Московский церковный вестник | Протоиерей Михаил Воробьев | 24.01.2014 |
В 1930-e годы она была иподьяконом у епископа Вольского Георгия (Садковского). Так уж получилось. В единственной действующей в городе церкви Вольска не было никого, кроме этой худенькой, коротко стриженной девочки, кто мог бы помогать владыке во время богослужения. В 1936 году епископа арестовали, а она на всю жизнь обиделась на Бога и потеряла веру. Её примирение с Творцом произошло за несколько часов до смерти. Екатерина Михайловна была одиноким человеком. Её фотографий не сохранилось. Остались только воспоминания о детских годах, записанные перед смертью.
В середине 1950-х, когда после смерти Сталина приоткрылись ворота лагерей, Анна Андреевна Ахматова с тревожной иронией вопрошала: как встретятся, как взглянут в глаза друг другу две почти равные количественно половины населения страны: та, что сидела, и та, что сажала?
Однако никакого нравственного конфликта не произошло. И дело не в том, что число сидевших примерно совпадало с числом сажавших. Советская власть умела всех связать круговой порукой. Один и тот же человек нередко оказывался принадлежащим и к тем и к другим. Не потому, что служил в НКВД или сочинял доносы, а потому, что соглашался, молчал, подписывал, покорно голосовал на партийных и иных собраниях.
Власть умела нагнать страху. И это был не тот «страх Господень», о котором говорит Священное Писание, который возвышает человека и является «началом премудрости». Это был по-настоящему сатанинский страх, сокрушавший волю, разрушавший мораль, входивший в генетическую память, продолжавший жить в потомках, не изжитый полностью и до сего дня.
Другой силой власти была ложь. Она давала почти беспроигрышный эффект. Отмеченная Достоевским и исследованная Бердяевым доверчивость русского человека стала одним из истоков и смыслов русского коммунизма. Человек, воспитанный на евангельском да будет слово ваше: да, да; нет, нет; а что сверх этого, то от лукавого (Мф. 5, 37), поверил и «Декрету о мире», обернувшемуся Гражданской войной, «Декрету о земле», за которым последовала продразвёрстка и коллективизация с неизбежным голодомором. Кто-то поверил и тому, что так называемые церковные ценности: изъятые из храмов оклады икон, напрестольные кресты и богослужебные сосуды (а кое-где кислотой смывали сусальное золото с иконостасов) — пойдут на закупку продовольствия для голодающих.
Очень многие поверили и тому, что Бога нет.
Несколько лет назад меня пригласили поисповедовать и причастить старушку, которая готовилась умереть. Когда мы уже подходили к дому, где она жила, провожающие меня родственники как-то замялись и робко сказали:
— Батюшка, она ведь у нас всю жизнь была безбожница, ругала Церковь, а попов на дух не переносила.
Это было серьёзное препятствие. Довольно часто недавно пришедшие к вере люди хотят во что бы то ни стало спасти всех своих близких. Делают они это чаще всего неумело и своими уговорами, а иногда и запугиваниями портят всё дело, напрочь отталкивая сомневающегося человека от Церкви. Неофиты упорны, они умеют ждать, и когда неверующий родственник приходит в состояние, делающее невозможным никакое сопротивление, бегут за священником, уговаривая его пособоровать и причастить умирающего. Для таких случаев была придумана даже особая «глухая исповедь», когда священник перечисляет грехи, надеясь на то, что человек, уже потерявший дар речи, ещё слышит его, понимает, о чём идёт речь, и, может быть, кается в своём сердце. Глубина Божественного сострадания поистине бесконечна. Можно согласиться и на «глухую исповедь», но только в том случае, если человек, которого предстоит исповедовать, всё-таки является верующим и, когда был здоров, исповедовался неоднократно. А здесь безбожница.
— Может быть, лучше вернуться, — робко сказал я, — не будет ведь никакой пользы от этого формального причащения. один грех.
— Нет, нет, батюшка, — заторопились родственники, — она сама просила привести священника, и именно вас, и вообще, она ещё в здравом рассудке, и память сохранилась, вот возраст только — далеко за восемьдесят. Вы знаете, хоть в церковь она никогда не ходила, но всегда передавала записку за упокой, правда, с одним только именем, так что, пожалуйста, пойдёмте.
