Русская линия
Клуб национальных предпринимателей, информационный портал Александр Казин14.02.2005 

Пушкин и чудо
Глава из книги «РОССИЯ И МИРОВАЯ КУЛЬТУРА», СПбГУКиТ. СПб, 2004

Пушкин есть чудо — это знают все. Но в каком именно смысле? Чудес на свете много. Можно сказать, что само сущее (бытие) чудесно от начала до конца — иначе его просто не было бы. И вот посредине этого изначально чудесного бытия появляется как бы сгусток света, имя которому Пушкин. Одно чудо порождает другое, они отражаются друг в друге. «Свет мой, зеркальце, скажи, да всю правду доложи…» Искусство Пушкина являет собой не только правду чуда, но и чудо правды. Как они соотносятся друг с другом? Говоря философским языком, создания пушкинской музы сияют в божьем луче, занимают определенное место в иерархии мироздания. Н. А. Бердяев в своей книге «Смысл творчества» много размышлял о том, как связаны между собой слово Александра Пушкина и святость его современника Серафима Саровского. Это действительно сложная проблема, особенно если помнить, что главная добродетель христианина — кротость и смирение, а змей соблазнял Адама и Еву именно божественным всезнанием и всемогуществом. Порой кажется, что Пушкин действительно почти Бог («Ты, Моцарт, бог, и сам того не знаешь…»). Но мы, вопреки Сальери, должны отличать гармонию от алгебры, Творца от творения. Бога от человека. В творчестве Александра Пушкина нашла свое выражение великая тайна — тайна человеческого богосыновства по благодати. Попытаемся на этих страницах коснуться пушкинской тайны, помня, что чудеса бывают и ложными, и даже темными, злыми (черная магия). Впрочем, путеводителем нашим будет сам Пушкин.

Начнем с того, что человек создан по образу и подобию Божию, и потому способность к творческому деянию имманентно присуща его естеству. Более того, творческая способность человека предположена в самом устройстве мироздания «Господь Бог образовал из земли всех животных полевых и всех птиц небесных, и привел к человеку, чтобы видеть, как он назовет их, и чтобы, как наречет человек всякую душу живую, так и было имя ей» (Быт. 2:19). По сути, это означает, что Бог дал человеку место рядом с Собой, предложил ему вместе обустраивать мир1. Именно так понимали свое дело средневековые строители и иконописцы: их задача была сотворческая, а не космогоническая. Они не соперничали с Создателем за авторство вселенной, а хотели прославить Его — и тем самым себя.

К сожалению, так было далеко не всегда, причем не только исторически, но мистически. Уже первые созидатели культуры — горожане — были, согласно Библии, потомками Каина: именно они выдумали игру на гуслях и свирели, а также стали мастерить орудия из меди и железа (см.: Быт. 4). Иными словами, культура стала для грешных потомков Адама и Каина заменой рая, суррогатом прямого богообщения. Понадобились колоссальные усилия — и прежде всего крестный подвиг Иисуса Христа — чтобы вернуть человеку его богоподобие, и то в возможности, в потенции, опирающейся на синергию, то есть согласное действие божественной и человеческой воли. В настоящей главе у меня нет, конечно, возможности описывать этапы и результаты синер-гического процесса в области культуры: назову только великие псалмы и акафисты, крупнейшие христианские соборы, наконец, «Троицу» Андрея Рублева. Упомянутые, как и многие другие, произведения человека на земле суть символы рая, свидетельствующие о том, что божьи изгнанники не оставлены без помощи, что они и в падшем состоянии своем способны к творческому акту. Вот это-то и есть подлинное чудо: Пушкин из их числа.

Согласно философской формулировке А.Ф. Лосева, чудо есть совпадение случайно протекающей эмпирической истории личности с ее идеальным заданием.2 Под это определение подпадают все виды чуда, в том числе и чудеса демонические, бесовские.3 Ниже мы еще затронем отношение пушкинского гения к магии и волшебству, пока же постараемся вникнуть в само понятие чуда как божьего дара. Чудо — именно даровое, а не трудовое и вымученное; оно дается по любви, а не по принуждению, от избытка, а не от недостатка. Чудо нельзя заслужить или вычислить: оно или есть, или его нет. Я приведу сейчас обширную выписку из труда Лосева «Диалектика мифа», чтобы нам иметь содержательную предпосылку для дальнейших рассуждений, а затем уже перейдем непосредственно к Пушкину. Речь идет о личностной — то есть, в конечном счете, божественной — характеристике чуда: «Чего хочет личность как личность? Она хочет, конечно, абсолютного самоутверждения. Она хочет ни от чего не зависеть или зависеть так, чтобы это не мешало ее внутренней свободе. Она хочет не распадаться на части, не метаться в противоречиях, не разлагаться во тьме и в небытии. Она хочет существовать так, как существуют вечно блаженные боги, вкушающие бесконечный мир и умную тишину своего ни от чего не зависящего, светлого бытия. И вот, когда чувственная и пестро-случайная история личности, погруженной в относительное, полутемное, бессильное и болезненное существование, вдруг приходит к событию, в котором выявляется эта исконная и первичная, светлая предназначенность личности, вспоминается утерянное блаженное состояние и тем преодолевается томительная пустота и пестрый шум и гам эмпирии — тогда это значит, что творится чудо. В чуде есть веяние вечного прошлого, поруганного и растленного, и вот возникающего вновь чистым и светлым видением. Уничтоженное и опозоренное, оно незримо таится в душе, и вот — просыпается как непорочная юность, как чистое утро бытия. Прошедшее — не погибло. Оно стоит незабываемой вечностью и родиной. В глубине памяти веков кроются корни настоящего и питаются ими. Вечное и родное, оно, это прошедшее, стоит где-то в груди и в сердце; и мы не в силах припомнить его, как будто какая-то мелодия или какая-то картина, виденная в детстве, которая вот-вот вспомнится, но никак не вспоминается. В чуде вдруг возникает это воспоминание, возрождается память веков и обнажается вечность прошедшего, неизбывная и всегдашняя. Умной тишиной и покоем вечности веет от чуда. Это — возвращение из далеких странствий и водворение на родину. То, чем жила душа, этот шум и гам бытия, эта пустая пестрота жизни, эта порочность и гнусность самого принципа существования — все это слетает пушинкой; и улыбаешься наивности такого бытия и жизни. И уже дается прощение, и забывается грех. И образуется как бы некая блаженная усталость плоти, и надвигается светлое утро непорочно-юного духа».4

Пушкинское чудо как свидетельство блага

Я помню чудное мгновенье
А.С. Пушкин

Выше я уже писал о том, что пушкинская поэзия и проза представляют вселенную любви, которая не определима никак, и наоборот, все собой определяет.3 Можно взять наугад любую строчку Пушкина, и вы увидите в ней прямой свет — или отблеск — божественного Логоса мира, который есть любовь:

Ветер на море гуляет
И кораблик подгоняет;
Он бежит себе в волнах
На раздутых парусах.

Если перевести этот сюжет на язык смиренной рациональности, позволительно сказать, что мы встречаемся здесь с чудом первого порядка — с поразительным фактом наличия именно этого моря с корабликом и волнами, и парусами. Никакой теорией, никакой необходимостью этот кораблик с морем не полагается — они положены исключительно чудесной волей Бога, который любит мир как свое дитя, и потому продолжает творить его и держать его — Творец-Вседержитель — в каждой клеточке космического пространства-времени. Существует Нечто (именно, этот кораолик на море), а не ничто — вот первое и главное доказательство всемогущества и благости божией. Рушатся империи, извергаются вулканы, взрываются целые галактики — а кораблик бежит себе и бежит на раздутых парусах. В своих «-Категориях» Аристотель различает сущности (усии) первого и второго порядка; первые суть имена, вторые суть понятия.6 Так вот, в пушкинском словоупотреблении чудесны уже самые обыкновенные предметы, имеющие данные человеком наименования: море, кораблик, волна, парус. Подобно Адаму в раю, Пушкин познает-творит вещи существа с помощью корневых слов-логосов, гениально подтверждая тем самым мысль евангелиста Иоанна: «В начале было Слово» (Ин. 1:1). Примерно через сто лет после Пушкина акт словотворения — точнее, творения словом — станет предметом философской рефлексии (А. Белый, М. Хайдеггер, Л. Витгенштейн), а выдающийся немецкий поэт Р.-М. Рильке напишет:

Быть может, мы здесь для того,
Чтобы сказать: «колодец», «ворота», «дерево», «дом», «окно».

Особенность пушкинского именования (имяславия) мира заключается в том, что в его стихах и прозе собраны первичные эйдосы (идеи) вещей, не отделенные вместе с тем от них, а в них светящиеся:

Эхо

Ревет ли зверь в лесу глухом,
Трубит ли рог, гремит ли гром,
Поет ли дева за холмом —
На всякий звук
Свой отклик в воздухе пустом
Родишь ты вдруг.

