Русская линия
Православие.Ru Георгий Ансимов21.05.2013 

Пастырь и художник
Воспоминания о священнике Герасиме Иванове

Один из удивительных представителей старого московского священства, перешедший в православие из старообрядчества, иконописец, ученик архиепископа Сергия (Голубцова), митрофорный протоиерей Герасим Иванов (1918—2012) прожил жизнь сколь длинную, столь и драматичную. Перед вами — воспоминания его ближайшего друга, оперного режиссера Большого театра Георгия Павловича Ансимова.

Господи, покрый мя от человек некоторых и бесов, и страстей, и от всякия иныя неподобные вещи.[1]

Протоиерей Герасим Иванов (1918—2012). Фото: Д.Никитин / hram-dimitria.ru
Протоиерей Герасим Иванов (1918—2012). Фото: Д. Никитин / hram-dimitria.ru
Мы шли после занятий в 379-й школе в Черкизово, за Архиерейским прудом. Была поздняя осень. Ветрило. Мы ёжились, потому что были одеты кто в чем: зимнее, тяжелое — еще рано, а в летнем зябко и продувает. Да и дожди. У меня под курткой, которую я носил уже третий год, — каждый год только подшивали манжеты, потому что я рос, — был связанный мамой свитер из верблюжьей шерсти: бывшая папина кофта. От него все тело чесалось, но зато было тепло. Одноклассники пытались этот свитер отобрать, но, насильно сняв его с меня в углу во время перемены и надев, тут же сдернули с себя и бросили, ругая верблюдов, а заодно и попов.

Володька Аксенов, заядлый второгодник, рядом с нами был взрослым. Он, по тогдашней блатной моде, носил старое пальто либо отца, либо брата. Это пальто должно было быть очень велико, обязательно без пуговиц, и ходить в нем надо было, запахнувшись и идя чуть вразвалку, иногда сплюнуть, процедив слюну сквозь зубы. Аксенов, командовавший всем классом (запугиванием, шантажом, а то и кулаками), меня не заставлял быть его подчиненным, потому что все знали, что мой отец[2] арестован и сидит как враг народа. Каждую минуту меня могут забрать, посадить, а то и пустить в расход.

Вокруг люди исчезали, как в цирке у фокусника. Но если бы я был сыном инженера или врача, меня бы остерегались и побаивались. Но я был сыном попа, а попы, храмы, Бог, Христос — все это преследовалось государством. И я был гонимым не только им, но и всеми гражданами, педагогами, соседями, и, конечно, соучениками. Гнать сына попа, да еще арестованного, было обычным делом. Не только хамить, плевать, толкать, оскорблять, а именно гнать, — на это есть указания и законы. А главное — примеры. Государство само показывает, как надо. И меня не гнали и не били только потому, что уже надоело. Но свое истинное отношение к сыну врага народа все должны были показать. В таком же притесненном положении находился и Герасим Иванов, Герка. Он учился неуспешно, и не потому, что был неспособен, а потому, что всегда был в домашних заботах. «Мне бы …домой. Стирка сегодня. Сёстры…что с них: ведерко приволокла и уже устала». Или: «Я бы конечно с вами пошел, да золу надо вычистить. Печь не топлена».

Мы дошли до Преображенской заставы.

Впереди, в самом начале Преображенского вала, уже несколько лет назад был установлен асфальтовый котел. Огромный, метра три в диаметре, он стоял открытым на железных опорах и по краю был окружен железной же стенкой, доходившей до земли. В стенке имелась дыра, сквозь которую под котел засовывали много длинных бревен, — жарко пылая, они разогревали вар, засыпаемый в котел. Вар плавился, туда добавляли песок и мелкие камни, и получалась горячая асфальтовая масса. Специальными черпаками её выгребали, грузили в чаны и везли их лошадьми на подводах в Сокольники. Там клали на землю, посыпанную песком, и разравнивали, ползая на коленках, обмотанных ватными старыми тряпками. Получался черкизовский асфальт.

А с вечера, когда уже кончили варить, и котел медленно остывал, в него залезала вся бездомная, неприкаянная голодная воровская молодь и, тесно вжавшись друг в друга, засыпала, проводя ночь в тепле.

Сейчас, когда мы возвращались из школы, этот клубок горячей, склеенной варом шпаны, как раз просыпался: из котла, потягиваясь и кряхтя, вылезала многоногая и многорукая дырявая, измазанная гидра. Она была уже утренне голодна и зла, и мы решили быстро разойтись.

