувством стыда и чувством жалости — была бы сейчас состоянием самым неестественным.
Скажем, разнообразнейшие публичные виды сегодняшнего политического срама чуть ли не есть лишь другая сторона откровеннейшего и наглядного бесстыдства физической жизни. Не вправе ли мы говорить, в частности, и об особом типе переживаемой нами сексуально-политической революции?
Кстати сказать, видимо, не случайно не осенЈнной даже дуновением какой-то идеи и цели, кроме задачи хоть кое-как выжить и через очень длительный период, может быть, подтянуться к так называемым передовым (в сфере производства) странам или, как полагают экономисты, хотя бы собственного 1985 года и к богатствам того времени.
Не потому ли сама смена символики, обычно столь насыщенная и героическая в переломные эпохи, воспринимается сейчас так вяло и равнодушно. Кстати сказать, нынешний, довольно красивенький флаг России в качестве государственного имеет у нас гораздо меньший исторический стаж, чем красный. И если последний значим уже той кровью — и жертв, и защитников, — которую он впитал, то первый ныне не трогает ничем и за ним, в сущности, ровным счЈтом ничего не стоит. Хотя сейчас возвращение именно к этому, изначально-то коммерческому флагу — не случайно.
ВсЈ это знак того, что в числе многих вакуумов, дыр и прорех образовался, может быть, самый страшный — идеологический. Во всяком случае, не видно идеологий, отчЈтливо выговоренных, сформулированных и — главное — объединяющих национально, а не разъединяющих националистически: последние сами в себе уже несут обречЈнность. Недаром разгул политического национализма никак не сопровождается и никогда не сопроводится расцветом национальной культуры.
Сейчас страшна даже не физическая бедность сама по себе. Давно у нас выношено: «Бедность не порок». Но нищета (поясняет один из героев нашей классики), нищета — порок. Бедность не обязательно выморочна. Нищета неизменно сопровождается духовным одичанием. Не потому ли страна в сфере образования за короткий срок откатилась от места в первой тройке стран мира в бог знает какой десяток?
Думаю, что наше неприятие Некрасова может определяться не только его устарелостью, но и его злободневностью, иногда до жути. Скажем, поэма «Современники» и о наших современниках. Подчас кажется, что только подставляй нынешние имена и сегодняшние факты. Не то поэт стремительно и неожиданно догнал будущее, не то мы столь же стремительно и внезапно оказались в прошлом. Как будто пробивая какие-то исторические этажи, кувырком пролетаем вниз.
Так что не обернЈтся ли иллюзорный «научный» социализм при содействии отнюдь не научного «дикого» капитализма реальным первобытным коммунизмом? Ну прямо какая-то безумная машина времени, да и только. Прогресс наоборот. Впрочем, полюбуйтесь: вот некоторые фрагменты и голоса некрасовской поэмы:
Кто не знает? Пророки событий,
Пролагатели новых путей,
Провозвестники
важных открытий —
Побиваются грудой камней.
Двинув раньше вперЈд
спекуляцию,
Чем прогресс узаконит еЈ,
Потеряете вы репутацию
И погубите дело своЈ.
Подождите!
Прогресс подвигается,
И движенью не видно конца.
Что сегодня
постыдным считается
Удостоится завтра венца…
Вот это завтра наступило сегодня, и стало ясно, что ведь это сегодня всего лишь вчера.
Я заснул…
Мне снились планы
О походах на карманы
Благодушных россиян,
И, ощупав мой карман,
Я проснулся…
Шумно… В уши
Словно бьют колокола,
Гомерические куши,
Миллионные дела,
Баснословные оклады,
Недовыручка, делЈж,
Рельсы, шпалы, банки, вклады —
Ничего не разберЈшь!..
Вот и мы так — проснулись. И — «ничего не разберЈшь». А когда экономический хаос в сочетании с финансовой неразберихой накладывается, по словам того же Некрасова, на «государственных нерях», то тем более «ничего не разберЈшь». К тому же если в пору «застоев» большинство просто прикрепляется к определЈнному месту, а в эпоху революций некоторые находят своЈ место, то именно в период, подобный нашему, многие почти всегда оказываются не на своих местах.
Слыл умником и в ус себе не дул,
Поклонники в нЈм видели мессию;
Попал на министерский стул
И — наглупил на всю Россию:
В общем:
Полно! Мы с тобой — не детки,
Нынче — царство подставных,
Настоящие-то редки,
Да и спроса нет на них.