Отклик Пушкина на зов Бога — это наиболее чистый и мощный животворящий жест во всей известной нам мировой литературе. Пушкин дал достойный ответ Богу на русском языке — и тем самым способствовал, помог Господу в его мироустрояющем усилии. Между пушкинским словом и божьим Логосом нет никакого зазора, никакого шума и гама, никакой лжи — и вот это и есть первое чудо Пушкина. И зверь, и рог, и дева, и кораблик окликнули Пушкина: посмотри на нас, мы божьи твари! Он посмотрел, откликнулся, и назвал себя эхом; как раз такой эхо-эффект предположен в христианском понимании космоса — не нам, не нам, но имени Твоему! Веселый подмастерье в деле божьем — вот кто такой Пушкин; не дай Бог нам возомнить себя мастерами.

Итак, онтология пушкинского творения есть прежде всего онтология верности идеальной — богосозданной — природе вещей, а поэтическое осуществление такой райской онтологии в условиях лежащего во зле мира есть первое пушкинское чудо. Читателю Пушкина иной раз грезится, что горизонт «Евгения Онегина» или «Капитанской дочки» не подвергся изначальному искажению, не подлежит первородному греху, что герои Пушкина (и «добрые» и даже «злые») в некотором роде не продавались за чечевичную похлебку — хотя, конечно, это не так (иначе Пушкин был бы демиургом, то есть соперником Создателя). В том-то все и дело, что пушкинское просветление бытия имеет своим источником благодатную энергетику самого Логоса, воспринятую и усиленную — царство небесное силой берется — человеческой мерой автора «Пророка». Не впадая в кощунство, скажу, что по отношению к Пушкину жертва Христова оказалась не напрасной: смертный и грешный поэт оказался на высоте трансцендентной задачи. Один из учителей Церкви, Симеон Новый Богослов, написал о себе: «Ты, Господи, даровал мне, чтобы эта тленная храмина — моя человеческая плоть — соединилась бы с Твоей Пресвятой Плотью, и чтобы моя кровь смешалась бы с Твоей; и отныне я член Твоего Тела, прозрачный и светящийся…"7 Различие между Пушкиным и Симеоном Новым Богословом — художником и святым — состоит в том, что святой осуществляет фундаментальную структуру мира божьего на деле, а художник — в созерцании, но онтология эта в обоих случаях одна и та же.

Пушкин как совершенное эхо Бога — вот что останавливает прежде всего наше внимание в пушкиниане с точки зрения бытийной основы христианского искусства. Но это только первый шаг. Если вновь обратиться к Стагириту, то мы заметим, что в своей квалификации сущностей второго порядка он имеет в виду «усии» собирательного типа, объединяющие тварные существа по их сходству или различию.8 Переведя эту мысль на христианский язык, мы получим различие даров людей по их достоинству, или, наоборот, недостоинству показаться перед лицом божьим. По неисповедимой премудрости Троицы, одному дается одно, другому — другое, а третьему вроде бы и ничего. Вот афористическое, как всегда, предельно завершенное, пушкинское выражение этой мудрости в стихах:

К***

Я помню чудное мгновенье:
Передо мной явилась ты,
Как мимолетное виденье,
Как гении чистой красоты.
В томленьях грусти безнадежной,
В тревогах шумной суеты,
Звучал мне долго голос нежный
И снились милые черты.
Шли годы. Бурь порыв мятежный
Рассеял прежние мечты,
И я забыл твой голос нежный,
Твои небесные черты.
В глуши, во мраке заточенья
Тянулись тихо дни мои
Без божества, без вдохновенья,
Без слез, без жизни, без любви.
Душе настало пробужденье:
И вот опять явилась ты,
Как мимолетное виденье,
Как гений чистой красоты.
И сердце бьется в упоенье,
И для него воскресни вновь
И божество, и вдохновенье,
И жизнь, и слезы, и любовь.

Почему именно Пушкину было дано чудное мгновенье? — мы не знаем. На то оно и чудное. Тысячи людей живут всю жизнь, понятия не имея о том, что такое любовь и вера — и ничего. Уже здесь, таким образом, мы встречаемся с неким различением, с некоторым отделением «овец от козлищ», а это есть вторая ступень экзистенциальной иерархии, выделяющая среди насельников подлунного мира избранников божиих. В терминах религиозной философии это означает, чтс первое чудо — наличного бытия — даровано от Отца, а второе чудо — любви и веры — явлено от Сына, ибо Отец не судит никого, но всЈ отдал в руки Сына (Ин. 13: 3). Подобно солнцу, Отец посылает свои лучи по всей эйкумене, на праведных и неправедных, на постившихся и не постившихся, на талантливых и бездарных, тогда как в Евангелии от Луки сказано: «Много званных, но мало избранных» (Лк. 14:24) Каждым своим словом Александр Пушкин подтверждает, что он при частей чудесному выбору и в первом и во втором смысле: он освещен Солнцем, и он же в состоянии послать навстречу Его лучу личный ответный взгляд — прими. Господи…

Но мало того, Пушкин как поэт и как человек не только испытал чудное мгновенье в жизни — он его и утратил. Конечному уму недоступно усмотрение какой-либо причины отнятия дара не только у грешника, но даже у праведника. Этим вопросом задавался, как известно, святой многострадальный Иов, и сам же ответил на него: Бог дал, Бог и взял, благословенно имя Его. Существует в Писании и еще более запредельный, неизмеримый человеческим «эвклидовым» сознанием ответ: «Господь, кого любит, того наказывает» (Евр. 12:6). Чудное мгно-венье в этой жизни есть именно мгновенье: оно мимолетно само по себе, оно ежеминутно может смениться мраком заточенья в глуши (и именно так и происходит) — и все же поэт благодарит за него Господа Сил и Светов, обогащая Его творение красотой своего страдания и стра-данием своей красоты. Кто сказал, что божественный дух не может испытывать страдательных состязаний? Если бы это было так, голгоф-ская жертва была бы одной сплошной иллюзией.9 Бог по определению может и знает все — следовательно, и страдание (кенозис). Богоизбранный гений Пушкина шел именно по этому жертвенному пути: «я жить хочу, чтоб мыслить и страдать». Утрата любви есть такое же чудо, как и ее обретение — дар слезный. И жизнь, и слезы, и любовь — такова формула бытия у Пушкина. Если угодно, в эту формулу укладывается весь сюжет русской православной литературы, и даже русской истории вообще — от «Слова о полку Игореве» до «Солнца мертвых» Ивана Шмелева. Как великий национальный поэт, Александр Сергеевич Пушкин объединил в одно целое любовь и утрату, страдание и радость, вдохновение и божество — и Россия полюбила его навеки, потому что нашла в ней полнейшее отражение своей собственной судьбы. И художественно, и мистически «Пушкин — это Россия, выраженная в
слове».10

Имеется много оснований думать, что Пушкин знал указанную свою двойную избранность. Я не буду приводить здесь его дневниковые записи, или отрывки из писем, достаточно сослаться на его стихи, обращенные к жене:

Пора, мой друг, пора! Покоя сердце просит,
Бегут за днями дни и каждый день уносит
Частицу бытия, а мы с тобой вдвоем
Располагаем жить. И глядь — все прах: умрем!
На свете счастья нет, а есть покой и воля.
Давно завидная мечтается мне доля,
Давно, усталый раб, замыслил я побег
В обитель дальнюю трудов и чистых нег…

Обитель дальняя трудов и чистых нег — вот что привлекало Пушкина к себе как источник всех чудес бытия, обязанных своим происхождением струящимся оттуда силам. Поэт чувствовал свое родство с этими силами, а свою миссию осознавал именно пророчески — как передатчика энергетической подпитки мира дольнего от мира горнего Как раз по этой причине создания Пушкина — как и вся русская классическая литература, впрочем — есть лучший довод против того мне ния, что божественное участие в мире иссякает. Пушкинская поэзия не имеет ничего общего с абстрактной стихийностью, как это казалось Александру Блоку;11 еще менее она связана с природным дохристианским язычеством, с древним дуализмом Востока, как думал М. Гер-шензон.12 Двойная избранность Пушкина — благодатное пушкинское чудо — проявляется именно в том, что он не делит людей на потомство Ормузда и Аримана, а воспринимает их всех как детей любви искупленных кровью и воскресением Христа. «Туда б, в заоблачную келью, в соседство Бога скрыться мне» — пишет Пушкин, и это его действительно заветное желание свидетельствует не об исчерпание творящего Слова в мироздании, а об осмыслении (рефлектированнос-ти) отечественным православным просвещением своих корней — «без Меня не можете делать ничего» (Ин. 15: 5).