Я знал, почему Герасим убегает от аксеновского подчинения. Он был из старообрядческой семьи, и в нём было заложено противление всякому соблазну. Герасим каким-то особым чутьем угадывал греховную тропинку, на которую попадались все слабые. Хотя, когда играли на улице в пыли в футбол, он был неутомим.

Я видел вокруг себя людей разных, — милых или сердитых, открыто добрых или уже от рождения закрытых наглухо, — но все они мне нравились, и ко всем меня тянуло. Я готов был отдать все, что имею, хоть имел я мало. Но это не получалось. Вокруг нас была дымка недоверия, подозрительности, а иногда и страха.

И получалось, что в горячих и необходимых поисках добра, сочувствия, в жажде дружбы и даже просто общения мы с Герасимом оказывались притянутыми друг к другу. Эта вынужденная дружба оказалась настолько крепкой, что её хватило почти на восемьдесят лет нашей жизни.

Мы встречались постоянно — по пути в школу; когда он шел по воду, а я в магазин; когда он играл продырявленным мячом в футбол, а я был в зрителях, а потом мы обсуждали «игру». Он стеснялся бывать у меня дома, побаивался заходить в семью, отмеченную клеймом антисоветчины, — а я боялся неизвестного мне дома старообрядцев, не зная их правил, и стыдясь спросить об этом у Герасима. Но любопытство заставляло расспрашивать его, и я, будто читая старую, редкую книгу, выпытывал у него интересные и уже уходящие из жизни подробности их быта.

***

«Господи, сподоби мя любити Тя от всей души моея и помышления и творити во всем волю Твою».

Герасим умел и любил рассказывать. Когда мы встречались — через пять лет, десять, двадцать — всегда он по моей просьбе, а иногда и без нее, рассказывал, с увлечением вспоминая времена и имена, и делал это с такой любовью и признательностью, что я, слушая, внимая каждому звуку его тихого, проникновенного, ласкового голоса, окунался в атмосферу добра. И не важно, о чём он говорил — о комичном или трагическом.

— Я из старообрядцев. Крещусь двумя перстами. Вот так. А в православии складывают три пальца. Это в знак Троицы. А католики вообще пальцы не складывают. А протестанты? Они осеняют себя ладонью. Да и то…

Герасим говорил это, наливая воду в помятое корыто, и прополаскивал в воде что-то темное, чтобы потом повесить на веревку. На шее у него уже деревянно стукали приготовленные прищепки. Он вообще никогда не был без дела.

— Ведь если ты христианин и в душе своей, в своей жизни носишь заповеди, оставленные людям Христом, то и очищаешь себя крестным знамением, творишь на себе помогающий тебе крест. Ведь и вправду похоже — Христос и Крест. Вроде одно и то же. Перекрестить себя, призвав на помощь этот образ, который тебе же поможет, вразумит, поддержит. Сотворить крестное знамение. Совершить этот крест на себе, вокруг себя, а, главное — внутри себя. Влить в себя силу, разум. Вроде бы подпереться.

Крест… О-о-креститься. Чтобы рука твоя по твоей воле этим движением помолилась. Ведь совершение крестного знамения — это молитва. Рукой совершить такое. А что на конце этой руки, как во время молитвенного окрещения сложены пальцы, — уж так ли это важно? Ведь крест «окрест» совершен.

Он выплескивал воду, наливал еще, ополаскивал корыто и принимался развешивать постиранное. Делал все это медленно, вдумчиво. А я, заразившись его разумностью, помогал, стараясь попасть в заданный ритм.

— Ан, нет. Господи, ведь за то, как сложить пальцы, не просто спорили, а дрались. И не просто дрались, а воевали. Убивали. Народами. Посчитать, сколько полегло за эти пальцы! Сказать «много» — это мало. В славянском языке есть слово, обозначающее великое множество. Это слово — тьма. На самом деле в счете тьма — это десять тысяч. Но в сознании «тьма» — это неохватное. А уж «тьма тьмущая» — это не поддающееся осознанию.

Так вот, за эти пальцы человечество положило тьму тьмущую самых хороших людей. Особо неохватно полегло русских. И не просто за православие, принятое князем Владимиром, а и в борьбе за него. И с ордами татар веками, и с иноплеменниками, с иноверцами, всё стремившимися заменить нашу веру на свою. А особенно со своими же русскими, которым эта старая вера мешала. Сколько же тут пролилось кровушки. Брат бил брата, сын отца, а то и деда, сосед соседа. Огнём, ножом, доносом, в спину, в лоб, из-за угла. Десятками, а удастся, так и сотнями, тысячами. И тут тьма тьмущая.