«Ничего не разберЈшь» и потому, что смута есть время бесконечных перевоплощений, перевЈртываний, а точнее — мимикрии и мистификаций. Это и ренегаты-партократы, оборачивающиеся ожесточЈнными демократами. И монументальные бюрократы, вдруг разворачивающиеся суетливыми расхристанными охлократами. И демократы-ренегаты, быстро-быстро превращающиеся в непреклонных бюрократов. Неподдельные же герои времени и триумфаторы — плутократы. Они покрывают всЈ, и сводят к себе, и давят собой или превращают в себя всЈ и всех: и партократов, и бюрократов, и демократов. Особо отметил поэт «ренегатов из семьи профессоров»:
Под опалой в оны годы
Находился демократ,
Друг народа и свободы.
А теперь он — плутократ!
Спекуляторские штуки
Ловко двигает вперЈд
При содействии науки
Этот старый патриот.
Или ещЈ:
Он машинным красноречьем
Плутократию дивит;
Никаким противоречьем
Не смущаясь, говорит
В интересах господина.
Заплати да тему дай,
Говорильная машина
Загудит: поднимет лай,
Будет плакать и смеяться,
Цифры, факты извращать,
На Бутовского ссылаться,
Марксом тону задавать.
Соответственно промываются мозги и вымываются сердца. Что же, ведь, по словам нашего поэта, «не у нас — во всей Европе Прессой правит капитал». И уже только потом «правит» сама пресса.
Тотальная и часто лживая и бесстыдная пропаганда «коммунизма» сменилась столь же тотальной и, может быть, ещЈ более бесстыдной и лживой пропагандой капитализма. «Более» — потому, что совершают это действо часто одни и те же «агитаторы, горланы-главари». Идеалы же формирует какой-нибудь телевизионный зазывала, как-то удивительно соединивший в себе ухватки трактирного полового с манерами дамского парикмахера. Вообще для всякой теле-, радио- и газетной агитации и пропаганды дело у нас неизменно — и сейчас тоже — облегчается тем более, что мы во многом остаЈмся при одном и том же принципе: цель оправдывает средства. И — всЈ во имя… Было: всЈ (!) во имя коммунизма. То есть во имя его было дозволено всЈ: произвол, беззакония, репрессии, подавление, коллективизация,….
Стало: всЈ (!) во имя капитализма. То есть во имя его стало позволено всЈ: произвол, беззаконие, обман, грабЈж, деколлективизация (?)…
Мы оправданье найдЈм!
Нынче твердит и бородка:
«Американский приЈм»,
«Великорусская смЈтка!»
Грош у новейших господ
Выше стыда и закона;
Нынче тоскует лишь тот,
Кто не украл миллиона.
Бредит Америкой Русь,
К ней тяготея сердечно…
Шуйско-Ивановский гусь —
Американец?… Конечно!
Что ни попало — тащат,
«Наш идеал, говорят,
Заатлантический брат:
Бог его — тоже ведь доллар!..»
Правда! но разница в том:
Бог его — доллар, добытый трудом,
А не украденный доллар!
Станут ли неумелые созидатели социализма умелыми строителями капитализма? Впечатление такое, что из жизни вместе с символами труда — серпом и молотом — вылетел и сам труд. А может ли вызвать у нашего зрителя что-нибудь, кроме тупого равнодушия или пока ещЈ оцепенелого бешенства, неизвестно к кому обращЈнная реклама, по которой жизнь наша человеческая состоит из двух половин: деланье денег и пребывание в удовольствиях. В очередной раз телега поставлена впереди лошади. И — поехали. Раз нет производства, то все силы брошены на растащиловку ещЈ оставшегося, на бесконечные переделы собственности и многократно усилившееся овладение «привилегиями». Потому же деньги, и только деньги, сами по себе, безотносительно к труду и производству, стали страстным ожиданием и окончательным вожделением, кумиром, целью — всем.
Горе! Горе! хищник смелый
Ворвался в толпу!
Где же Руси неумелой
Выдержать борьбу?
…………………….
Плутократ, как караульный,
Станет на часах,
И пойдЈт грабЈж огульный
И — случится крррах!
Сейчас ясен уже и смысл призывов к личной инициативе: высокопарный лозунг «каждый кузнец своего счастья» скрывает всего лишь у кого пугливый, а у кого злорадный визг: «спасайся кто может». И, в общем, чудовищный приговор — «кто не может — не спасЈтся» уже, судя по всему, вынесен.
Конечно будут и спасшиеся:
Денежки добрый товар, —
Вы поселитесь на жительство,
Где не достанет правительство
И поживайте как — царр!
Вам ничто не напоминает этот мотив, названный в поэме Некрасовым «Еврейской мелодией»? Впрочем, в сути своей соревнующейся с «русской незыблемой честью», но уже с поистине революционным размахом.
О господи! Удвой желудок мой!
Утрой гортань!
учетвери мой разум!