+ + +

После изложения «методологии» пушкинского чуда перейдем теперь непосредственно к анализу его сказок. Сказки Пушкина — это настоящий кладезь чудесного, причем и в первом, и во втором смысле слова: во-первых, здесь чудесно все от начала до конца, и, во-вторых, здесь выступают избранники чуда, которым Бог очевидно дарует свое изобилие.
Первая пушкинская сказка, как известно — «Сказка о попе и работнике его Балде». На ней мы не будем специально останавливаться: это первая проба пера поэта в жанре переложения народной легенды. Здесь все ясно и просто: жадный поп, хитрый работник, заслуженное воздаяние. Рискну даже высказать предположение, что в этом произведении пушкинский гений лишь играет тем, что Анна Ахматова назвала «грозными законами нравственности» применительно к фольклорному их истолкованию. Фольклор как таковой функционален;13 более того, он амбивалентен. Православному сверхсознанию Пушкина не так просто было преодолеть языческую инерцию древнего правила «кровной мести». Как свидетельствуют черновики, развитие его поэтической мысли шло по линии постепенного ослабления финального щелчка Балды, оказавшегося под конец все же не смертельным.14

Совсем иное — «Сказка о царе Салтане». Субстанция чудесного здесь распространена по всему горизонту повествования, и вместе с тем в ней явно присутствуют сгустки чуда, своего рода каналы соприкосновения миров. Сохраняя в качестве «золотого ключа» идею Лосева о совпадении в чуде сущего и существования, можно выделить ровно пять (пять) явлений чуда в этой сказке:

1. Участие царевича в схватке Лебедя с Коршуном:

Тот уж когти распустил,
КлЈв кровавый навострил…
Но как раз стрела запела,
В шею коршуна задела —
Коршун в море кровь пролил,
Лук царевич опустил;
Смотрит: коршун в море тонет
И не птичьем криком стонет,
Лебедь около плывет,
Злого коршуна клюет,
Гибель близкую торопит,
Бьет крылом и в море топит —
И царевичу потом
Молвит русским языком:
«Ты, царевич, мой спаситель,
Мой могучий избавитель,
Не тужи, что за меня
Есть не будешь ты три дня,
Что стрела пропала в море;
Это горе — все не горе.
Отплачу тебе добром,
Сослужу тебе потом:
Ты не лебедь ведь избавил,
Девицу в живых оставил;
Ты не коршуна убил,
Чародея подстрелил.
Ввек тебя я не забуду:
Ты найдешь меня повсюду…

Как видим, в приведенном отрывке речь идет вовсе не о «пустяках» вроде нарушения законов тварного времени («и растет ребенок там не по дням, а по часам»), и даже не просто о путешествии в засмоленной бочке по морю, а о схватке, сшибке двух противонаправленных астральных сил, принявших на этот раз облики Лебеди и Коршуна. Дело, таким образом, заключается в том, что в мире идет война (невидимая брань), которой человек своими «эмпирическими» глазами может даже не замечать (пока ему не объяснят: ты не коршуна убил…), но в которой он вольно или невольно принимает решающее участие. Стрела царевича — это победный вклад в битву добра и зла: человеку дана свобода воли, и от его выбора в конечном счете зависит весь исход сражения.

2. Появление на пустынном острове города:

Видит город он большой,
Стены с частыми зубцами,
И за белыми стенами
Блещут маковки церквей
И святых монастырей.
Он скорей царевну будит;
Та как ахнет!.. «То ли будет?
Говорит он, — вижу я:
Лебедь тешится моя».
Мать и сын идут ко граду.
Лишь ступили за ограду,
Оглушительный трезвон
Поднялся со всех сторон
К ним народ навстречу валит,
Хор церковный Бога хвалит…

Обратим внимание на то, что Лебедь построила на острове не просто город, а город христианский, с церквами и монастырями, с колокольным трезвоном и хором, славящим Бога. Да полно, построила ли его Лебедь? Быть может, она его просто показала царевичу и его матери, что называется, открыла им глаза. Высшая реальность чудесного города гарантируется именно тем, что в нем идет богослужение — единственное человеческое действие, где потомки Адама впрямую расширяют действительность (мерность) мироздания. Эмпирическая натура существует в падшей реальности, имеет дело со вселенной как мертвый механизмом — а Лебедь дает возможность увидеть град Китеж как совершенно живой русский город («молвит русским языком»). Праздничный колокольный трезвон отмечает здесь именно встречу наличного и предназначенного — вечного города и входящего в него православного царя — князя Гвидона.


3. Белка:


Князь пошел к себе домой;
Лишь ступил на двор широкий —
Что ж? под елкою высокой,
Видит, белочка при всех
Золотой грызет орех,
Изумрудец вынимает,
А скорлупку собирает,
Кучки равные кладет
И с присвисточкой поет
При честном при всем народе:
Во саду ли, в огороде.
Изумился князь Гвидон.
«Ну, спасибо, — молвит он», —
Аи да лебедь, — дай ей Боже,
Что и мне, веселье то же".
Князь для белочки потом
Выстроил хрустальный дом,
Караул к нему приставил
И притом дьяка заставил
Строгий счет орехам весть.
Князю прибыль, белке честь.

Во всей этой картине поражает прежде всего ее простота и веселость. Чудо — вот оно, рукой подать, творится оно при всем честном народе, да еще под славную песенку «Во саду ли, в огороде…» Было чему дивиться князю Гвидону, хотя сам он до того успел побывать комаром. В самом деле, чудо в его христианском понимании — это не всеобщее оборотничество, а напротив, прояснение бытия, обнаружение в нем покамест скрытого, но подлинного смысла. Белка ведь не просто балуется орехами; орехи эти золотые, а золото не только благородный металл, а видимое сияние божьей славы. Изумрудные ядра орехов также свидетельствуют о первозданности той материи, с которой сближает человека благодатное чудо; в отличие от алхимии и магии, христианское приятие богатства вселенной есть прежде всего благодарность Творцу за свет жизни, а не попытка узурпировать Его тайну. Как православный русский писатель, Пушкин положил изумруды и золото к подножию человека, удостоенного такой судьбы — и вместе с тем прибыли: князю прибыль, белке честь. В этом, по-видимости, приземленном и чуть ли не «буржуазном» окончании эпизода с белкой мне видится многократно отмеченная исследователями духовная трезвость Пушкина: князь ведь не «купоны стрижет», а чудесные орехи собирает — плоды, так сказать, домашней волшебности Китеж-града. Впрочем, сказка о царе Салтане и начиналась с того, что царь стоял «позадь забора» — чего же ожидать еще от его сына?

4. Тридцать три богатыря:

Князь пошел, забывши горе,
Сел на башню, и на море
Стал глядеть он; море вдруг
Всколыхалося вокруг,
Расплескалось в шумном беге
И оставило на бреге
Тридцать три богатыря;
В чешуе, как жар горя,
Идут витязи четами,
И, блистая сединами,
Дядька впереди идет
И ко граду их ведет.
С башни князь Гвидон сбегает,
Дорогих гостей встречает;
Второпях народ бежит;
Дядька князю говорит:
«Лебедь нас к тебе послала,
И наказом наказала
Славный город твой хранить
И дозором обходить.
Мы отныне ежеденно
Вместе будем непременно
У высоких стен твоих
Выходить из вод морских,
Так увидимся мы вскоре,
А теперь пора нам в море;
Тяжек воздух нам земли».
Все потом домой ушли.

Заметим первом делом, что тридцать три богатыря — родные братья Лебеди, они слушаются ее наказа, и следовательно, принадлежат к светлой стороне сущего, к «миру правой руки». Однако это явно не люди; они покрыты чешуей как броней, их природа скорее морская, нежели земная или воздушная — ну и что из того? Вопрос не в том, каково их «вещество», а в том, каково направление их воли. Будем город твой хранить, и дозором обходить — говорит морской дядька, а это значит, что любая материальная среда подлежит духовному преобразованию и даже пресуществлению, если есть на то благословение Творца. В своих сказках вообще — и в данном эпизоде в частности — Пушкин выказывает удивительную метафизическую интуицию, касаясь предметов многовековых религиозно-философских споров. И шмель, и комар, и золотая рыбка служат носителю высшего — сверхприродного, личного — начала, потому что сотворены они были в пятый день, а человек как венец космоса — в «день шестый» (см. «Беседы на Ше-стоднев» св. Василия Великого). Православное богословие не признает «супранатуральной» благодати, как бы надстраивающейся над естеством: божия энергия действует в самой природе как ее внутренний исходный импульс, как ее причина и цель. Чудесные изменения живых существ у Пушкина — это космический аналог человеческого подвига любви. Вместе с тем — точнее, несмотря на — столь глубокие по сути прозрения, сцена с богатырями, как и вся сказка о царе Салтане, пронизана у Пушкина добрым народным юмором: «второпях народ бежит», «все потом домой ушли» и тому подобное. Сила Пушкина как художника-мистика и состоит, между прочим, в том, что он сверху видит все — и тайное, и явное, и смешное, и великое — и всякому находит его цену.