Пришли. Екатерина Михайловна оказалась известным в городе санитарным врачом. Окружённая несколькими столь же престарелыми родственницами она восседала в кресле, обложенная со всех сторон подушками, и было видно, что только в таком положении она ещё может дышать и говорить. Комната, в которой мы находились, сияла какой-то умопомрачительной чистотой и поражала выдержанностью стиля. Казалось, это декорация в стиле ретро к какому-нибудь фильму, вроде «Пяти вечеров» Никиты Михалкова. Мебель пятидесятых годов блестела, как новая; настольная лампа с зелёным абажуром, покрытая кружевной салфеткой, соседствовала с первым советским телевизором «КВН», который вместе с линзой, казалось, не далее как вчера сошёл с заводского конвейера. Завершала всё это великолепие огромная пальма, посаженная, вероятно, самой хозяйкой, когда она была ещё девочкой, с тяжёлыми скрученными корнями, выпиравшими из кадки.
Поздоровавшись, престарелая безбожница попросила меня прочесть молитвы из чинопоследования исповеди, чем немало удивила меня и всех, кто находился рядом.
Я попросил всех собравшихся оставить нас наедине, однако старушка пожелала исповедоваться прилюдно.
Такой неправославный выверт мне очень не понравился, но старые люди своенравны, склероз делает своё дело, и я не противоречил умирающей, решив, что всегда можно прервать разговор, если он зайдёт не туда, куда надо. Откашлявшись, она начала:
— Я была иподьяконом у последнего Вольского епископа Георгия.
Эта, похоже, был уже не склероз, а Альцгеймер. В голове пронеслась мысль о преподобной Марине, которая выдавала себя за монаха Марина, о кавалер-девице Дуровой, про которую, кажется, был снят фильм «Гусарская баллада»; в какой-то момент мне даже сделалось смешно.
Однако старуха, как бы прочитав мои мысли, продолжала:
— Не считайте меня безумной. Я всё хорошо помню. Я действительно была иподьяконом у епископа Георгия (Садковского) в 1933—1936 годах, когда он служил в Вольске.
Я насторожился. Год назад в «Вольской православной газете», которую мы тогда издавали, была напечатана серия очерков о вольских викарных епископах. В том числе и о Георгии (Садковском), который, однако, был не последним, а предпоследним епис-копом на Вольской кафедре. Впрочем, по-своему Екатерина Михайловна была права: последний назначенный на Вольскую кафедру викарий Саратовской епархии Преосвященный Сергий (Куминский), начинавший своё служение в Церкви полковым священником, не смог приехать в Вольск. Переназначенный в Ачинск он очень скоро был арестован и погиб в лагере.
Владыка Георгий появился в Вольске осенью 1933 года. Хотя рукоположен он был 13 августа 1933 года во епископа Камышинского, Вольск, куда он был назначен через несколько дней, оказался его первой архиерейской кафедрой. Как и любой архиерей того времени, он хорошо понимал, что первая кафедра может оказаться и последней. Аресты духовенства с 1918 года сделались обычным явлением, и всякий принимавший в эти годы священный сан знал, что ожидают его в буквальном смысле плач, и стон, и горе (Иез. 2, 10).
Что такое ЧК, ОГПУ и НКВД владыка Георгий знал не понаслышке. Впервые его арестовали в декабре 1919 года, когда он, Лев Садковский, подпоручик армии генерала Деникина, был взят в плен под Царицыном. Сын настоятеля московского храма Софии Премудрости Божией (расположенного на Софиевке у Пушечного двора) протоиерея Сергия Максимовича Садковского, он был призван в армию в 1916 году сразу же по окончании Московской духовной семинарии. После ранения и долгого пребывания в госпиталях Одессы и Новороссийска он снова встал в строй на этот раз в Добровольческой армии.
Первый арест был недолгим. После нескольких месяцев в лагере Лев Садковский был зачислен в Красную армию во 2-й Царицынский полк. После демобилизации поселился в Спасо-Преображенском монастыре в Белеве, небольшом городке Тульской епархии. Годом ранее на Белевскую кафедру был назначен его старший брат Игнатий (в миру Сергей Сергеевич Садковский), рукоположенный во епископа Белевского, викария Тульской епархии.
Из рук брата Лев Садковский принял монашеский постриг. Им же был рукоположен в сан иеромонаха.