***

«Господи, не остави мене»

Когда Герасиму было три года, его отца, крепкого, с величественной бородой, хозяина большой мастерской, резчика по дереву с российской славой, низвергли как буржуйского частника. Разорили. Лишили мастерской и работы, обрекши на голодную бездомность. И не посмотрели на то, что это был русский мастер масштаба государственного.

Автор: прот. Герасим Иванов
Автор: прот. Герасим Иванов

— В России голод. В России-то! Искусственный голод сделали! Отец потерял все. Станки, инструменты. Все. Частник. Буржуй. А ведь он в Троице-Сергиевой лавре колонны делал. И трон делать ему доверили. И вот он с семьей бродягой стал. С женой, тремя дочерьми и трехлетним сыном оказался в Бийске. Старший сынишка обварился кипятком, поболел и умер. В Бийске отца взял в Белую армию Колчак. Тогда всех брали. И не знали, куда берут и куда гонят: иди, а то расстрел. Так и получилась наша безотцовщина.

О судьбе его отца больше никто не мог ничего сообщить. Мать стала работать. Бралась за все. Даже торговала. Да проторговывалась: неприкаянные дети расползались, как слепые щенята. Однаждымаленького Герасима уронили в речку. Уже не дышал.

— Какая-то татарка вытащила. Долго трясла, держа за ножки. Господь помог. А ведь другой веры трясунья— то! Оттрясла. Отдышался, пополз. Ничего.

Отец матери, коренной, оседлый москвич, старый, незыблемый, как сама земля, вызвал дочь и внуков к себе в Москву и поселил их на Обуховской улице. И вот с матерью и тремя сестрами маленький Герасим жил в полуподвале, где не было воды.

Деревянный кривой нечищеный туалет во дворе. В доме — много мокриц и еще больше клопов. Живя там, ходили в старообрядческий моленный Дом. Пятилетний Герасим, единственный мужчина в семье, должен был помогать матери. Кормить семью.

— Господи, чем только не занимался. Только что не воровал. Господи, как трудно без отца. Вот она, безотцовщина. Мама никогда не заступалась. Вздыхала.

Торговал ирисками. На Немецком рынке покупал по килограмму. Покупал так, что выходило по копейке штука, а продавал на стадионе или на рынке по две копейки. Приносил домой рупь двадцать. А знаешь, что такое рупь двадцать? Маме даешь. Это месяц жизни. Колбаса тогда была, называлась «пролетарская». Двадцать пять копеек. Представляешь, на копейку колбасы, да с яичком! Вот и все. Яблоками, конфетами, торговал, семечками. Чистил обувь. Помню, офицер один. Отошел от меня — блестит, сияет. Пятак!

Я любил его рассказы и потому, что это была правда, и потому, что искренность, окрашенная его верой, была так естественна и откровенна, как самый чистый родник. И когда бы я ни приходил — в сорок лет, пятьдесят, или в восемьдесят, — эта искренность была неизменна. Родник не иссякал.

— Однажды подошел ко мне человек и говорит: «Мальчик, возьми свой ящик и пойдем со мной. Не бойся». Пришли в один дом, а я все с ящиком, и он назначил меня и сестренку мою работать в Парк Культуры. На все каникулы. Так Господь велел. На каникулы. Ведь сироты мы, все знали об этом. Вот и нашелся добрый человек.

***

«Господи, посли благодать Твою в помощь мне, да прославлю имя Твое святое»

Герасим лепил, рисовал с младенчества. Самым подходящим материалом для маленьких пальцев был хлеб. Из мякиша лежалого хлеба легко лепились кошки. А потом лошади с телегами. Потом медведи, обязательно стоящие в рост, и рыбаки с удочками, - неизмеримое число рыбаков дома, во дворе, а потом уже и в школе на уроке. Пальцы сами тянулись к ломтю, принесенному из дома, и сами лепили, даже если смотрел на доску, где учитель чертил мелом домашнее задание. Не раз дома получал подзатыльник, когда рисовал на старых отсохших и отстающих обоях, отходивших от стены потому, что на склейках и в углах прятались клопы, и их морили керосином, или паром из специального чайника с длиннющим острым клювом. Этот чайник передавали между соседями. Клопы множились, их морили, обои отставали, мать велела приклеивать отстающие края, а то и проклеивать керосиновые подтеки.