5. Наконец, явление самой Царевны-Лебеди:

Месяц под косой блестит,
А во лбу звезда горит…

В предыдущей главе уже шла речь о том, что встреча князя с Царевной Лебедью рисуется как встреча с самой Софией-Премудростью: «месяц под косой блестит, а во лбу звезда горит». Вместе с тем и это «чудо так уж чудо» предстает у Пушкина как имманентно присущее творению: не ищи далеко, ищи близко. В ответ на пылкие заверения князя о готовности идти за своей суженой за тридевять земель Лебедь, вздохнув глубоко, молвила: «Зачем далеко? Знай, близка судьба твоя, Ведь царевна эта — я». Еще раз приходится напомнить читателю о том, что Пушкин — не романтик и не идеалист, а православный поэт. Романтики и идеалисты сочиняли гимны о Прекрасной Даме, а Пушкин имел четверых детей от любимой Наташи. После всего этого выглядит вполне естественным «приплод от чуда»: стал жить да поживать, ведь семья есть малая церковь.

Финал сказки о царе Салтане выглядит прямо всеобщим торжеством. Да он и есть такое торжество (катарсис): царь вновь обретает жену, и сына, и невестку, злые тетки во всем повинились и признались, «царь для радости такой отпустил всех трех домой», '5 история завершается веселым пиром. Если рассматривать создания Пушкина в категориях вселенского света и тьмы, то сказка о царе Салтане является, бесспорно, одним из самых светлых его произведений: мировое зло лишь слегка задело золотой космос этой сказки своим «пурпурово-серым» (А. Блок) крылом. В полном соответствии с христианским вероучением, здесь чудо происходит от веры, а не вера от чуда: «блаженны не видевшие и уверовавшие» (Ин. 20:29). Да и могло ли быть иначе на острове князя Гвидона, в этом граде Китеже, где расположен рай и все счастливы, потому что здесь доброе и веселое православно-русское чудо столь же естественно, как сама природа вещей, точнее, неотъемлемо от этой природы. Единственный темный персонаж сказки — Коршун — творил чудо от себя, а не от Бога, и поплатился за это; уж он то не пошел бы за благословением к святой иконе. В своей мистике Пушкин очень точен: здесь он такой же реалист, как и во всем прочем. По верному замечанию В.В. Розанова, Пушкин «был серьезен, был вдумчив; ходя в саду Божьем, он не издал ни одного „аха“, но как бы вторично, в уме и поэтическом даре, он насаждал его, повторял дело божьих рук… Но уже выходили не вещи, а идеи о вещах — не цветок, но песня о цветке, однако покрывающая глубиною и красотою всю полноту его сложного строения».16 Как мы помним, затем и призвал Творец человека в мир, чтобы посмотреть, как тот назовет его…

В следующем разделе мы поговорим о других сказках Александра Сергеевича Пушкина, где духовная тональность чудесного будет несколько иною.

Серебряное чудо

Поскольку Провидению не свойственно насиловать природу, то мы не станем принимать во внимание нелепое мнение толпы, утверждающий, будто Провидение и против воли должно вести нас к нравственному совершенству.
Дионисий Ареопагит

Итак, в «Сказке о царе Салтане» мы видели божий луч и танцевали в нем вместе с автором и героями этого сияющего повествования. Темное облако противо-божественной воли лишь один раз показалось на горизонте, и тут же сгинуло, задетое стрелой царевича. Несравненно значительнее зло проявляет себя в последующих сказках Пушкина — в «Сказке о рыбаке и рыбке» и в «Сказке о мертвой царевне и семи богатырях». В названных созданиях чудо как бы растянуто между полюсами Блага и его отрицания: здесь уже господствует не золото солнца, а серебро луны.

На первый взгляд, в «Сказке о рыбаке и рыбке» мы обретаемся в том же православно-русском «сегменте» вселенной, что и в легенде о князе Гвидоне и прекрасной Лебеди. Однако на этот раз матушка Русь повернута перед нами как бы другим своим боком — «кондовым, избяным, толстозадым». У всех свои недостатки, и нам незачем скрывать правду: «русский человек скорее может быть святым, чем честным» (К.Н. Леонтьев). Если действительно слабости суть продолжение силы, то наша главная национальная черта заключается в готовности «вынести все, что Господь ни пошлет» (Н. А. Некрасов). Христианское по идее, это качество в его падении оборачивается нередко равнодушием к собственной (и другого) участи, а порой и цинизмом: не согрешишь — не покаешься. В «Сказке о рыбаке и рыбке» Пушкин смело вводит в искусство моральную проблематику, хотя ему же принадлежит суждение, что поэзия выше нравственности.17 Что касается начала чудесного, то в этой сказке оно предстает перед нами во всей красе — мы знакомимся с Золотой Рыбкой.
Кто такая Рыбка? Как мы помним, вся история начинается с просьбы Рыбки, пойманной стариком в сети: «Отпусти ты, старче, меня в море, Дорогой за себя дам откуп: Откуплюсь, чем только пожелаешь». Если Рыбка столь богата и могущественна, что в состоянии все отдать за себя, то почему она столь беспомощна в неводе? Если же она сама нарочно попалась в ветхие сети, и дает свои обеты только для испытания рыбака — то разворачивающаяся на наших глазах коллизия что-то сильно напоминает — она архетипична.

В самом деле, Старик идет домой, и получает от жадной Старухи приказ выпросить у рыбки новое корыто; потом — новую избу; потом — дворянское достоинство; потом — царское величество; наконец, хочет быть она владычицей морскою, и чтоб служила ей рыбка золотая, и была у нее на посылках. Что называется, посади свинью за стол, она и ноги на стол. Однако, как нетрудно убедиться, нравственная сторона происходящего в творчестве Пушкина вообще, и в рассматриваемой сказке в частности, есть только один из уровней космической иерархии: для чего нужна вся поразительная сюжетная канва, если для целей назидания достаточно было бы произнести простую мораль? В том-то и дело, что Пушкин не баснописец: его чудо реально. Если уж говорить начистоту, то Золотая Рыбка в сказке символизирует Абсолют, который для какой-то одному ему ведомой задачи умалил себя до видимого бессилия (нисхождения любви). Более того, она позволяет человеку до поры до времени противиться себе и как будто нарушать Его планы. Богословы первых веков много спорили о том, не нарушило ли грехопадение Адама божественный план мироздания, пока Церковь устами св. Григория Богослова не определила это «нарушение» как часть Домостроительства Сына, приносящего Себя в жертву; ибо «человеку нужно было освятиться человечеством Бога, чтобы Он Сам избавил нас, преодолев мучителя силою, и возвел нас к Себе… Таковы дела Христовы, а большее да почтено будет молчанием».1 8