17 января 1923 года братья Садковские были арестованы. Набор обвинений был стандартным: антисоветская агитация, непризнание обновленческого ВЦУ, создание общины, объединившей священников, монахов и мирян. Отцу Георгию вменялось в вину и его белогвардейское прошлое. Три года в Соловецком лагере особого назначения стали серьёзным испытанием, но нимало не поколебали духовной стойкости и твёрдости характера. Вернувшись в Белев, братья продолжили борьбу с обновленчеством, объединяя преданных Патриарху Тихону священников и мирян.
В последующие годы епископ Игнатий и иеромонах Георгий дважды подвергались аресту. В 1927 году следователям ОГПУ не удалось доказать вину и после двухмесячного заключения братья были отпущены. Арест 28 декабря 1929 года завершился судом, на котором обвиняемые были приговорены к трёхлетнему заключению. Вскоре после освобождения состоялась его архиерейская хиротония.
Всех этих подробностей старуха, конечно, не знала. Твёрдо помнила она одно: владыка Георгий приехал в Вольск больным человеком; Соловки и лагеря Котласа сказались на его здоровье крайне неблагоприятно. Во время пребывания в Вольске он сохранял связь с Белевым, где продолжали жить члены созданной им Спасо-Преображенской общины. Иногда рядом с владыкой появлялись незнакомые женщины — монахини из Белева, приезжавшие в Вольск за духовным наставлением и привозившие нехитрые гостинцы от белевской паствы.
Екатерина Михайловна оказалась в совершенно здравом рассудке. Более того, несмотря на возраст, у неё оказалась превосходная память. Она рассказала, что, когда была двенадцатилетней девочкой, очень любила ходить в церковь. Во второй половине 1930-х годов это был единственный в Вольске православный храм, ранее принадлежавший старообрядцам беглопоповского согласия. Отнятый у них советской властью он был передан православной общине после закрытия остальных городских -церквей.
— У старообрядцев в Вольске было три церкви и несколько молелен, — вспоминала рассказчица, — была ещё одна единоверческая церковь и старообрядческое кладбище. На этом кладбище в середине 1920-х хулиганы, грабившие склепы, обнаружили нетленные тела городского головы Егора Курсакова, его жены и каких-то родственников, покоившихся рядом. Тогда ещё обновленческий архиерей Михаил (Постников) объявил их мощами. Шуму было много, разоблачать чудеса приезжали из Саратова профессора медицинского института. Но вышло ещё хуже. Обследуя кладбище, а старообрядцы погребали усопших не как простые люди — в могилах, а в склепах, просторных таких, семейных, нашли ещё с десяток таких же «мощей». Так что власти от греха подальше быстро перекопали кладбище.
— Я-то не помню, а вот мама рассказывала, — продолжала старуха, — что было много родственников, которые хотели перезахоронить какие-то тела. Но люди тогда жили так бедно, что никакой возможности не было. Тогда они тайком по ночам приносили эти высохшие тела на паперть единоверческой церкви. Выходит сторож из храма, а там, на ступенях, два-три покойника. Батюшка приходит служить, недоволен, конечно, надо же как-то хоронить. Ну здесь уже ГПУ тут как тут, увозили куда-то, то ли на новое кладбище, то ли где-то просто сжигали.
Слушать её воспоминания было очень интересно. Тем более я сам видел этих несчастных Курсаковых в музее Саратовского медицинского института. Четыре совершенно голых высохших тела буднично висели на крючьях в стеклянной витрине, возбуждая у редких посетителей не страх, не любопытство и даже не отвращение, а чувство какой-то неловкости, ощущение какого-то неприличного поступка, свидетелями которого они невольно стали.
Однако нужно было возвращать собеседницу в русло главной темы. Хотелось побольше узнать о епископе Георгии. Да и как девочка могла стать иподьяконом? Всё-таки владыка Георгий всегда оставался «тихоновцем», а здесь, казалось, просматривается что-то похожее на обновленчество.
— Я ходила зимой в шапке-ушанке и была очень похожа на мальчика, — рассказывала Екатерина Михайловна, — прихожанки заставляли меня снимать шапку и, когда видели мою стриженую голову, говорили: ну вот, ты же мальчик, тебе нельзя заходить в церковь в шапке. Настоящих мальчиков на приходе не было. Для того чтобы совершать службу архиерейским чином, необходимо было найти хотя бы четырёх иподьяконов, которыми в старое время всегда были мальчики. Но здесь были только два старика и монахиня из уже разорённого Владимирского монастыря. Четвёртым иподьяконом владыка назначил меня. Я заходила в алтарь, выносила свечу, стояла с посохом, помогала облачать архиерея. Владыка меня очень любил, старался угостить, чем мог в эти голодные годы, всегда оставлял для меня большую просфору. Только большими-то они стали потом.