Автор: прот. Герасим Иванов
Автор: прот. Герасим Иванов

Пошел в школу, но учился плохо. Я что-то заболел. И из пятого или шестого класса ушел. Да и стыдно было. Кругом уже взрослые. Так и проторгуешь. Мальчишкой, лежа на печке с сестренкой, услышал причитания матери, топившей печь: «Господи, Господи, и сейчас-то обжигает, так что нестерпимо. А как же там-то!»

— Мам, ну неужели все будут гореть?

— Не все, голубчик, а мы-то грешные, будем гореть! Кто заслужил, жил благочестиво, будет радоваться.

Я видел ее слезы.

С мокрицами и клопами, с нечищеным покосившимся туалетом во дворе, в отсыревшем подвале, казалось бы, невозможно человеку сохранить себя в благопристойном облике. Но истерзанная, гонимая, потерявшая кормильца семья, существовала и молилась с благодарностью Богу за все, что Он дал ей. Ведь это старообрядцы.

И даже совершенно в нечеловеческих условиях в этом отсыревшем углу было чисто, ухоженно и духовно светло. Каждая вещь на своем месте, всё согрето особой любовью, теплом, идущим откуда-то, из какого-то невидимого источника. Не говоря уже о красном угле, иконах и даже свечах и лампадках.

— Вот лампадка, маленькая, как будто кружевная. А ведь она металлическая, литая, ее большой мастер делал. Вся она в виде голубя, видишь, вот хвост распушенный, вот головка, а над ней, как маленькая корона, фитилек. А внутри голубка — маленький сосудик для масла, а маленькие крылья — это для цепочки, видишь? Это — голубок, Святой Дух. Вот тут пальцем подденешь, маслица нальешь и зажигай. И летает кружевной голубок, и светит. Такая радость"!

Действительно, оказавшись в этой мокрой, сырой комнате, среди старых, сотворенных молитвенными руками бережно хранимых вещей, забываешь о сырости, кривизне, скрипящей незакрывающейся двери, обо всех таких уже ненужных мелочах, и погружаешься в мир, издревле хранимый, торжественно оберегаемый, истинно духовный.

— Помню, играем в футбол на Обуховской улице. В пыли, все потные, грязные, извозчики едут по улице, ругаются, бьют кнутом, как собак. И слышишь — Герасим! Из подвального окошка сестричка машет — зовет. Бросаешь футбол, и домой. — Умойся, переодевайся. Пора в церковь.

Он любил смотреть на всех, кто лепил или мазал. От пекарей в подвале на Черкизовской, лепивших баранки и бублики, до маляров, с проклятиями красивших заборы к очередному революционному празднику по приказу «оттуда».

Заборы ветшали, проседали, касались земли, их доски и штакеты прогнивали и выламывались, но к празднику 7-го ноября их требовали отремонтировать. Владельцы двориков, огороженных заборами, не могли и не хотели искать доски, инструменты, гвозди. Надзиравшему участковому рассказывались невероятные истории со смертями, семейной гибелью и ночными ужасами, лишь бы оправдать невозможность ремонта. И вот, после слез, воплей и уличных коллективных стенаний изрекалось вынужденное «ну, хоть покрасьте!»

Автор: прот. Герасим Иванов
Автор: прот. Герасим Иванов
Примерно с середины тридцатых появилось новое в заборной эстетике. Неизвестно, где и как родилось это «новое», а многие гордо говорили: «социалистическое»: не только в московских заборах, но и по всей области на нескончаемые дачные заборы набивали неширокие доски-планки, соприкасавшиеся концами так, что образовывались ромбы. Эти ромбы создавали впечатление социалистической идейной крепости, несокрушимости. А если эти ромбы покрасить в цвет, отличный от забора, получалась картина! Ну, чем не пряник!

Герасим любил красить заборы, для того, чтобы потом покрасить ромбы. В свой колер. Тут он был в творчестве волен. Хотел, подбирал гармоничную тональность, хотел — писал вольно, благо, оправданий вольности было предостаточно — хозяева давали краску, какая имелась, и негармоничность или вызывающая крикливость объяснялись срочностью работы, а чаще всего самой реалистической причиной: в магазине другой краски не нашлось.

— Мотался я с торговлей долго. Долго, потому что мать болела, а надо было тянуть семью. Кружева плел. На доске свешиваются нитки. Все в ряд по доске. Берем две нитки и узелочек делаем, и узелочек делаем. Потом берем с этой кисточки одну половиночку, и теперь — от другой. А рядом тоже узелочек. И так все нитки. А потом берешь две висящие нитки и стягиваешь. Получается ромбик. Так до вечера самого. Когда тут уроки делать. Ведь это хлеб.