Итак, соприкосновение между божественным могуществом (Рыбка), смирением (Старик) и бесовским честолюбием (Старуха) — таков глубинный сюжет короткой пушкинской сказки. Как видим, здесь дело идет отнюдь не о морали, вернее, не только о морали: дело идет о силах, борющихся между собой в мире при свободном участии человека. Каждый человек выбирает невидимую силу, которой он служит — но и невидимая сила выбирает для себя послушного человека. Ясно, что чудо здесь входит в самую сердцевину действия, а отнюдь не является неким внешним атрибутом происходящего. Если уж искать аналогии между пушкинским Морем и Рыбкой, с одной стороны, и иными духовными проявлениями космической тайны, то современный читатель сразу вспомнит о мыслящем Океане из романа Станислава Лема «Солярис» и одноименного фильма А. Тарковского. Однако существенное различие между образами Пушкина и Лема-Тарковского заключается в мере заслуженности рождаемых Морем «гостей»: у Пушкина Рыбка беспрекословно выполняет все просьбы Старика и Старухи (до последнего дня), тогда как у авторов XX столетия Океан имеет как будто собственные цели в отношении побеспокоивших его людей, играет с ними в свою игру. Если мы примем теперь в расчет православное учение о спасении как благодати, на которое опирался Пушкин, то должны будем согласиться с B.C. Непомнящим в том, что суд Рыбки отнюдь не жесток: каждый получает свое." Всяческий рационализм (законничество), равно как и самодовлеющее чародейство (магия) чужды создателю Золотой Рыбки. Никакие заслуги еще не гарантируют человеку спасения, равно как и никакие грехи не в состоянии перевесить божьей любви — вот что надо твердо усвоить, когда приближаешься к творчеству Пушкина («здесь русский дух, здесь Русью пахнет»). Понятые в таком ключе, Старуха и Старик являют собой два полюса православного мироотношения — стяжания и жертвы, отдания своего и присвоения чужого. Старуха все «гребет под себя», а Старик все терпит и страдает, терпит и страдает… и этим самым как бы искупает чудовищность своей супружеской половины. Жена мужем спасается, сказано в Писании, точно так же, как и муж женою. Вся динамика религиозно-мистического символизма в «Сказке о рыбаке и рыбке» построена на нарастании напряжения между злом (Старуха) и искуплением его (Старик), что в итоге дает основание Рыбке вынести нейтральный, а не осудительный приговор этим людям. Воспользовавшись еще одним образом из литературы XX века, скажем, что Старик — и благодаря ему его Старуха — не заслужили света: они заслужили покой. Сознательно или бессознательно, Старик у Пушкина выполнил наказ апостола Петра («Слуги, со всяким страхом и повинуйтесь господам, не только добрым и кротким, но и суровым. Ибо это угодно Богу, если кто, помышляя о Боге, переносит скорби, страдания несправедливо» — 1 Петра 2:19−20) — и тем самым спас свою жену и себя. Чудо этой замечательной сказки не в том, что здесь рыбка «голосом молвит человечьим», а в том, что здесь Страшный Суд милосерден и прост: да будет каждому по делам его. Бог никого не приводит к Себе насильно. Старуха в роли царицы — все равно что бес в раю: им нечего там делать. Личное избранничество каждого дыхания священно для Господа; быть может, к этому и сводится смысл истории. Единственная «игра» Создателя с нами заключается лишь в том, что Он избирает нас постепенно (во времени), тогда как для Него все известно до начала мира («помутилось синее море»). «Сказка о рыбаке и рыбке» — об этом.

+ + +

Еще одна «серебряная» легенда Пушкина — «Сказка о мертвой царевне и о семи богатырях». Пользуясь вышеприведенным сравнением, скажу, что доля серебра — разумеется, серебра символического — здесь еще выше, чем в сказании о Золотой Рыбке. Если Старик из предшествующей сказки выглядит просто чудаком («чудиком», как сказал бы В.М. Шукшин), а Старуха способна замутить на мгновение синее море — но не более того, то Царица-Мачеха дважды посылает свою падчерицу на смерть: это уже серьезно. Да и зачин сказки о мертвой царевне менее всего походит на идиллию:


Царь с царицею простился,
В путь-дорогу снарядился,
И царица у окна
Села ждать его одна.
Ждет-пождет с утра до ночи,
Смотрит в поле, инда очи
Разболелись глядючи
С белой зори до ночи;
Не видать милого друга!
Только видит: вьется вьюга,
Снег валится на поля,
Вся белешенька земля.
Девять месяцев проходит.
С поля глаз она не сводит.
Вот в сочельник в самый,
в ночь Бог дает царице дочь.
Рано утром гость желанный,
День и ночь так долго жданный,
Издалеча наконец
Воротился царь-отец.
На него она взглянула,
Тяжелешенько вздохнула,
Восхищенья не снесла
И к обедне умерла.

Все вместило в себя это начало — и снежную вьюгу, и сильную как смерть любовь, и прощание, и ожидание, и роды, и возвращение, и гибель жены на руках у мужа. Заметим также, что прекрасная царевна родилась в сочельник, то есть в ночь накануне Рождества — а ведь ничего случайного в этом мире не бывает. Уже в первых строках своего повествования автор являет нам ряд знамений, не менее значимых, чем Рыбка или Лебедь-София в более ранних произведениях. Большому кораблю — большое плаванье: юной царевне предстоят нелегкие дни. Сразу же после эпического зачина, как бы спрессованного силой драматического напряжения, Пушкин печально констатирует, что и царь был грешен, а уж что касается мачехи:


Высока, стройна, бела,
И умом и всем взяла;
Но зато горда, ломлива,
Своенравна и ревнива…

Красота и ум в сочетании с гордыней — чье это качествование? Царица-мачеха настолько горда и умна, что дружит только с чудесным зеркальцем, данным ей в приданое (кем?). Мало того, что зеркальце умеет говорить по-человечески (это мы уже видели): оно в состоянии проникнуть куда угодно, так что становится видно «во все концы света» (Н.В. Гоголь). Знающий человек сразу укажет, что подобное зеркальце есть одно из древнейших магических орудий; вспомним, например, что у булгаковского Воланда было зеркало-глобус, изображающее в миниатюре весь земной шар. Главное мистическое свойство зеркала (любого — от маленького дамского до исполинского воландов-ского) заключается в том, что оно манит бесконечностью, а дает в итоге только автопортрет своего владельца. Если сопоставимы пушкинская Царица-Мачеха и «Джиоконда» Леонардо да Винчи, то общее у них именно в склонности к Зазеркалью: эпоха Ренессанса сделала человека героем отделенного от Бога космоса — потому-то в эту эпоху расплодилось так много волшебников и чародеев. С известной натяжкой можно сказать, что Мачеха из «Сказки о мертвой царевне» есть в некотором роде возрожденческий персонаж — не столько потому, что она злая (этого довольно и на православной Руси), сколько ввиду полного отсутствия покаяния за содеянное. Почитая себя всех милее, всех румяней и белее, Царица-Мачеха впадает в самый крайний нарциссизм: она буквально исповедует завет Змия: «будете как боги»). Известно, чем закончилось это искушение для прародительницы Евы.

В отличие от темной Мачехи (и служанка у нее темная — Чернавка). Царевна вся как будто из света — отсюда и ее красота. По Ф. М. Достоевскому — страшная вещь красота: здесь все крайности сходятся, все противоречия вместе живут. Если представить себе мертвеца (куклу, машину), выдающего себя на живого прекрасного человека, то подобная («автоматическая», по терминологии В. Джемса) красота требует не любования, а разоблачения. Царевна самим своим светлым бытием разоблачает (обличает) фантомную красоту Мачехи, оказывающейся в ее свете типичным призраком (симулякром).20 «Нраву кроткого такого», «засветила Богу свечку», «от зеленого вина отрекалася она» — все это деяния «сокровенного сердца человека в нетленной красоте кроткого и молчаливого духа, что драгоценно пред Богом» (1 Петра, 3:4). Существует древнее правило: подобное порождает подобное. Мачеха открывалась только зеркальцу (то есть самой себе), а Царевна собирает вокруг своего сияния и любящего жениха, и семерых богатырей (подлинных православных воинов), и даже пес Соколко, почуяв ее ангельскую природу, не пожалел себя… Обратим внимание также на то, что волшебное зеркальце — это мачехино достояние — по поводу царевны говорит сущую правду: «но царевна все ж милее, все ж румяней и белее».

В метафизическом плане можно сказать, что в «Сказке о мертвой царевне и о семи богатырях» мы имеем развернутую сверхчувственную иерархию живоносных и смертоносных природ — от почти что небесного естества да почти что демонического. (Очень страшен в этом смысле мачехин подарок — ядовитое яблоко: «Оно соку спелого полно, так свежо и так душисто, Так румяно-золотисто, Будто медом налилось! Видны семечки насквозь» — еще один симулякр). Что касается собственно космических стихий — солнца, месяца и ветра — то они в упомянутой иерархии занимают как бы среднюю, нейтральную позицию: только ветер действительно помог королевичу Елисею в его поисках («не боится никого, кроме Бога одного»). В этом моменте снова дает себя знать удивительная христианская чуткость Пушкина. Вопреки всем соблазнам натуральной магии, которые в его время были не менее сильны, чем в наше, он нигде не отождествляет свободный человеческий дух с той или иной материальной энергией (силой), сколь бы «тонка» она ни была. Как говорит один из крупнейших богословов XX века В.Н. Лосский, «Церковь открывает нам тайну нашего спасения, а не „секреты“ той вселенной, которая, может быть, и не нуждается в спасении».21 Космология чуда у Пушкина откровенно христоцентрична.
Завершающая мистерия сказки в основных свои линиях зеркально (свет мой, зеркальце) воспроизводит ее начало. Там Царица умерла от любви — здесь Царевна от любви воскресает. Более того, торжествующая в финале пушкинской сказки любовь оказывается огнем попаляющим для Мачехи («Тут ее тоска взяла, И царица умерла») — опять-таки в полном соответствии с православным учением, что «мучимые в геенне поражаются мечом любви… Не уместна никому такая мысль, что грешники в геенне лишаются любви божией. Но любовь силою своею действует двояко: она мучит грешников и веселит собою соблюдших долг свой»." Не рой другому яму — сам в нее попадешь, говорит об этом русская пословица. Если снова обратиться к историко-культурному сравнению, то позволительно указать на судьбу сквернейшего человека" - убийцы Бога — у Фр. Ницше, от которого исходит именно смертельная тоска, не миновавшая в конце концов и самого автора «Заратустры».

