Русская линия
Православие.Ru София Бер-Тамоева16.09.2002 

ВАЛЕРИЯ — ЗНАЧИТ КРЕПКАЯ
ИНТЕРВЬЮ С ИНОКИНЕЙ ВАЛЕРИЕЙ

Свои стихи она называет лирой. Они удивляют. Наивные, немного нескладные, почти детские по манере, трогательные в своей искренности до предела. Наверно, что-то похожее барышни в позапрошлом веке писали друг другу в альбомы. Любое событие, которое коснулось ее до старости впечатлительной души, она выражала в стихах. Быть может, это была детская привычка, сохранившаяся на всю жизнь. Стихи, что она писала в зрелом возрасте, мало отличаются от тех, что она писала девочкой. Да, они не изменились, но сами изменили ее жизнь, ведь если б не они, кто знает, как сложилась бы история ее жизни, которая звучит сегодня как легенда.

ЮНОСТЬ
— В 4 года я сочинила свое первое стихотворение «Голод 33-го года». Я еще не умела писать, его записала бонна, Александра Ниловна. Тогда, в 33-ем, ни у кого бонны не было, а у меня была. Это была уже совсем старенькая женщина. Большевики ворвались к ней в дом и ни за что, за белые воротнички и манишки застрелили ее сына и мужа. Она сама еле-еле сумела убежать через окно в одном платье, скиталась по дворянским семьям, потом ее к бабушке привели. И она у нас доживала, учила меня грамоте, следила за манерами. А в церковь я с няней ходила. И бабушка, хоть и преподавала в советской школе, пряталась, куталась в нянины деревенские цветные шали, и так в церковь ходила.
Родители были геологи, они редко приезжали, я росла с бабушкой. Как бывшая воспитанница пансиона благородных девиц, она каждый день ждала ареста. Я все время боялась за нее…
Жили мы в Медведково, была нас кучка друзей: подруга Паня, будущая регентша в Киевском Покровском женском монастыре; ныне умерший владыка Серапион, Тульский митрополит; Нина, жена о. Дмитрия Дудко. Мы дружили, ходили в храм, и часто на службы к владыке Николаю (Ярушевичу). Встречали его с цветами. По загородам ездили. Читали часы — то, что в Москве запрещалось. Я писала стихи. Копировала иногда что-то живописное…
К дням Крылова был объявлен поэтический конкурс для детей железнодорожников. Мне было уже 12 лет. Я подала стих, его признали лучшим, но не поверили, что написала я. Мне все-таки дали первую премию, но условно. Жюри велело прийти на следующий день, меня посадили в отдельную комнату и сказали: «Вот Вам темы: о мавзолее Ленина или о физкультуре, пишите.» Я выбрала физкультуру, написала о параде, писала очень трудно, долго, тщилась — это была чуждая мне тема, но получилось неплохо — это их убедило. Куплетов семь, кажется, вышло. В качестве приза мне предложили часы или шубу из искусственного меха. Я выбрала шубу, хоть она была недетская, 52-ого размера. Уговаривали взять часы. «Нет, — говорю, — я ведь буду расти.» Потом в этой шубе многие ходили.
В жюри заинтересовались мной, спросили, какие еще стихи у меня есть. Я им принесла о рыцаре Ричарде Третьем.
Там в центре воинского стана
Король Ричард сбирает рать,
Чтоб у турецкого султана
Господень Гроб отвоевать.
Они послушали эти стихи, другие, о церковной службе, прочитала им поэму о Страшном Суде. «Странно, тут идут в церковь, там идут в бой за Гроб Господень. Все религиозное…» — и отпустили меня.