Екатерина Михайловна задумалась.
— В 1933 году эти большие служебные просфоры были размером со сливу, а маленькие, обычные просфоры были размером с пуговицу. Люди умирали прямо на улице. Но потом, конечно, стало лучше, хотя.
Моя собеседница снова погрузилась в воспоминания.
— Прислуживать владыке, быть в церкви для меня всегда было большой радостью. Мы жили в Нагибовке, и я ходила на службу через весь город. Владыка страдал каким-то тяжёлым заболеванием ног. Теперь я думаю, что это были трофические язвы. Он получил эту болезнь во время заключения и с трудом стоял во время длинных богослужений. Ему сшили мягкие сапоги, которые иногда к концу всенощной пропитывались кровью. Он всех хотел поддержать, как-то ободрить. Жили тогда тяжело, всего боялись. Повальных арестов ещё не было, но всё равно кого-то арестовывали. У моей подруги в 1935 году отца арестовали как польского шпиона. Тогда заключённые тянули железнодорожную ветку к Шиханам. Так мы с ней, с её матерью иногда туда ходили, не очень далеко, километров примерно десять. Если часовой попадался добрый, можно было что-то передать. Выходили утром, шли через весь город, через сады, и, когда выходили на дорогу, которая шла на Привольск, становилось ясно, куда мы идём. Станция тогда была не здесь, а на Волге. Поэтому было ясно, что мы идём в лагерь. И вы знаете, из домов выходили люди — эта окраина тогда уже застраивалась — и молча подавали нам: кто ломоть хлеба, кто кусок пирога, кто яблоко.
Так вот, владыка старался всех ободрить. Подходит к нему женщина после службы, жалуется: мужа посадили, дети-пионеры от рук отбиваются, тут другая подходит, говорит, что в Маяньге батюшку посадили, тут ещё кто-нибудь со своей бедой. Владыка слушает, вздыхает и вдруг начинает петь: «Тебе Бога хвалим, Тебе Господа исповедуем». Тут и вспоминали мы, что всё-таки христиане.
Умирающая снова замолчала. Чувствовалось, что силы её покидают, каждое слово даётся с трудом и нужно было переходить к исповеди. Но и прерывать её не хотелось; судя по лицам присутствовавших родственников, говорила она о своём церковном детстве в первый раз.
— Владыка очень любил своего брата Игнатия. Он был епископом в Белеве, и владыка считал его не только братом, но и духовным отцом. В то время, когда владыка служил в Вольске, Игнатий был архиереем в Скопине, но служил мало, потому что его всё время арестовывали. У них был ещё один брат — Герасим, архимандрит, но к тому времени он уже умер, владыка его всегда поминал.
Я ещё раз изумился прекрасной памяти своей престарелой собеседницы. Действительно, семья Садковских была многодетной. Помимо Игнатия у владыки Георгия было ещё четыре брата и две сестры. Один из них, Егор, в 1912 году принял монашеский постриг с именем Герасим. Постригал его ректор Московской духовной академии епископ Феодор (Поздеевский), который впоследствии взял под своё покровительство и Игнатия, добившись в 1911 году его назначения на должность помощника библиотекаря МДА. После закрытия Даниловского монастыря, где постоянно пребывал уволенный с должности в академии епископ Феодор, была организована Даниловская община, заключившая с Моссоветом договор на право использования монастырских храмов для богослужений. Наместником общины был назначен архиманд-рит Герасим. Однако управление его продолжалось недолго. В 1920 году он умер от тифа.
— У владыки Георгия были замечательные облачения, — продолжала Екатерина Михайловна, — которые ему присылали монахини из Белева. Перед Троицей 1936 года я должна была принести к службе только что присланное зелёное облачение, которое гладили женщины. Когда я с узелком подходила к храму, меня встретила плачущая монахиня. Она сказала мне, что службы не будет, потому что владыка арестован.
Горе, обрушившееся на двенадцатилетнюю девочку, казалось непереносимым. Она плакала, не переставая, несколько дней. Залезала — не зря же она считалась мальчиком — повыше на дерево перед зданием городского отдела НКВД, чтобы за забором в глубине двора увидеть иногда выводимого из камеры владыку.