С трудом дотянул он до шестого класса и, продолжая помогать матери, вознамерился поступить в художественное училище. Туда стекались отовсюду. Хотели прикоснуться к настоящей Школе, открытой Константином Юоном, замечательным рисовальщиком, учеником Серова.

— Я, как увидел там художников со своими полотнами, понял — не примут. Куда я со своими штучками. Дома сижу, рисую, а мне — да брось ты это, не выходит у тебя ничего. Куда ты лезешь! Дрожал, боясь показать Юону свои работы, сделанные в подвальном клоповнике, тем более, что рядом поступали в Училище уже взрослые, маститые, с огромными прекрасными картинами. Как я тогда рассуждал, художники. Чего же их учить-то! Помню — комиссия. Там сидят старики — Юон, Машков, Мешков, Мухина. Все такие важные. Студия очень хорошая была. В то время одна на всю Москву.

Но Герасима Бог не покинул. Его взяли. Искал, искал в списках и вдруг увидел — «Иванов». Это были самые счастливые минуты. Вскоре уже стал отличником. И учился, неся всю мужскую службу дома и еще помогая больной матери ходить в храм.

Занимался, Слава Богу, хорошо, с радостью. Но и работал.

— Рекламная фабрика была. Писал «Пейте советское шампанское!». Просиживал в студии часов по десять. Иной раз натурщик или натурщица не придет — друг друга пишем. А из студии идешь и что-нибудь перехватываешь. Севрюга тогда рупь тридцать, штоль, была. Булочку французскую возьмешь и сто грамм севрюги. И все. Художник пообедал. В воскресные дни я ходил в моленную.

Хорошо учился. Старался. Уж нравилось очень. Ночами рисовал. И, прости, Господи, даже в моленном доме. Стою, а мысль куда-то взлетает — а вот бы икону.

У меня был учитель Михаил Дмитриевич. С Шаляпиным знаком.

И вот экзамены в Училище. Дрожал осиновым листом. Сложил кучу листов — за три года-то! А мать приказала съездить за Мытищи — там рынок и дешевая картошка. За Мытищи! Ведь это целый день! Я притащил мешок и, знаешь, что вижу— то?

Накануне экзамена мои сестры моими рисунками оклеили за печкой тамбурочек. Я приехал, увидал:

— Мам, ну что же это!

— А это все Верка.

А я над каждым рисунком сидел часов по двадцать. Хорошо намочила и, намазав разведенной мукой, наклеила. И даже считала, как и мать, что подходит к обоям.

Это рисунки, эскизы, портреты, пейзажи.

А картины мои были — все домашние раньше сожгли. Холод был. Писал так старательно картины, а потом делал рамки. Зима. Всё сожгли.

Ведь щепки не найдешь: по дворам собирал деревяшки, потом резал, строгал, скоблил. А потом клеил. Веревочками стягивал, вылизывал каждый уголок. И моя картина в раме! «Пушкин в ссылке». Сожгли. Композиция очень похожа на репинскую «Не ждали». Он в дверях, а из двери смотрят евреи — он у евреев квартировался.

А с сестрой что сделаешь! Верка, Верка!

Сколько труда положил Герасим в ночь перед экзаменом, чтобы восстановить хоть в малой степени утраченное. И ни слова упрека или хотя бы недовольства в адрес матери или сестер. Все молча. Терпеливо. Кротко.

— Неловко мне было показывать комиссии остатки моего труда. Всю ночь делал рамы, выискивая досочку где-то в чужих заборах, стараясь не попасть на собаку, охранявшую хозяйство, потом их подгонял, красил, клеил. Боялся, что отвечу неблагодарностью на все то доброе, что я получил от мастеров. Но одобрили. А два рисунка, больших, сказали, пойдут на выставку.

По окончанию училища в тридцать девятом он продолжал держать дом, но уже искал заработка не только на ирисках или яблоках, но и по профессии. После рекламной фабрики удалось устроиться в Кусково, в Шереметьевский дворец-музей, писать копию портрета Параши Жемчуговой, которую предыдущий художник начал, но не доделал, получив при этом аванс. Герасим согласился работать бесплатно. Писать было трудно, потому что автор взял размер фигуры больше, чем натуральный, все пришлось приспосабливать и увеличивать, но тяжелый труд оказался удачным, и Герасиму предложили написать портрет подруги Параши, балерины. Это уже можно было писать так, как хотелось. Писал в натуральную величину. И тоже успешно.