Попалась я вскоре на антисоветском стихотворении, выдал меня школьный учитель физики. Ребята не выдали. Мальчишки наши такие дерзкие были, ездили по перилам и пели:
Крутится, вертится, хочет упасть,
Слава аллаху, Советская власть,
Скоро, наверное, Сталин умрет,
Если до гроба никто не убьет…
Некоторые, правда, допелись…
Меня забрали. Следователь Рублев все время пытался доказать, что это моя бабушка, старая дворянка, научила меня писать антисоветское. Я, конечно, все отрицала. Утверждала, что бабушка всегда на работе, я все время с няней, а та двух слов написать не могла. Я виду не показывала, но за бабушку боялась, изнемогала…
Со мной в отделении сидел мальчик, который страшно плакал, когда его выводили, кричал. Я раз не выдержала, рванула на конвоира и говорю: «Подождите!» Ногу поставила в дверях и мальчику: «Тебе сколько лет? 15? А мне 12 и я девочка, а я не плачу! Я женщина, а ты мужчина!» Он всхлипывает: «Родителей взяли, меня отправят в колонию…» Я ему: «Мужайся, ты с Божьей помощью выживешь! Не плачь, не давай им в руки радости этой — слышать и видеть твои слезы…» Конвоир запихнул меня в камеру.
Через некоторое время конвоир подозвал меня и тихонько говорит: «У нас нарком любит литературу, он сам драму написал и очень ею гордится, все хочет кому-то показать. Он читал твои стихи, попросись к нему на прием.» Но попасть к нему было непросто. Я объявила голодовку — и благодаря этому попала к Меркулову.
На 12-ый день моего пребывания это было. Он спросил меня, кого я больше ненавижу, большевиков или немцев. Я подумала и говорю, что, пожалуй, немцев больше. Потому что у большевиков и палачи, и тюрьмы есть, и лагеря, но нет печей, куда живых людей бросают. И вдруг с его губ слетает то, что никогда мной не было забыто. Еле-еле, очевидно, он знал, что в кабинете есть звукоулавливатель, почти одними губами: «А ты уверена?» Я от изумления ротишко свой глупый открыла «А-а…», и тут же замолчала.
Рассказал, что у него драма есть, обещал дать прочесть. Сказал, что бабушка цела. Подарил мне полное собрание сочинений Маяковского, Горького и Короленко. На Маяковского и Горького я поморщилась, а Короленко была рада, особенно его публицистике.
В общем, он задумал сделать из меня советского литератора. Отпустил меня, но с условием, чтобы я выбрала себе опекуна и учительницу. Позвали меня на Лубянку. Пришла пара гебистов. Один, латыш, исключительной красоты. Второй — тип обыкновенного сторожа. Тут я опять чуть не налетела на беду. Мне очень понравился этот красавец, как из кино. Я решила задать ему вопрос. Подозвала его в сторонку и спрашиваю: «Если у Вас есть какая-то своя коммунистическая честь, скажите в ракурсе этой чести, Вам когда-нибудь лично самому приходилось пытать живых людей?» Он сделался сначала белый, потом по шее у него пошли пошли красные пятна. Отскочил от меня и аж взвизгнул: «Эта девчонка говорит глупости! Я не хочу с ней ничего общего иметь! Позвольте, я уйду» — и ушел, а моим опекуном стал старенький Евгений Максимович, похожий на сторожа. И как же я потом радовалась этому! Положили мне два отреза на платье: синий и черный и еще 100 рублей. Учительницей назначили некую Панфилову Евдокию Николаевну, старую даму лет 65-ти, она была у них советской писательницей. В ее обязанности входило давать мне темы для стихотворений и следить за моим творчеством.
Опекун отвез меня к бабушке, бабушка — в обморок. Я пошла опять в школу и все это на время утерлось и умялось. Изредка мне подкидывали темы, с которыми я кое-как справлялась.
Меркулов не забывал про меня. Он присылал иногда нам с мамой билеты в театр, на парады, познакомил меня со своим сыном Ремом. Рем-то меня и предупредил, что вскоре мне будет задана тема, с которой будет очень трудно справиться. В самом деле, приходит Панфилова и диктует: «Три Иосифа. Гарибальди, Сталин и Броз Тито.» В стихах их биографию. Опекун, который никогда мне ничего не говорил, тут не выдержал: «Сама ты себе это счастье на голову свалила, а теперь сама думай.» Ладно, с Божьей помощью придумаю.