Дай ножницы такие изобресть,
Чтоб целый мир
остричь вплотную разом —
Вот русская незыблемая честь.
Конечно, я позволил себе лишь caмым поверхностным образом указать на внешние аналогии, прямые совпадения и т. п. У Некрасова же даже и «Современники» — это глубокая трагическая поэма о судьбе ограбленного народа и его страдании. То есть о том, чем нам сейчас Некрасов и не интересен, и, так сказать, не люб. Как, пожалуй, чуждо и большинство народных прозаиков и поэтов. На авансцене ныне в основном демократическая литература. Особенно — публицистика. Я не стану, как это сейчас принято, сопровождать слово демократия кавычками или ироническим курсивом: наряду с корыстным, демагогическим, прямо шутовским она родила немало умного, честного и дельного. Сложнее с народностью. Позвольте, но разве демократия и народ не одно и то же? Разве демократизм чужд народности? Здесь Некрасов тоже наводит на размышления. Именно Некрасов.
В столицах шум, гремят витии,
Кипит словесная война,
А там, во глубине России —
Там вековая тишина.
Под глубиной России мы, наверное, часто склонны понимать то, что называют «российской глубинкой». А ведь посмотреть на эту глубинку — да вроде уже только рукой махнуть: выморочность и вымирание. Но глубина России — это и глубина характера. А вот что там?
Общее место в истории нашей передовой мысли — представление об «отсталости» еЈ особенно близко стоящих к корню народной жизни писателей, будь то Крылов или Гоголь, Достоевский или Толстой. Да и Пушкину от передовой критики доставалось постоянно. Прямо рок какой-то: как великий, так отсталый. Все резво вперЈд бегут, а он всЈ отстаЈт, не поспевает. Кстати, традиция унаследована. И ныне немало наговорено об отсталости, реакционности, чуть ли даже не о фашизме (Господи, прости!) авторов «МатрЈнина двора», «Привычного дела», «Последнего срока». Шукшин как-то успел вывернуться. Смерть спасла? От коммунизма все отставали, теперь за капитализмом никак не угонятся.
Но Некрасов-то уж, казалось бы, передовой, демократический, революционный. Любопытны, однако, отношения великого народного поэта и даже выдающихся демократических публицистов его журнала: Добролюбова, Чернышевского, не говоря уже о прочих.
Некрасов энергично «использовал» их опыт в своЈм журнале, восхищался (не всегда) многими их личными и общественными достоинствами, а позднее и преклонился перед ними, написал о них ряд стихотворений. Но на его, так сказать, народное творчество они нисколечко не повлияли. Да и в целом тоже. Что и понимали прекрасно: «Я не имел ровно никакого влияния на его образ мыслей. Имел ли какое-нибудь Добролюбов? Как мог иметь он, когда не имел я?» (Чернышевский.)
Это понятно, ибо (если воспользоваться известной формулой) «страшно далеки они от народа». В отличие, например, от тех же декабристов, прошедших вместе с народом сквозь Отечественную войну, а не наблюдавших за ним из потЈмок петербургских подворий. Не потому ли, когда демократическая критика и литература преисполнялись, глядя на народ, «исторического оптимизма», Некрасов обращался к нему с мучительным вопросом; неужели же ты «духовно (!) навеки почил»? Но позднее, в пору, когда демократия объединилась в нападках на народ, завершившихся мучительным выкриком Чернышевского: «Нация рабов», — Некрасов уверенно и спокойно заявил: «Вынесет всЈ». Ничего другого и не мог сказать поэт, в котором к тому времени народ сказался поэмой «Мороз, Красный нос» и «Коробейниками». Народ, который, конечно, ничуть не сказался в справедливо знаменитом романе «Что делать?».
Так что же народ? Не всЈ ли ещЈ в вековой тишине? Не потому ли столь часто от его имени могут говорить столь многие, столь уверенно и столь разное, даже противоположное. И не потому ли наше общее положение столь гадательно. В общем, по Гоголю: «Русь, дай ответ! — Не даЈт ответа». Конечно, выборы, выборы… Да и столь часто сами эти выборы дезавуируются, отменяются и передвигаются на карте политических игрищ.
ОстаЈтся гадать: будем ли мы выброшены в обречЈнную на гниль и вымирание историческую канаву, или мы окажемся вовлечЈнными в безумную историческую гонку остального цивилизованного мира с его бессмысленной расточительностью (у нас — тоже, но иная и ещЈ более бессмысленная), с его чудовищными контрастами (у нас тоже, но — другие) и уничтожаемой культурой: мы как-то всЈ ещЈ до конца не осознали, что цивилизация и культура ныне могут быть вещами несовместными. И, кстати, не потому ли освобождаем себя уже даже от остатков общественной и государственной заботы о культуре и ответственности за неЈ.