— Два раза я видела, как его проводили по двору, может быть, водили на допрос. Он был в рясе, страшно измятой, но уже без клобука и панагии. Мне очень хотелось крикнуть, показать, что я здесь, что его не забыли. В первый раз я растерялась, испугалась, что меня найдут и тоже посадят. Но во второй раз я всё же крикнула: «Владыка! Мы вас помним!» Но дерево росло далеко от ограды, и он меня не услышал.
Она вновь надолго замолчала.
— Екатерина Михайловна, но как же исповедь? Покайтесь в том, что вас больше всего мучит, — начал я, но старуха уже продолжала:
— Потом владыку увезли в Саратов. От монахинь я знала, что детская молитва быстрее доходит к Богу. Я молилась, как могла, молилась изо всех сил, ночью, днём. Наступили каникулы. И ничто не мешало мне молиться целыми днями. Но через месяц в Вольск пришла весть, что владыка Георгий был расстрелян.
И тогда, — Екатерина Михайловна заплакала, — я потеряла веру. Я поняла, что Бога, Который не услышал или не захотел ответить на молитву ребёнка, просто нет. И всю жизнь я прожила без веры. Пустота, которая образовалась в моей душе, стала не просто отрицанием существования Бога, она наполнилась обидой на этого «несуществующего» Бога, обидой на Церковь, на священнослужителей, которые из глупости или корысти обманывают людей. И когда в войну в Вольске вновь открыли церковь, я с отвращением проходила мимо её открытых дверей, а если вдруг слышала отголосок церковного пения, то просто заболевала на несколько дней.
Слушая её рассказ, я думал: «Господи, какая чудовищная ошибка, какое заблуждение, ведь епископ Георгий дожил до 1948 года». Погиб в лагере его брат Преосвященный Игнатий (Садковский). А владыку Георгия в январе 1936 года в Саратове действительно приговорили к расстрелу. Но месяц спустя мера наказания была изменена на десятилетнее заключение.
Эти без малого десять лет владыка Георгий провёл в золотодобывающих шахтах Дальнего Востока. Жизнь в лагере была невыносимо тяжёлой, но всё же это была жизнь, наполненная молитвой. Более всего он молился Печерской иконе Божией Матери, и именно в Псково-Печерском монастыре завершилась его земная жизнь. Насельники монастыря вспоминали, что, когда владыка снимал клобук, на лбу обнажался багровый шрам в виде вырезанного креста — так над ним издевались в лагере. В июне 1945 года, не досидев полгода до окончания своего срока, епископ Георгий был освобождён. Ему ещё не было пятидесяти лет, но выглядел он восьмидесятилетним старцем. Патриарх Алексий I, просивший власть о его освобождении, назначил его на Великолукскую и Торопецкую кафедру. Через полгода был переведён в Порхов викарием Псковской епархии. Но ни управлять епархией, ни совершать богослужения он уже не мог. 27 февраля 1948 года владыка Георгий по болезни был уволен на покой, уволили на покой с дальнейшим пребыванием его в Псково-Печерском монастыре. Пребывание на покое было недолгим. Через четыре дня, 4 марта 1948 года, владыка Георгий отошёл ко Господу.
Всего этого маленькая Катя знать не могла. После войны в единственной, Благовещенской, церкви города, открытой в 1943 году, были совсем другие люди. Те, с кем она молилась в Троицкой церкви, или погибли, или давно уехали из города. Впрочем, в новую церковь она никогда не заходила.
Едва справляясь со слезами, Екатерина Михайловна продолжала:
— Недавно из вашей газеты я узнала, что моя молитва всё же дошла до Бога и владыка Георгий не был расстрелян. Если бы я это знала тогда. Я поехала бы за ним туда, где он был в лагере, в ссылке. Я жила бы подле него, стирала бы его одежду, добывала бы еду. Моя жизнь была бы совсем другой. И это главный грех моей жизни, в котором я раскаиваюсь перед смертью. Простите, батюшка!
Екатерина Михайловна Иванцова умерла к вечеру. На третий день я отпевал её всё в той же ретро-квартире, думая о том, как удивительно складываются людские судьбы, как милостив Господь, возвращающий к Себе не по своей воле заблудшие души.
|