Космическая иерархия сил и светов, показанная Пушкиным в «Сказке о мертвой царевне», учит внимательного читателя не механизму чуда (чудо механизма не имеет) а благодатной — в прямом смысле райской — мощи человека как сына Божия среди низших по отношению к любви стихий тварного порядка. Выражаясь философским языком, любящий (сокровенный сердцем) человек вырывается из любых, в том числе и магических, причинно-следственных воздействий дольнего мира, он не рабствует ни у какой системы, ибо является по сути насельником мира горнего. В отличие от первых сказок нашего поэта, золото любви здесь не является безусловно господствующим — оно подвергается испытанию тьмой, выступающей его достойной соперницей. Тайна подобного испытания значительно превосходит возможности человеческого ума, однако Пушкин не был бы великим православным писателем, если бы всей силой своей не утверждал исходную аксиому христианства, «которая гласит, что всякое совершенствование начинается с сердца и совершается в свободе».23


Черное чудо

Тварные существа поставлены на творческом слове Божьем как на алмазном мосту, под бездной божественной бесконечности, над бездной собственного своего небытия. Митрополит Филарет Московский
Мы проследили — очень кратко, разумеется — мистический путь, который проделала лира Пушкина в его сказках: от сияющего, праздничного православно-русского острова Буяна до хрустального гроба, в котором просыпается от смертного сна отравленная Царевна. Вектор пути, как видим, отчетливо направлен сверху вниз — от вселенского золота к серебряной лунной ночи, освещенной месяцем и звездами. Если, помня лосевское определение чуда, искать у Пушкина совпадение «семенного логоса» и эмпирической явленности волшебного существа (или сущности), то можно заметить, что указанное совпадение от сказки к сказке требует все больших усилий — энергетических, нравственных, духовных. За него, условно говоря, приходится дороже платить. Ниже мы еще вернемся к этому обстоятельству, пока же обратимся к последней сказке Пушкина — о Золотом Петушке, которая есть, по-моему мнению, настоящая схватка христианского поэтического духа с демонами. Здесь чудо уже не золотое и не серебряное, а черное, неблагословенное.
В самом деле, чего нужно царю Дадону — этому хитрому и ленивому старику? Ему нужно лежать на боку, больше ничего. Смолоду он спокойно брал чужое, но когда пришла пора платить по счетам, он решил защититься с помощью волшебства — «обратился к мудрецу, звездочету и скопцу». Прибегая к восточной терминологии, 24 следует подчеркнуть, что царь принес свою испорченную карму прямо в руки чародею; грубо говоря, подставился.


Вот мудрец перед Дадоном
Стал и вынул из мешка
Золотого петушка.

Насколько отлично появление Золотого Петушка от фактически добровольного явления Старику Золотой Рыбки, не говоря уже о царственном преображении перед князем Гвидоном Царевны Лебеди! Там дело идет о самоотдаче — здесь о принудительной службе, скорее даже работе: «Коль кругом все будет мирно, Так сидеть он будет смирно» и т. д. — прямо солдатчина какая-то. Явно Петушок у кого-то на посылках — только вот у кого? Если можно — и нужно — вести речь об отсутствии механизма у чуда, то есть о богоположенном превосходстве духа над низшими субстанциями («нижними водами»), то у чародейства ничего, кроме механизма, и нет, только механизм этот в каждом случае свой, индивидуальный. В философском смысле слова, чудо — это встреча двух порядков бытия, обнаружение их пребывающего в сокрытости сущностного единства, тогда как колдовство есть сознательное («профессиональное») использование материальных (низших) стихий для контроля над высшими иерархиями — управляемая ин-вольтация, «пляска черных пламен». Собственно, чего иного было ожидать от звездочета и скопца, то есть астролога, лишенного (по своей или чужой воле) даже человеческого естества, изъятого из области христианской антропологии. Древние волхвы пришли за звездой поклониться Богомладенцу; в отличие от них, скопец из последней сказки Пушкина «в сарачинской шапке белой» — явно не христианин. Не из тех ли он сорочин (сарацин?), против которых выезжали на бой семь русских богатырей в «Сказке о мертвой царевне»: «Сорочина в поле спешить, Иль башку с широких плеч у татарина отсечь»?

Разумеется, высший род мира призраков представляет собой Шамаханская Царица, которая, «Вся сияя как заря, Тихо встретила царя». Не все то золото, что блестит — как часто люди забывают об этом: «И забыл он перед ней Смерть обоих сыновей». Как мы помним, в первых эпизодах «Сказки о царе Салтане» Царевич — можно сказать, непроизвольно — вмешивается в борьбу двух трансцендентных сил, олицетворенных, соответственно, Лебедью и Коршуном: «Коршун в море кровь пролил, Лук царевич опустил». В последней своей сказке Пушкин дает человеку — откровенно слабому и грешному при этом — стать как бы в эпицентре войны, смысл которой сокрыт от подслеповатых глаз потомков Адама:


И она перед Дадоном
Улыбнулась-и с поклоном
Его за руку взяла
И в шатер свой увела.
Там за стол его сажала,
Всяким яством угощала,
Уложила отдыхать
На парчовую кровать.
И потом, неделю ровно,
Покорясь ей безусловно,
Околдован, восхищен,
Пировал у ней Дадон.

Околдован — слово сказано. Незадачливый Дадон ленью, глупостью и похотью лишил себя ангела-хранителя, обнаружил перед нечистью свои слабые места, и на него кинулся ад. Государство его окружили враги, сыновья убили друг друга перед сияющим, как заря, призраком — а он все глубже погружался туда, откуда нет возврата. Преимущество человека перед всеми иными существами надземного и подземного горизонтов заключается в том, что он, как образ божий, способен видеть сердцем, а не только глазами — и вот этого-то лицезрения (различения духов) нет больше у Дадона: у него отнята не только царская харизма, но и человеческая защищенность перед холодом, которым веет от Звездочета, и от Петушка, и особенно от Шамаханской Царицы. Не важно (для нас), что они воюют друг с другом; важно, что они исчадия одного и того же Холода. «Бог есть Огонь, согревающий и разжигающий сердца» — говорит св. Серафим Саровский. «Итак, если мы ощущаем в сердцах своих хлад, который от диавала, ибо диавол хладен, то призовем Господа, и Он, пришед, согреет наше сердце совершенною любовью не только к Нему, но и к ближнему».25 Царь Дадон допустил адский хлад в сердце, и тем самым совершил, быть может, единственный смертный грех человека. «Мы не будем обвинены — предупреждал св. Иоанн Лествичник — при исходе души нашей за то, что не творили чудес, что не богословствовали, что не достигли видения, но без сомнения дадим ответ Богу за то, что не плакали непрестанно о грехах своих».26

Завершительный кризис (по-русски — суд) дадоновой жизни столь молниеносен, что заставляет вздрогнуть всю столицу. Звездочет не хочет ничего — ни чин боярский, ни коня с конюшни царской: «подари ты мне девицу, Шамаханскую Царицу». Дадон поначалу пробует шутить («и зачем тебе девица?»), однако ставка в этой тяжбе очень высока: речь идет о вечности.


Старичок хотел заспорить,
Но с иным накладно вздорить;
Царь хватил его жезлом
По лбу; тот упал ничком,
Да и дух вон. — Вся столица
Содрогнулась, а девица —
Хи-хи-хи да ха-ха-ха!
Не боится, знать, греха.
Царь, хоть был встревожен сильно,
Усмехнулся ей умильно.
Вот въезжает в город он…
Вдруг раздался легкий звон,
И в глазах у всей столицы
Петушок спорхнул со спицы,
К колеснице полетел
И царю на темя сел,
Встрепенулся, клюнул в темя
И взвился… и в то же время
С колесницы пал Дадон —
Охнул раз — и умер он.
А царица вдруг пропала,
Будто вовсе не бывало.
Сказка ложь, да в ней намек!
Добрым молодцам урок.