И вот как мы хорошо выбрыкнулись. Бабушка отвела меня к владыке Сергию (Ларину), тогда епископу Одесскому, рассказала мою историю и попросила: «Возьмите ее в Одессу, святый владыко, спасите девочку.» Он задумался: «Что ж я могу сделать? На должность убощицы или секретарши она мала (мне только 15). Может, поживет у меня в доме, дочь моя (он был вдовец) — ее ровесница, поработает в монастыре, а потом, лет в 16−17 выйдет замуж за священника.» Я говорю, что выходить замуж не могу: «Я не только никогда не любила, но и, хоть мне не очень удобно — Вы другого пола, должна сказать, что ни в какой мере, степени, никогда, ни в мыслях, ни в движениях, ни в жестах, ни в стихах, мечтах у меня не было стремления стать дамой, иметь мужа, детей. Я, как Орлеанская дева у Шиллера:
Один лишь взор желающего мужа
Есть для меня позор и униженье.
Он улыбнулся: «Думай три дня и пойдем в монастырь. У нас в монастыре Тамарочке 14, двум Мариям по 15, еще девочки есть, все непостриженные, я вам потом всем дам рясофор.» Так я оказалась в женском монастыре в Одессе.
Скоро, скоро заблестят купола Одессы,
Устремлен на город взгляд, мысли поэтессы.
В 16 лет я получила свой первый паспорт с припиской «служитель культа». В одесском монастыре я провела 4 года, а потом влыдыку Сергия перевели в Таганрог, а я поехала в гости к маме в Москву, как сказал бы мой опекун, на свою голову.
В день поминок мы с будущим митрополитом Серапионом, он тогда был совсем мальчиком, пошли на Даниловское кладбище — у него там кто-то из родных был похоронен. Мы ходили целый день за батюшкой от могилки к могилке и пели «Благословен еси Господи…», а когда возвращались обратно, нас ждала аккуратная широкая машина. Нас схватили. Серапион вырвался и удрал — все-таки мальчишка. Меня заперли в машине и повезли, а Серапион бежал вслед за машиной, плакал и кричал «Валерия», а я не могла отозваться, я была заперта.
Три с половиной года я просидела в тюрьме. Вышла после смерти Сталина. Сначала жила у матери, а потом одна наша дальняя родственница взяла меня с собой в Житомирский монастырь, а потом и его закрыли.

ПОДПОЛЬНАЯ ТИПОГРАФИЯ
«Кому теперь все это интересно? — говорит матушка, — Это все уже архив, приятный архив, и больше ничего…» — «Ведь Вы, матушка, такая храбрая были, — говорю я, начитанная о ее подвигах, — такая рискованная… Откуда у Вас силы брались?» — «Что Вы, — матушка явно удивлена, — инфантильней меня трудно найти. Это когда нас погнал Хрущев, тогда началось бойцовское…
Нам собираться в вечность уже надо,
Только душа испытывает страх,
Придут ли новых рыцарей отряды,
Чтоб нас сменить в священнейших боях?
В то время повсюду закрывали монастыри. Но просто сделать это власти не могли, придумывали повод. Когда разгоняли Почаев и скит, распространили ложный слух, будто сам владыка Палладий Львовский закрывает монастыри. Это так взбудоражило церковный народ, что Палладия едва не убили верующие в Кременце.
Об этом твердо помнят старожилы,
Но так уж, видно, попустил Творец,
Не помогли лопаты, колья, вилы,
Закрыт был Скит, разогнан Кременец…
Мы написали много листовок в защиту владыки, разоблачали клевету.
В сенях стоял, листовками набитый,
Огромнейший картофельный мешок…
Можно сказать, что с этих листовок и началась моя типографская деятельность. Сначала мы делали иконы. Фотографировали их, раскрашивали, обкладывали фольгой, венками, стеклили и разносили по деревням. Потом набрали печатниц и перешли к изданию молитвословов. Первоначальная методика была очень примитивной. Печатали мы точечно, потом нас обучили шелкографии.
В общей сложности, восемнадцать лет мы занимались этим, издали около пятисот тысяч молитвословов. Это было настоящее партизанство. Многолетнее огромное производство. Подпольное, с тайниками. Время от времени нас ловили, приходилось менять место. Мы жили в постоянном напряжении. В то время существовала 162-ая статья, по которой отвечал, хоть сто человек в организации, только руководитель. Было решено, что начальник будет имитировать душевнобольного. Для начала нужно было изучить 15-томный учебник психиатрии, научиться разыгрывать сумасшедшую. Пробовали другие притворяться, но у них плохо получалось, а у меня — хорошо. Так я стала руководителем нашего подпольного издательства. Пережили мы много, но некоторые эпизоды вспоминаются чаще всего.