— В студии я познакомился с отцом Алипием[3]. Он тогда был еще Иваном Вороновым. Редкая православная фигура. Великая фигура! Художник от Бога. Во время войны я не знал, где он. Мы встретились с ним в Троицко-Сергиевской лавре, когда я подавал прошение о приеме в семинарию.

Герасим, — сказал он, — брось ты свою семинарию, иди к нам, в монахи!

Потом он стал наместником Псково-Печерской обители. Мое общение с ним продолжалось и тогда, когда я, еще учась в семинарии, получил от него предложение отреставрировать храм Сорока Мучеников рядом с обителью. Представляешь -храм, а рядом святая обитель! Как нам работалось! А все отец Алипий. Великий монах. Фронтовик. Савва Ямщиков о нем так сердечно говорил. Я все время работал, работал. Церкви расписывал. Кто поверит — стаж у меня рабочий 80 лет.

***

«Господи, не введи меня в напасть».

— Финская компания была. Меня не взяли. Когда повестку принесли, я явился, но почему-то меня не взяли. В сорок первом война началась, я устроился на работу — ящички делали для мин. А когда, наконец, призвали, в Москве были. Тогда солдат кормили очень хорошо — мясо, даже хлеб не доедали — бросали.

По достижении призывного возраста Герасим пошел в армию. Пошел с радостью патриота, обязанного защищать православную родину. А тут началась Великая Отечественная. Он попал в пехоту. Раскаленного патриота отговаривали из-за его физического здоровья, но он так рвался на фронт, прогнать врага со своей земли! Взяли в учебный полк. Герасим оказался не только увлеченным учеником, но и увлекающим учителем, и его, прошедшего курс, оставили в полку воспитывать новичков.

Герасим Иванов (верхний ряд) с однополчанами
Герасим Иванов (верхний ряд) с однополчанами
Так и гоняли его повсюду, где набирали новобранцев. На фронте, когда попадал, лепил, мазал, а то и помогал выпускать фронтовые рукописные листки. Неловко стреляя, ходил в атаку.

Потом был автомобильный учебный полк.

— Курсанты имели право даже танк водить. В Москве два месяца, а потом в Горький, уже служить. Был младшим сержантом. А потом перевели в Богородск. Холод, голод. Я командовал отделением. Больше всего были в Городце, — года два, наверное.

В пехоте Герасим прошел всю войну.

***

«Господи Боже мой, аще и ничтоже благо сотворих перед Тобою, но даждь ми по благодати Твоей положити начало благое».

Архиепископ Сергий Голубцов
Архиепископ Сергий Голубцов
В автополку Герасим служил вместе с Павлом Голубцовым, вбудущем архиепископом Сергием, а тогда — известным художником-реставратором. Еще в армии Герасим помогал ему во всем, что касается живописных работ. От стенгазет до реставрации иконок. Демобилизовавшись, устроился на Выставку помогать в оформлении. Там он с Голубцовым особенно сблизился. И это сближение для Герасима было во многом провидческим.

Павел Голубцов был православным живописцем, и работа по реставрации была его духовным определением. Герасим, сотрудничая с ним, видел его молитвенное поведение, его истовость при соприкосновении со всем, что касается Храма и его духовного богатства. Он и сам с детства и был настроен на эту истовость. Но видя, как она осуществляется на деле, в конкретных прикосновениях, поиске материала, раздумьях при начале реставрации фрески, иконы, двери, ковра или подсвечника, он сам открывал в себе подобное. И его богомольное воспитание, соединенное с классической художественной школой, при общении с таким оправославленным отношением, начинало давать плоды подлинного творчества. После войны Голубцов подал документы в семинарию, на глазах Герасима начался его монашеский и священнический путь, завершившийся архиерейством.[4]

После Выставки Голубцов предложил Герасиму помогать ему в ремонтных и реставраторских работах. Началось это с реставрации сельской школы в Белоруссии. Герасим — прекрасный помощник в любом строительном деле, верный и ловкий во всем, за что ни брались. Кроме того, из старообрядцев. Скромен, не пьет спиртного, помогает бескорыстно. Голубцов, встретив и поработав с таким необычным для Советского Союза неземным помощником, понял и оценил этого бескорыстного, честнейшего, преданнейшего христианина.

Однажды, в перерыве работы над очередной фреской, где-то в далекой провинции, куда эта пара православных реставраторов приехала, чтобы восстановить уцелевшую живопись и тем самым дать жизнь старому храму, сидя над котелком с варившейся свеклой, отец Сергий (Голубцов) посоветовал Герасиму поступить в семинарию.