Литературоведы часто истолковывают последнюю сказку Пушкина как отзвук его непростых отношений с Николаем Первым; я думаю, что это один из внешних слоев повествования. «Как ни бешенствует нигилистическое и вырожденческое просветительство, все же бес — вполне реальная сила; и не замечают беса с его бесконечной силой зла лишь те, кто сам находится в его услужении и ослеплен его гипнозом».27 Взяв большой грех на душу, царь Дадон накликал на свою голову гостей из соседних миров, где действуют не лица, а маски, за которыми скрывается царь тьмы. Всеобщее оборотничество — обыденная сторона зазеркальной вселенной — воспринимается людьми как волшебство именно потому, что человек прежде всего личен, то есть имеет собственное имя и свободу, за которые он отвечает перед Создателем. Зазеркальная же вселенная несвободна, она строится как параллелограмм взаимных наведений, в перекрестье которых и попал Дадон, вздумавший перехитрить Время. Царица в сказке — не царица, Звездочет — не звездочет, Петушок — не петушок — все они, если воспользоваться метафорой Гоголя, щеголяют в вывороченных тулупах: они призраки, фантомы. Человеку предназначено быть, а не казаться, тогда как призраки наделены именно кажимостью, которую они стремятся превратить в бытие, и тогда им нужна человеческая жизнь — в данном случае жизнь Дадона. Как раз по этой причине помощь людям со стороны колдунов всегда плохо кончается, даже когда они подряжаются помогать им: Петушок не только не спас Дадона, но и в итоге убил его.

Онтологический секрет симулякра выдает в сказке Шамаханская Царица своим злорадным смехом: хи-хи-хи да ха-ха-ха, не боится, знать, греха. А потом она пропала, будто вовсе не бывало. Говоря философским языком, бытия для нее нет, а есть лишь фантомное существование. Бытие — это дар божий, а любое призрачное наваждение есть паразитирование на бытии, оно «не отбрасывает тени», располагаясь за пределами светлой зоны космоса. По истине не может быть того, что не имеет своего источника, а тьма как раз не имеет его: она возникает при отсутствии света. «Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви — то я ничто» (1 Коринф. 13:2). Слуги сатаны хотят стать грешными богами, но они слепы сердцем, и в конце времен Господь убьет их мечом уст своих.


Заключение

Мы сердцем видим бытие.
Ориген

Итак, о трех родах чуда мы говорили на этих страницах: о мире божьем, который есть первое изначальное чудо, необъяснимое ничем, кроме творческой мощи и любви Создателя; о Пушкине в его сотворчестве Богу, гениально продолжившем дело творца вселенной (золотое и серебряное чудо пушкинианы); наконец, о чародействе и колдовстве, которые противостоят Богу, надеясь овладеть миром своими силами, и потому отвергаются богосыновним пушкинским духом (черное чудо). Вслед за А.Ф. Лосевым мы определили чудо не как некую добавку к естеству (подобное «сверхестественное» понимание чуда характерно как раз для грубого материализма и позитивизма), а как внутреннюю суть самого бытия, пронизанного божественной энергией. В любой своей строке Пушкин показывает, что сущность бытия есть огонь, или, что-то же самое, любовь.28 Христианское чудо есть любовь божия к твари, явленная его прямой силой — чувственная красота земли или сверхчувственный прорыв духа. В этом смысле поэзия и проза Пушкина дают нам не только правду чуда, но и чудо правды — «глубокий вечный хор валов, хвалебный гимн отцу миров».

Если вновь вспомнить мучившую НА. Бердяева проблему гения и святости, то можно с полным правом сказать, что для Пушкина она не существует: Пушкин был как бы зеркалом, эхом творящего Слова, возвращая Ему дар жизни не только не искаженным, но даже обогащенным. Именно в этом заключается вечный эстетико-онтологический урок Пушкина, который жил в XIX веке, в петербургской России имел в своем распоряжении все поэтические средства Запада и Востока, но творения которого оставались столь же светоносными, как, например, иконы Андрея Рублева. Если представить себе классический канон православной светской — не литургической — поэзии, то у нас на Руси его создал Пушкин. Пушкин — это прочное, как скала, духовное основание великой русской культуры XIX—XX вв.еков, это ее опирающее на святыню христианства «концептуальное оружие».

Наиболее ясно «имманентное чудо» пушкинианы выявилось, как мы видели, в «Сказке о царе Салтане». Именно в этом произведении наш поэт развернул в полной мере православно-русский праздник бытия, доказав тем самым, что золотое чудо жизни преодолевает грех культуры как замены рая. Если в книге Бытия цивилизация оказывается последствием адамова и каинова преступления, то в православной вселенной она может стать путем к Богу, прибыльным возвратом к нему. В лице Пушкина русская цивилизация вообще, и светская духовная культура в частности, как бы отказывается от люциферовых соблазнов.29 Как заметил в свое время В.В. Розанов, для юношей, воспитанных на Пушкине, был бы невозможен марксизм (и фрейдизм, добавляю я от себя).30

«Сказка о царе Салтане» знаменательна еще в одном отношении — здесь все друг друга любят и прощают (за исключением Коршуна, который в основном течении сюжета фактически не участвует). Выражаясь категориально, в кругозоре этой сказки практически нет зла, оно находится в ме-оне, в небытии, что целиком соответствует христианскому догмату о грехопадении. Применительно к образу человека — к поэтической антропологии Пушкина — это означает, что первородный Адам лишен холодного семени беса, что человек (каждый) замыслен и вызван к существованию как дитя божие, которое не может перестать быть таковым даже в плену у змия. Ни в ком другом чудо жизни не было столь открыто человеку, как у Пушкина. Не человек для чуда, а чудо для человека — так можно было бы перефразировать евангельскую мудрость в отношении того состояния реальности, где даже оборотившийся шмелем князь Гвидон не желает совершить справедливого возмездия, потому что «жалеет он очей старой бабушки своей».

В следующей сказке Пушкина — «Сказке о рыбаке и рыбке» — описан не столько праздник, сколько дорогая цена бытия. И основная нравственная тональность здесь — смирение, предлагающее всякому человеку его место в таинственном устроении вселенной. Оставаясь золотым по своей сути, образ человека в третьей сказке как бы двоится на сущее и должное. В известном смысле можно сказать, что Старик и Старуха суть как бы один человек — падший андрогин, им вместе жить, вместе и умирать. Собственно, так обстоит дело с любым человеком, имевшим свою половину вне себя; цена его жизни определяется его способностью восстановить в себе целое. Хищница-старуха и старик-«чудик» даже по знакам Зодиака как бы дополняют друг друга, и вся история их отношений с Золотой Рыбкой есть символика хождения перед Богом: человеку многое дано, но много и спрашивается.

В отличие от «Сказки о царе Салтане», где безусловно царствует жизнь, и в отличие от «Сказки о рыбаке и рыбке», где жизнь предстает как бы посеребренная временем, в «Сказке о мертвой царевне» есть открытое касание державы смерти. А кто властвует в этой державе? Я не могу согласиться с утверждением Ж. Батая о том, что выбор высшего Зла в действительности связан с выбором высшего Добра, поскольку одно с другим объединены непримиримостью.(31) Признать последнее — значило бы отождествить Бога с демоном, полноту с пустотой. Величайшая тайна космоса заключена в попущении зла и небытия — и вот Пушкин как православный писатель допускает смерть в свою страну, но ограничивает ее дыханием любви, поцелуем королевича Елисея. Опять-таки в согласии с христианским мировидением, Пушкин оказывается выше распри оптимизма с пессимизмом. Он не румянит щеки лежащей в гробу царевны — они сами выдают, что девица не умерла, но спит. В христианстве присутствует огромный опыт смерти — отпевания, кладбища, молитвы за души усопших. И в нем же есть величайшее чудо победы над гибелью — Воскресение Христово. Смерть, где твое жало? Ад, где твоя победа?

Наконец, в «Сказке о золотом петушке» русский поэт дает генеральное сражение черной силе. Призрачное существование зла не отменяет попущенной ему власти в падшем мире — и вот последняя сказка Пушкина предстает как развернутая онтология боя, постоянно происходящей среди людей, ангелов и бесов невидимой брани.(32) Выше я уже заметил, что отклик (эхо) Пушкина на творящее слово Бога почти не содержит в себе лжи; теперь следует добавить, что слово Пушкина воинствует в мире духов: это и есть его вклад в процесс миротворения. В метафизическом своем измерении «Сказка о золотом петушке» есть намек (добрым молодцам урок) на скрытую до времени победу православного золота над тьмою — ту победу, вследствие которой


…Чародеи все изыдут в дьявольский смрад,
Злоклинатели — в бездну бездонную,
Ведуны-лиходеи — во блата зловонные:
Будет им вечное потопление,
Будем им вечное гниение,
Будет им вечное задушение…33

Подлинная поэзия — это не рифмоплетство, а различение духов, и в этом своем качестве она есть такое же чудо, как и «видение сердцем». В последней своей сказке Пушкин окончательно отделил любовь от космического льда, веру от безразличного («структурного», «постмодернистского») гнозиса, сыновнее смирение от люциферианского самопревознесения. Звездочет, Петушок, Шамаханская Царица — все они носители идеи управления миром, техники, манипуляции над божьим творением, тогда как для христианского сознания является непреложным, что первые станут последними, и что Господь сокрыл тайное мира от мудрых, чтобы открыть его младенцам. В «Сказке о золотом петушке» сама материальность и энергетическая насыщенность бытия истончается до того, что становится очевидной ее духовная по доплека: необходимость оказывается продуктом свободы, а не наоборот (как в магии). Вопреки всем «секретным доктринам», чудо Христа открывается любовью, а не каким-либо, сколь угодно эзотерическим знанием. Подобное познается подобным — вот что поведал Пушкин своими сказками.