Когда меня зацарапали первый раз, я все перепутала: рассказывая о своих слуховых и зрительных «галлюцинациях», переставила их местами. Растерялась, хоть часто представляла, как буду себя вести, когда заберут. Меня спрашивали, почему я лезла к Меркулову, почему писала антисоветчину. Я ответила, что хотела быть Геростратом. Мне записали диагноз. Но вскоре должна была состояться новая экспертиза, которой я очень боялась. Многое зависело от того, как я ее выдержу. Я знала по учебникам, что суждения мои должны быть нелепы и нелогичны, зрачок расширен и почти не реагировать на свет. Я проглотила таблетки салола с белладонной, зачесала гладко волосы, напустила на лоб челку и повесила на грудь удостоверение моей покойной бабушки об окончании пансиона благородных девиц. Меня спросили, является ли удостоверение моим талисманом. Я загадочным тоном разъяснила комиссии, что благодаря этой бумаге, на которой написаны имена моей бабушки и императрицы Марии Федоровны, мне передается с того света мудрость и сила моих предков, причем постоянно возрастая. Во рту у меня так пересохло от белладонны, что я едва дышала, зато зрачок был во весь глаз. Меня отпустили.
В метро я потеряла сознание. Меня отвезли в институт Склифосовского, там мне промыли желудок, а вечером, едва живая, я поехала домой. Следующие четыре года меня не трогали, и наше производство шло бесперебойно…
В 76 году каким-то образом открылось (моя 2-ая ходка), что я никогда психически не болела. Это был год женщины, и в честь него была объявлена амнистия. Я уже сидела с вещами, как птичка. Тут приходит прокурор и говорит: «Я Вас не амнистирую, потому что психически больные амнистии не подлежат. Если Вы напишите мне, с какого года начали притворяться, кратко опишите, какими диагнозами, сознаетесь, что это было Вашим оружием для того, чтобы быть руководителем организации, я похлопочу, чтобы Вас выпустили.» По жизни глупей меня человека нет — я клюнула на его удочку. Взяла ручку и бумагу, уже собралась писать, и тут встречаю взгляд нашего начальника тюрьмы, стоявшего позади прокурора. У него было такое отчаянное лицо, черты исказились, головой мотает. Меня аж в холодный пот бросило. Прокурор заволновался: «Что с Вами?» «Знаете, — ответила я, — мне так плохо, что чувствую себя совершенно неспособной изобразить на бумаге хотя бы какой-нибудь знак.» Прокурор рассвирепел, стал кричать, требовать, угрожать протестом и отказом амнистировать меня. «Пишите хоть что, мне все равно.» Если бы я написала эту бумагу, сколько врачей было бы дисквалифицировано, сколько людей бы пострадало! Наверняка развернули бы газетную шумиху. Это был бы такой скандал, за который меня никто бы не поблагодарил.
Прокурор покрутился и ушел, а через некоторое время меня все же амнистировали. Я своим дорогим тюремщикам, не палачам, а по-настоящему благородным людям, часть лиры своей посвятила.

ПРИЮТ
Сейчас матушке семьдесят три года. Она очень живая, общительная, радушная. И красивая — такая светлая голова, светлый взгляд, светлое лицо и добрая, умная улыбка. В ее обыкновенной однокомнатной квартире ступить негде — каждый квадратный метр использован как лежачее место для тех несчастных, что вот уже много лет находят в ее доме приют и утешение. Но нет в ней и тени усталости от такой жизни, уж думается, очень нелегкой. Мы застали ее спящей в темном углу на полу — весь морозный февральский день она простояла на паперти, собирая на еду и лекарства своим больным. Ее разбудили, она тут же проснулась, оделась наспех за занавеской и уже через две минуты, свежая и улыбчивая, поила нас чаем.
— Да, у меня было много интересного, — говорит матушка, — я была счастлива в жизни своей, ведь я всегда служила тому, что мне нравится.
