Православие и современность | Протоиерей Михаил Воробьев | 11.05.2013 |
Во всей нашей улице одна только Веросьповна умела определять день Пасхи. Вообще-то, звали ее Вера Иосифовна, но выговорить такое необыкновенное имя-отчество мог далеко не каждый. Впрочем, и назвать эту сгорбленную старушку как-то по-простому, ну, скажем, баба Вера, тоже не получалось. При всей крохотности своего роста обладала она неким величием внутреннего знания, внушавшего уважение даже самым отъявленным сорванцам.
Конечно, мальчишки уважали Веросьповну не за пасхальную тайну, и даже не за то, что она знала фантастически прекрасные лекарства от всех детских болезней: не признавая таблеток, зубную боль она лечила распаренной в молоке ягодой инжира (как она говорила — винной ягодой), а понос — отваром гранатовой корки в кагоре. Самым прекрасным в Веросьповне была деревянная рука! Нет, не примитивный протез — наша соседка вовсе не была инвалидом, — а искусно вырезанная из липы ладонь, собранная в горсть, посаженная на длинную украшенную витиеватым узором рукоятку. Предназначался сей дивный агрегат, купленный отцом Веросьповны на Нижегородской ярмарке чуть ли не во времена царя-освободителя, для одного-единственного дела — чесания спины! Свой талисман старуха берегла пуще всех сокровищ мира, и не каждый мальчишка мог похвастаться, что и он чесал свою спину рукой Веросьповны.
Ну, а пасхалия? С пасхалией было настоящее волшебство! Никаких календарей Веросьповна не признавала, но определяла Пасху каким-то очень замысловатым способом, который она называла невнятным магическим словом, очень похожим на андерсеновское «снип снап снурре». Происходило это священнодействие примерно так. Напившись чаю по принципу «первые восемь чашек без сахара», бабушка, притащившая меня к своей подруге, потому что «оставить этого ужасного ребенка — весь в отца — без присмотра нельзя ни на минуту», спрашивала: «А скажи-ка, Веросьповна, не пора ли уже луковичные перья складывать? Когда у нас в этом году Пасха?». Наверняка Веросьповна, заменявшая в те годы Интернет по меньшей мере для половины Вольска, знала даты загадочно кочевавшей по календарю Пасхи до самого Второго пришествия. Но и ей тоже хотелось покрасоваться причастностью к неведомым тайнам. Поэтому она, постанывая и кряхтя, доставала из сундука огромную книгу с обтянутыми кожей обложками и раскрывала ее там, где на развороте были изображены раскрытые ладони, помеченные множеством загадочных знаков. «Рука Дамаскина», — торжественно объявляла она, и для меня, ребенка, еще не читавшего поэму о средневековом монахе Иоанне Дамаскине, эти слова звучали как «рукадама скина», что совсем почти не отличалось от загадочной «абракадабры».
После этой «рукадамы» Веросьповна начинала очень быстро крутить пальцами на своих собственных ладонях и произносить такие ужасные заклинания, что ребенок был уверен: вот это уж точно — настоящее колдовство.
«Круг Солнца, индикт,?— бормотала старуха, переходя с одной стороны ладони на другую,?— так, определяем лунное течение, смотрим сюда: ключ границ, в руце лето. Ну, вот — 12 апреля. Добавляем 13 дней и, пожалуйста, 25 апреля — по-новому. Да, Клавдинька, пожалуй, пора собирать луковичные перья, да и дрожжей тоже надо добиваться».
И вот наступает день, когда горы луковичной шелухи отправляются в глубокий чугунок, а вслед за ними туда же опускаются куриные яйца. Дрожжи, которых все же удалось «добиться» — при советской власти ни одну полезную вещь не удавалось купить просто так, непременно нужно было «добиваться» или «доставать», — тоже шли в ход, превращая горку муки в душистое тяжелое тесто, которое часами поднималось в высоких жестяных формах. И вот уже ни свет ни заря появляется сияющая Веросьповна и протягивает первое пасхальное яйцо, которое, как и все яйца в Вольске, окрашено луковичным пером, но в отличие от наших, тяжелых и тусклых, блестит, потому что старуха догадалась протереть его смазанной топленым маслом тряпицей.
Пасха всегда казалась радостнее других праздников. Во всех других, за исключением, разве что, Нового года, ребенок чувствовал какое-то логическое противоречие, какой-то парадокс, который в голове никак не укладывался. Ну, хорошо, если годовщина революции, или Первое мая, или какой-то другой героический день, то зачем после громоподобной музыки, многолюдных шествий с неизбежным утомительным стоянием на перекрестках такое повальное пьянство? Смысл Воскресения Христова в пионерской голове, конечно, тоже не укладывался. Но то, что это настоящий, загадочный, наполовину тайный праздник, ощущалось очень ясно.