Для Герасима это было полной, небывалой переменой всей жизни. Скромно, опасливо поговорил с мамой. Мать тяжело переживала такое решение сына. Ее пугала измена устоявшимся традициям. Да и Герасиму было не просто отказаться от семейно-вековых законов старообрядчества и войти в Православие. Но отец Сергий, который сам уже стал иеромонахом, разумно и убедительно подействовал. И на Герасима, и на его упорную, неколебимую мать. И, наконец, случилось то, что было предначертано — в 1951 Герасим году поступил в семинарию в Загорске.

— Но, знаешь, вросшее в меня с младенчества старообрядчество, так и засело во мне на всю жизнь. Мы говорили с тобой о перстах. Так вот, я крещусь всю жизнь двумя перстами и ничего не могу с собой сделать. Я даже Патриарху говорил, что не могу креститься тремя перстами. А он мне сказал:

— Сотворяйте крестное знамение, как хотите. И два перста несут то же моление, что и троеперстие!

Все воспитание Герасима, прилежание и преданность его Вере сделали его преуспевающим семинаристом. В 1954 году он успешно заканчивает семинарию.

***

«Господи, окропи в сердце моем росу благодати Твоея».

Выпускная Комиссия долго думала, что делать с молодым выпускником, да еще и художником. Думали оставить художником при Патриархии. На экзамене были архимандрит Сергий (Голубцов) и протопресвитер Николай Колчицкий[5]. И отец Николай, в то время настоятель храма Богоявления, узнав, что Герасим — художник, посоветовал пойти в бригаду, работавшую в Елоховском храме.

Храм Богоявления, центральный храм Москвы, Кафедральный Патриарший собор, был построен еще тогда, когда это место было Подмосковьем, и тут было село Елохово. И мы, москвичи, так и называли этот храм Елоховским. Так было роднее, ближе. Чувствовалось что-то свое. В храме, да еще в Патриаршем, писать фрески! Что может быть для православного художника дороже.

Как алчущий и жаждущий, Герасим ухватился за это счастливое перо жар-птицы и, забыв всё, вошел в бригаду иконописцев. Писать! Лестницы, стремянки, доски, мостки. Молоток, гвозди, пыль, копоть и — кисть в руках! Что может быть выше, поэтичнее, чем согнувшись и задрав голову до боли в мышцах, писать руку Марфы, вдумываясь в каждый сустав, каждую возможную складку. Болит спина, растет какая-то шишка на шее от постоянного закидывания головы и пребывания в этом положении часами. Ничего! Зато рука Марфы удается. Писать!

Автор: прот. Герасим Иванов
Автор: прот. Герасим Иванов
Творческая связь с отцом Сергием не прерывалась. Наоборот. Начались заказы. Храм в Богородском.

Но ведь семинарию он окончил, и надо рукополагаться, а для этого — жениться. Рукополагающийся должен быть женат. А Герасим вообще ничего не знал о женщинах: в старообрядческой семье тема отношений мужчины и женщины, симпатий, внимания, ухаживания — необсуждаема. Говорится только, когда сватают или венчают. Отец Сергий хвалил какую-то девушку Валентину, учащуюся в агрономическом техникуме. Он же и познакомил Герасима с Валей.

А та и не думала о замужестве и пошла за советом к матери. Мать сказала, что надо соглашаться, потому что это будет самый верный брак: он священник, а жена у священника — единственная и последняя. Разводиться и жениться во второй раз он не может.

Так и совершился этот необходимый брак.

Тут пригодился и контакт с Богородским храмом. Там и обвенчались. Мать Герасима была рада женитьбе.

Быстрое знакомство, быстрое, скорее деловое, венчание. А тут надо заканчивать храм. А там новые задания и заказы. Матери удовлетворены. Женился. А в голове все время только мысли о фреске, над которой работаешь:

— А какого цвета должна быть косынка у Марии?

Зреет какая-то шишка на шее между позвонками.

— А ведь вторая рука Марфы должна быть чуточку темнее, потому что она в тени!

Подал прошение о рукоположении.

Захватывающая, неустанная работа художника. Уже родилась дочь. Храмы, поездки, новые места, иконы старые, древние, наполовину изуродованные. Почти двадцать лет Герасим занимался реставрацией и писал.