Случилось так, что к владыке Сергию Солнечногорскому попала моя лира. Он спросил, кто я, где. Я пришла, мы познакомились, поговорили. Он спросил, сколько у нас (мы жили тогда с моей дорогой, ныне покойной, тетей Нонной, тоже монахиней) квадратных метров. — «Да вот столько (однокомнатная квартира)». — «Много ли у нас поместится людей, багажа?» — «Много». — «Нужно, — сказал владыка, — пускать к себе людей, которые приезжают из других епархий в Москву покупать иконы, книги и церковную утварь» (дело было в конце 80-х).
И мы стали пускать людей. Помогали им покупать билеты, грузовые. С большим багажом часто не пускали в поезда — мы просили, прорывались, подкупали… Потом, когда в провинции тоже стали делать иконы, издавать книги, отпала нужда ездить за этим в Москву. К нам стали ездить старые монахини, их больные родственники, потом просто уcлыхавшие про нас, кто без рук, кто без ног… А когда появились эти проклятые медицинские полисы, без которых людям не оказывали медицинскую помощь, начались настоящие кошмары. Люди обмерзали, выброшенные из больницы. Помните историю деда, который замерз у трех вокзалов? Его не пустили погреться ни в Казанский, ни в Ленинградский, ни в Ярославский, а утром дворники нашли его, полностью ледяного, с торчащими из-под снега коленями…
Ночевать бездомным было негде. Стали возникать приюты. Настоятель Черниговского лаврского скита стал пускать всех до одного. Правда, недолго. По чьей-то злой воле запретили это. Отец Владимир с храма на Софийской набережной построил специальное помещение для бездомных, в храме св. Федора Студита принимали людей, вышедших из заключения, которым некуда было податься — а они помогали строить колокольню. Открылся приют во Фрязино — пожилой человек, в прошлом педагог, пустил в две комнаты своего дома бездомных. А мы влились в это течение.
Живет у нас сразу по пятнадцать, восемнадцать, даже двадцать пять человек. Здоровых мы теперь не принимаем, только инвалидов — стены-то не резиновые, всего однокомнатная квартира. Стараемся в теплое время людей не набирать, ведь если ударят морозы, пойдут инвалиды, а им места не найдется. У нас обычно больше половины людей на костылях.
Сейчас у нас Игорь — он без пальцев, у Сергея три инсульта — прямо математика, Валера — афганец, у него ранение позвоночника. Вот еще больной — инженер-геолог… Людей, которым не находится у нас места, стараемся пристроить куда-нибудь. Появились маленькие филиальчики: есть верующие, которые берут к себе одного-двух калек, смотрят за ними. Ищем везде, где кто пустит. Звонят люди, прослышавшие о нас, говорят адреса пустующих домов в Подмосковье. Кто-то перебирается туда. Есть деревни в Кировской области, где можно поселиться, да и в других областях — в деревнях-то много домов заброшено совсем. Но это только здоровые могут поехать, а за больными нужен уход — они без помощи не выживут.
Тяжело бывает. Их же каждый день кормить надо, хоть манкой, хоть пшеном… Ведь трава несъедобна, снег тоже. Готовим эмалированными ведрами. Никого никуда не пошлешь — кругом одни калеки. Хуже всего, когда гололед, когда дождь… Бывает, один простужен — и другие заражаются. Иногда случаются ссоры — это же чужие друг другу люди. Были серьезные неприятности с местной милицией: один из сотрудников, Алиев Заур, долгое время воевал с нами, но сейчас, слава Богу, оставил нас в покое.
Мы тут, как Робинзоны на острове. Сейчас, признаться, мы голодаем. Хлеб дает игумения Ювеналия из Зачатьевского монастыря. Размачиваем его с сахаром и плачем. Уже начались гастральные растройства. Ох, была бы у меня прежняя сила, а то ведь здоровье мое падает, я уже старушка…
В приюте нужен человек, который мог бы меня заменить, желательно женщина — церковная, эрудит, с характером, но не грубая, абсолютно порядочная. Вы такой не знаете?

Телефон ин. Валерии: 476−26−93.
Адрес: Москва, Заревый проезд, д. 5, к. 1, кв. 96.


Каталог Православное Христианство.Ру Рейтинг@Mail.ru Яндекс.Метрика