Об этом празднике не писали газеты, ничего не говорили дикторы в редких — на всю улицу один — телевизорах. Школьные учителя что-то бормотали о религиозных пережитках, но как-то застенчиво, неохотно, скороговоркой. Кто-то даже шепотом говорил, что видел Марию Петровну в пасхальный день на кладбище, и она, вместо того чтобы, обрадовавшись встрече с Гришкиными родителями, рассказать о всех проделках их малолетнего преступника, поспешила скрыться среди соседних могил.
Бабушка с Веросьповной торопливо пили чай с куличом и прочей пасхальной снедью, стараясь пораньше отправиться на кладбище, прихватывая — «не ребенок, а наказание Господне» — и меня. В те годы на кладбище отправлялся весь город, устраивая свою «пасхальную демонстрацию» как бы в пику официальным, наполовину подневольным, первомайским шествиям с портретами вождей, транспарантами и «живыми картинами», изображавшими в зависимости от прогиба партийной линии то «наш ответ Чемберлену», то «королеву полей», то «мирный атом».
Личных автомобилей тогда не было. Автобусы в сторону кладбища почти не ходили, поэтому весь трехкилометровый путь по пыльным, едва просохшим улицам приходилось проходить пешком. Впрочем, к этой Пасхе город несколько приукрасился. Конечно, не ради Светлого Христова Воскресения, хотя хозяйки вымыли окна именно к этому празднику, а из-за того, что в этом году впервые как нерабочий день отмечался праздник Победы.
Страна не была сентиментальна по отношению к своим героям. Двадцать лет после окончания опустошительной войны праздник Победы был обыкновенным рабочим днем. Да и участникам той войны Сталин и его ближайшие преемники не торопились отдавать никаких почестей. Какие там почести тридцатипятилетним мужикам? Вас — миллионы, руки-ноги целы — иди работай. А не целы — нечего здесь водку пьянствовать и попрошайничать — в закрытые интернаты, на Валаам!
И только в 1965 году отчеканили первую юбилейную медаль, и Брежнев, сам повоевавший и, по свидетельствам однополчан, не бегавший от пуль, сделал праздник Победы праздником, а на открытии Сталинградского мемориала впервые произнес это слово — «ветераны». Но только еще двадцать лет спустя, при Горбачеве и еще позже — при Ельцине, ветераны получили какие-то реальные льготы: прибавку к пенсии, простенькие автомобили, бесплатный проезд. Кто-то даже получил квартиру. А тогда Веросьповна, потерявшая на войне двух сыновей, получала пенсию в десять рублей. Шутить советская власть умела!..
Первой достопримечательностью, примерно в середине пути к кладбищу, был огромный, покрытый прошлогодним пожухшим бурьяном пустырь. Как ни странно, он сохранил свое первое название — Ярмарочная площадь. Это уже потом, к концу 1970-х, после того, как здесь была выстроена школа, зуд переименования коснулся и этого места — пустырь стал называться площадью Юности. А пока Веросьповна повествовала о двух ежегодных ярмарках, Петропавловской и Покровской, о лошадях и цыганах, о балаганах и необыкновенно вкусных конфетах-тянучках, о чумазых оладочницах, всегда прилагавших к своему нехитрому товару соленый огурчик.
На краю Ярмарочной площади, откуда уже было видно широко раскинувшееся кладбище, сиротливо притулилась обшарпанная забегаловка, именовавшаяся со все той же присущей советской шутливостью «Кафе „Улыбка“». Уже через неделю после открытия «Улыбка» начала распивочно и навынос торговать дешевым плодово-ягодным вином, за что тут же получило второе имя — «Бабьи слезки». Было, впрочем, и третье: частенько заглядывавшие сюда преподаватели технического училища и воспитатели интерната для глухонемых детей называли забегаловку «Встреча на могилках».
Но вот и «Улыбка», замаскировавшая свои приземистые куличики этикетками «Кекс майский», уже позади. Мы проходим мимо двух сохранившихся корпусов женского монастыря, откуда на нас с тоской смотрят глухонемые дети. Им строго-настрого запрещено собирать яйца с могил, но силу Божью не остановить, и они лихо на языке жестов обмениваются планами предстоящего набега на кладбище. Глядя на мелькание рук и пальцев, я тут же вспоминаю «руку Дамаскина», а Веросьповна рассказывает про стеганые одеяла и постельное белье, которое вышивали монахини для готовившихся к замужеству купеческих дочерей. Далее идет рассказ о чудотворной Иверской иконе, остановившей эпидемию холеры, об ограблении обители будущим советским писателем Федькой Панферовым — «он и у меня корчагу меда украл».. Но слушать уже некогда, потому что вот они — гостеприимно распахнутые для всех кладбищенские ворота. Они облеплены нищими, а само кладбище шумит и бурлит, как городской рынок в базарный день.