Итак, онтология христианского искусства совпадает у Пушкина таинственным двунаправленным (монодуалистическим) движением сущего. И ветру, и орлу, и сердцу девы нет внешнего закона (ритма) — истина есть не «что», а «Кто». Мир не рабствует ни у какой схемы, не знает никаких заранее предопределенных «вдохов» и «выдохов»: линия соотношения света и тьмы в нем непрерывно меняется. При переходе от первых сказок к последней доля золота в них, условно говоря, убывает, и наоборот, как будто возрастает доля небытия. Пустыня растет, как сказал бы Ницше — почему?

Я полагаю, одинаково неверно сводить этот вопрос к личному счастью или хандре самого Пушкина — к медовому месяцу на даче Кита-евой в Царском Селе летом 1831 году (где написана «Сказка о царе Салтане»), или к трудным отношениям с государем в 1834 году (когда создан «Золотой петушок»). Дело идет о сверхличном — в потускневшем золоте сказок проступают знаки вселенской эсхатологии. Миру сему не обещано вечного процветания — ему обещан Суд. В истории нарастает поляризация духа, усиливается не только добро, но и зло. Динамика сказочного сюжета у Пушкина — это символика исторической апостасии, в конце которой, однако, уже угадывается свет Парусин — второго пришествия Спасителя.


Примечания
1 Духовные основы бытия не нуждаются в естественно-научных доказательствах, но они имеют естественные космические следствия. Одним из таких следствий является онтологический статус человека как микрокосмоса, в котором идеально и материально предположена вся вселенная. На языке космологии это называется антропным принципом.
2 См.:ЛосевА. Ф. Диалектика мифа/Из ранних произведений. М., 1990. С. 555.
3 Демоническое чудо есть осуществление зла, и в этом смысле оно совпадает с идеалом беса.
4 Лосев А. Ф. Указ. соч. С. 561−562.
5 В таком плане любовь совпадает с надеждой и верой.
6 Аристотель. Метафизика. М.-Л., 1934. С. 7.
7 Се. Симеон Новый Богослов. Божественные гимны. Сергиев Посад, 1917. С. 252.
8 См.: Аристотель. Метафизика. С. 7.
9 Как известно, антихристианские ереси рождаются именно в точке ложного разделения или отождествления божественной и человеческой природ Спасителя.
10 Непомнящий ВС. Поэзия и судьба. М, 1987. С. 389.
11 См.: Блок А. О назначении поэта/ Собр. соч. в 8 т. Т. 6. М.-Л., 1962. С. 160.
12 «Человек в глазах Пушкина лишь аккумулятор и орган стихии, более или менее емкий и послушный, но личности Пушкин не знает… Пушкин — язычник и фаталист. Его известное признание, что он склоняется к атеизму, надо понимать не в том смысле, будто он в такой-то момент своей жизни сознательно отрекся от веры в Бога. Нет, он таким родился; он просто древнее единобожия и всякой положительной религии, он как бы сверстник охотников Месопотамии и пастухов Ирана… Что же это? Значит, в Пушкине ожил древний дуализм Востока, и опять он делит людей на детей Ормузда и Аримана? Но ведь с тех пор человек увидел над двойственностью первоначального опыта небесный купол и постиг все сущее как единство в Боге, и ведь прозвучала же в мире весть о спасении, указавшая грешной душе в ней самой открытую дверь и лестницу для восхождения в совершенство. Но Пушкин ничего этого не знает. Для него полнота и ущерб-два вечных начала, две необратимые категории. Он верит, что полнота-дар неба, и не стяжается усилиями; ущербное бытие обречено неустанно алкать и действовать, но оно никогда не наполнится по воле своей (ГершензонМ. Мудрость Пушкина. М., 1919.С. 13−16.).
13 Это доказано классическими исследованиями В.Я. Проппа.
14 Указанная эволюция прослежена B.C. Непомнящим в его книге «Поэзия и судьба». (М., 1987.).
15 Отметим, между прочим, что злые тетки князя Гвидона, отправившие в свое время царицу с младенцем в бочке по морю, говорят сущую правду, когда рассказывают о многочисленных чудесах, творящихся на свете. В религиозно-философской интерпретации это означает, что никто -даже злодеи — не лишен шанса на спасение, ибо не в состоянии совершить греха, превышающего божью любовь. Иными словами, праздничная милость царя Салтана оказывается в метафизической перспективе знаком всеобщего прощения (апока-стасиса).
16 Розанове. В. О пушкинской академии /Сочинения. М., 1990. С. 353.
17 Яушкш/Л. С. Полн. собр. соч. В Ют.Л., 1978. Т.7. С. 276.
18 Св. Григорий Богослов. Творения. Часть IV. М., 1889. С. 142.
19 См.: Непомнящий В. С. Указ. соч. С. 255.
2(1 На схеме основных человеческих типов Царица-Мачеха из «Сказки о царе Салтане» являет собой фольклорный вариант ледяной светской красавицы, что типологически сближает ее с Евгением Онегиным из первой главы романа — этим образцовым «светским львом», живущим по звонку механического брегета, извещающего своему хозяину не столько обед, сколько смерть.
21 Лососий В.Н. Очерк мистического богословия Восточной церкви// Мистическое богословие. Киев, 1991. С. 163.
 — Творения преподобного Исаака Сириянина. М., 1911. С. 76.
23 Ильин И. А. Основы христианской культуры. Мюнхен, 1990. С. 37.
24 Употребление индуистской терминологии здесь оправдано хотя бы характером восточной легенды, послужившей сюжетной канвой для сказки Пушкина.
25 Денисов Л.И. Житие, подвиги, чудеса, духовные наставления и открытие св. мощей преп. Серафима, Саровского чудотворца. М. 1905. С. 420.
26 Св. ИоаннЛествичник. Лествица. Изд. Козельской Оптиной пустыни. 1901. С. 87.
27 Лосев А. Ф. Диалектика мифа. С. 563.
28 Если истолковать эту любовь-огонь как материальную силу, то следует сказать, что она буквально движет мирами. Мертвой материи, как известно, не существует: внутри любого камня заключены гигантские атомные силы. Более того, сама каменность камня — мировая тяжесть — в конечном счете продукт нелюбовного (небратского, по выражению Н.Ф. Федорова) расположения атомов, которые взаимным противостоянием и порождают кажущуюся непроницаемость космического вещества (пространства-времени). Здесь-исток вселенской энтропии, тенденции к изнашиванию материи и «тепловой смерти» сущего. Подробнее см. об этом: Лосский Н. О. Бог и мировое зло. М., 1993.
29 Еще раз подчеркнем, что мнимый пушкинский «дуализм» на самом деле есть гениальная — пророческая — интуиция жертвенного прохождения Бога через нижние слои творения ради их просветления (кенозис). Бог становится человеком для того, чтобы человек стал Богом.
30 См.: Розанов ВВ. Возвращение к Пушкину/ Сочинения. М., 1990. С. 371.
31 См:.БатапЖ. Литература и зло. М., 1994. С. 123. Значимость Пушкина в наше апостасийное время возрастает как раз потому, что в его свете невозможно путать рай с адом, просветление с наваждением даже под предлогом свободы. Свобода, по выражению Блейка, «невольно на стороне демона», но это именно ренессансно-романтическое, а не христианское понимание свободы.
32 В конце концов судьба вселенной решается фактическим выбором соборного Адама-духовного центра сотворенного неба и земли. Если сумма добра в мире достигнет безвозвратно низкой точки, это будет означать отказ твари от Творца и ее самоутверждение в ничто, за которым последует новое Небо и новая Земля.
33 См.: Калики перехожие. Сб. стихов и исследования П. Бессонова. М., 1861−1864. Вып. 5. С. 195−206.


Казин Александр Леонидович. Родился в 1945 году в Смоленске. Доктор философских наук, заведующий сектором Российского Института истории искусств, профессор исторического факультета Санкт-Петербургского Университета. Основные труды: «Последнее Царство. Русская православная цивилизация» (СПб., 1998); «Философия искусства в русской и европейской духовной традиции» (СПб., 2000). Член Союза писателей России. Член Исполнительного совета Собора православной интеллигенции Санкт-Петербурга. Живет в Санкт-Петербурге.


Rambler's Top100 Каталог Православное Христианство.Ру Рейтинг@Mail.ru