А ведь перед страной сейчас в силу многих исторических причин открывается, может быть, уникальная возможность выбора сбалансированной жизни: воздерживаясь, но не голодая, делясь, но не разоряясь, не угрожая, но защищаясь. Мы же, видимо, полагаем, что разрешать противоречия нашей жизни можно только впадая в другие, и более тяжкие.
Обнажилось и ещЈ одно: агрессия вовне направленного национализма довольно быстро оканчивается внутринациональной распрей. Думаю, что до тех пор, пока Россия удерживается от первого, она может спастись и от второго и сохраниться как объединяющее начало. Тотальный централизм не более чудовищен, чем тотальная децентрализация. Всепоглощающее частное не менее страшно, чем всеуничтожающее общее. И здесь важен — баланс.
СпасЈмся ли мы в этот решающий трагический час, зависит не только от солидарности на почве экономических интересов (дело, конечно, важное), правовых установлений (ныне, впрочем, уже почти не существующих из-за изобилия и взаимоотменяемости), политических партнЈрств (самих по себе достаточно ничтожных, но и от них никуда не уйдЈшь).
ВсЈ решит другое: откроются ли источники нравственной жизни — подлинные, вековечные, окончательные. То есть явятся ли они не как догмат, принцип и правило, а как последняя и сейчас единственная возможность человеческого выживания.
В одном — редчайшем по откровенности — письме обычно скрытный Некрасов написал Льву Толстому: «Хорошо ли, искренно ли, сердечно ли (а не умозрительно только, не головою) убеждены Вы, что цель и смысл жизни — любовь? (в широком смысле). Без неЈ нет ключа ни к собственному существованию, ни к существованию других, и ею только объясняется, что самоубийства не сделались ежедневным явлением. (А у нас сейчас уже — особенно молодЈжью — делаются. — Н.С.). По мере того как живЈшь — умнеешь, светлеешь и охлаждаешься, мысль о бесцельности жизни начинает томить, тут делаешь посылку к другим — и они, вероятно (т.е. люди в настоящем смысле), чувствуют то же. Жаль становится их — и вот является любовь. Человек брошен в жизнь загадкой для самого себя, каждый день его приближает к уничтожению — странного и обидного в этом много! На этом одном можно с ума сойти. Но вот Вы замечаете, что другому (или другим) нужны Вы — и жизнь вдруг получает смысл, и человек уже не чувствует той сиротливости, обидной своей ненужности, и так круговая порука (…). Человек создан быть опорой другому, потому что ему самому нужна опора. Рассматривайте себя как единицу — и Вы придЈте в отчаяние».
Здесь очень личный исток знаменитой народности Некрасова. Кажется, Достоевский единственный ощутил этот истинный исток скорбного народного начала его поэзии, когда сказал, что скорбь Некрасова о народе была лишь исходом его скорби по себе самом. Но и больше. Кажется, мы, так намаявшиеся под гнЈтом давившего личное общего, кинулись сейчас в такое утверждение индивидуального и частного, которое оказалось новым неподъЈмным гнЈтом.
Народ и жизнь его несЈт в себе массу, как теперь говорят, моделей, свойств и возможностей. Некрасов нашЈл ту, которая утверждает человека в другом человеке, личное в коллективном, разрешает частное в общем. И (пусть, так сказать, в идеале) доказал это, ибо истинное искусство и есть, может быть, самое абсолютное доказательство самых разнообразных истин. Вот почему для Некрасова слова: «цель и смысл жизни — любовь» — не фраза.
ЕщЈ - и в последний раз — Владимир СоловьЈв: «Любовь есть самоотрицание существа, утверждение им другого и между тем этим самоотрицанием осуществляется его высшее самоутверждение». И так, как сказал поэт: «Круговая порука».
Вот почему Некрасов является в своЈм роде единственным у нас поэтом любви, если угодно, в данном случае именно христианской.
Конечно, сейчас такой Некрасов нам чужд и любим нами — потерявшими «круговую поруку» — быть не может. Менее всего я хотел бы быть понят в том смысле, что вот-де обратимся мы к Некрасову и — просветимся, и — спасЈмся.
Но, кажется, отношение к поэзии Некрасова может быть одним из знаков того, обретЈм ли мы себя друг в друге, найдЈм ли мы человеческую «круговую поруку», или мы будем рассматривать себя «как единицу». И — придЈм в отчаяние. И — сойдЈм с ума. И — окончим самоубийством.
Николай Скатов, член-корреспондент РАН, директор Пушкинского Дома
САНКТ-ПЕТЕРБУРГ