Отец Сергий (Голубцов) всё больше отходил от работ по реставрации. Герасим же, готовый принять сан дьякона, ждет, когда его рукоположат, и пишет, пишет. Он стал уже опытным профессионалом. Дороги, новые места, разные храмы… Сколько ликов, сколько иконостасов разных веков, конструкций, стилей и художественных почерков ему пришлось одолевать. Кафедральный собор в Перми — весь. Со всеми иконами, а их более двухсот. Храм Всех Святых на Соколе, где ему пришлось реставрировать всё, начиная от алтаря. На это уходили годы.

Рукоположения во диаконы все нет. А тут еще мама больна.

И вот она умирает. Для Герасима это была не просто потеря близкого, родного человека. Это было расставание со всем, что связывало его со старообрядчеством. С образом матери уходило, как отрывалось, всё, что с младенчества было корнем, из которого произрастало всё остальное.

Множатся внуки, а Герасим все сколачивает мостки, и, влезая на них, пишет, пишет, пишет.

Левый клирос! Там моя первая работа «Марфа и Мария»!

Почти 20 лет он проработал художником в храме Богоявления.

— Потом будет трапезная!

71-й год. Герасим с Валей едут в Новодевичий монастырь. Там встречаются с митрополитом Пименом.

Тот спрашивает:

— Ваше прошение в силе?

— Да.

Наконец-то рукоположили!

Митрополит Пимен и рукополагал.

Началась новая жизнь. Около года служил дьяконом на Рогожской заставе. Вскоре владыка Пимен становится Патриархом — и опять же сам рукополагает отца Герасима в иереи. И предлагает остаться в Елоховском соборе, — только теперь уже в качестве священника. И начались священнические и художнические перегрузки. Но это было самое плодотворное время герасимовского счастья.

***

«Господи, окропи в сердце моем росу благодати Твоея.»

Отец Герасим предложил мне билет в храм на Пасху. Это было необычно и неожиданно. Впервые Пасха праздновалась не тайно, скрытно, почти воровски, а явно, публично с приглашением даже официальных лиц. Я пришел заранее, но вокруг храма уже была непробиваемая толпа. Милиции как на Красной площади во время парада. Они стояли, как всегда, сплоченно, неколебимо, но подчинялись … священнику в рясе! В том числе и отцу Герасиму, который, увидев меня, позвал жестом, и милиция расступилась! Отец Герасим проводил меня на хоры, чтобы было видно лучше. Там уже тоже было набито, но я обнаружил какую-то ступеньку, и встал на нее. Правда, теперь я был привязан к этой ступеньке и не сходил с нее (иначе займут), но зато я устроился. И это благодаря отцу Герасиму!

Стоял на ступеньке всю службу. Было видно всё то, что в алтаре и около алтаря, но что делалось в храме, с балкона не увидать, а потому все начало празднования — крестный ход и богослужение при закрытых дверях храма и первый возглас «Христос воскресе!» — мы только слышали. Но как замерли мы все на балконе, прислушиваясь к тому, что делается под нами! В наполовину опустевшем храме (очень многие пошли на крестный ход) ловили каждый звук, долетавший до нас. И как мы выдохнули из себя годами копившееся, счастливое «Воистину Воскресе!». Это была Пасха! Первая доступная Пасха для православных. Первая открытая, громкая. Это был праздник и для отца Герасима. Праздник, после которого начались события драматические.

И в самом деле, это была короткая, совсем короткая кульминация герасимовского счастья. Он получил все. Сам Патриарх увенчал его честью быть дьяконом, а потом и иереем, он женат, имеет квартиру — на пятом этаже, без лифта, но свою, — его любимая единственная дочь вышла замуж и уже родила внуков, муж жены, тоже священник, любит жену и детей, отец Герасим служит в первом храме Москвы.

Служит рядом с Патриархом, стоя с ним у Престола Божия. Более того. За служение, достойное награды, он удостаивается звания протоиерея, Палицы, Креста с украшениями, а затем и Митры. Он — востребованный художник и пишет иконы, в том числе и в этом храме.

В Елохове трапезная наверху. Расписана вся, там же, рядом, отец Герасим начал «Благовещение». Он молод, честен и делает всё, чтобы принести людям хорошее.

Но нет, слышится ему, говорит Господь. Ты получил от меня добро. А помнишь Иова, которого Я проверял на Веру? А ты, Герасим, веришь ли в Меня, как тот самый Иов? Сможешь ли ты выдержать испытания, которые предстоят тебе? Все, что было дальше во всю жизнь отца Герасима, — это испытания на крепость его веры.

(Окончание следует)

http://www.pravoslavie.ru/put/61 670.htm

Rambler's Top100 Каталог Православное Христианство.Ру Рейтинг@Mail.ru