Здесь — настоящий праздник. Вот одинокий старик вздыхает над могилой недавно ушедшей супруги. А тут целое семейство устраивает трапезу за столиком внутри просторной ограды: здесь есть несколько могил, но еще много свободного места для новых поколений. А здесь серьезного вида мужики крошат хлеб и выливают стопочку на могилу покойного друга.
Как хорошо положить крашеное яичко на могилку, прокричать «Воистину воскресе!» на приветствие встретившегося родственника. Очень нравятся тоненькие голоски старушек — никаких священников в те годы на кладбище не было, — поющих что-то непонятное, печальное и прекрасное одновременно: «Яко исчезает дым, да исчезнут..». Особенно нравились слова: «Пасха кра-а-асная». Да и само кладбище, переполненное нарядными людьми, сверкающее свежевыкрашенными яркими оградками, пронзительно зеленой, только что вылезшей из земли «капусткой», представляется юному пионеру каким-то уголком Царства Небесного, в которое ему очень хочется поверить.
Но чуть дальше и выше находится уголок какого-то другого мрачного царства. Именно здесь — пустота и настоящее кладбищенское безмолвие. На склоне холма, покрытого порыжевшей прошлогодней травой, какими-то зловещими рядами располагаются бугорки, на которых нет ни креста, ни оградки, ни таблички с именем,?— одни только проржавевшие номерки. Здесь, на Вольском кладбище, беспорядочном и заросшем, более всего поражали эти очень ровные и совершенно одинаковые ряды безымянных могил. Это были захоронения немецких военнопленных, умерших в военные и послевоенные годы в госпитале, который размещался в здании бывшей женской гимназии, носившей к началу войны гордое имя Школьного дворца. Сколько их было здесь погребено, подсчитать невозможно. Но, присмотревшись к этим по-немецки ровным рядам, можно было заметить, что в угрюмое однообразие все же вкрадывался спасительный русский разнобой. На одном бугорке лежала карамелька, на другом — красное яйцо, на третьем — тоже яйцо, но уже небесно-голубого цвета.
Кто в том году, когда после войны прошло всего двадцать лет, положил на могилы этих фашистов, этих безжалостных душегубов, повесивших Зою Космодемьянскую, нехитрую пасхальную снедь? Уж точно не пионеры, хорошо проинформированные, что нужно делать с врагом, когда он не сдается! Тут уж не до пасхальных яиц.
Но кто это наклоняется над этой неприбранной могилой, кто как бы украдкой кладет печенье и пару карамелек? Да это же Веросьповна, давно уже отделившаяся от нас, чтобы проведать своих. И она не одна на том пепелище. Еще две, нет, три пожилые женщины, еще не старухи, деловито кладут по яйцу и тихо, как бы оправдываясь, говорят: «Ну и что, что не нашей веры. Ну, как же. Ведь у него там тоже мать. а он, вот, здесь. один. кто ж ему положит..».
Солнце поднимается выше и начинает палить совсем уже по-летнему. Конфеты, которыми нагружены карманы, предательски тают. Народ на кладбище все прибывает, разговоры становятся оживленнее и веселее. Но мы уже идем назад и у самых ворот вновь воссоединяемся с Веросьповной. Она сияет от исполненного долга и сообщает, что вчера опять доставала волшебную книгу с «рукой Дамаскина» и, не удержавшись, посчитала день следующей Пасхи, которая будет ранней, 10 апреля.
— Веросьповна,?— говорю я,?— что же ты врагам крашеное яйцо положила? Они же детей твоих убили.
— Молчи, аспид,?— бабушка больно сжимает мое плечо,?— ну что ты мелешь? Ну что ты минуты помолчать не можешь? Господи, ну весь в отца.
— Может, и враги,?— соглашается разом постаревшая Веросьповна,?— только ведь я в войну в этом самом госпитале работала, на лошади возила воду, дрова. Сколько их там поумирало. А яйцо? Да ведь Пасха. Слышал же, старушки пели: «Радостию друг друга обымем, и ненавидящим нас вся простим Воскресением..» Может, и мальчикам моим там кто-нибудь положит. Мне ведь умирать скоро. Не найду я их могил, не найду. Ты лучше приходи ко мне как-нибудь вечерком, я научу тебя по ладони Пасху считать. Сейчас уже все забыли. А ведь интересно — рука Дамаскина.
http://www.eparhia-saratov.ru/pages/2013−05−09−23−53−51-ruka_damaskina