Ясным июльским днем 1989 года мы со скульптором Вячеславом Михайловичем Клыковым и его помощником Георгием Трошиным возвращались из Дивеева. Дорога была пустая. Я вел «Ниву», Вячеслав Михайлович сидел рядом, Георгий сзади. Мы спорили о Толстом. Клыков никак не мог примириться с тем, что великий писатель был отлучен от Церкви и до сих пор это отлучение не снято. — Что же из того, что в церковных вопросах он заблуждался? Но это был настоящий гений! А его религиозные искания сейчас никому не интересны. Остались «Война и мир», «Анна Каренина"… Я пытался возражать, что никто не отрицает художественный гений Толстого, но надо смотреть правде в глаза — Толстой к концу жизни стал беспощадным и сознательным врагом Церкви Христовой, сам разорвал общение с нею, глумился над самым святым, что есть в христианстве и наконец отвратил от Церкви и от Бога огромное множество людей, так что недаром Ленин называл его «зеркалом русской революции». Вячеслав Михайлович в те годы только приходил в Церковь, это было его первое паломничество в Дивеево к преподобному Серафиму и переоценка ценностей, как и у всякого, происходило в нем тяжело и болезненно. К тому же Клыков сам был в первую очередь художник: талант и тем более гений оставались для него превыше всего и никому неподсудны. Он вновь стал убеждать нас, что всякий гений от Бога. Я напомнил, как отец Иоанн Крондштадский называл Толстого не просто злым гением, но предтечею антихриста, а его борьбу с Церковью — делом дьявольским, за несколько лет предсказал его несчастное бегство Льва Николаевича из родного гнезда, неудачную попытку покаяния и смерть в полном духовном одиночестве. Но все это были слова, слова, слова… Я не мог убедить Вячеслава Михайловича… нет, не разлюбить Толстого как писателя, а понять, почему его борьба с Христовой Церковью была так страшна, что Священный Синод пошел на столь тяжелый шаг как отлучение. Поняв, что не переубедим друг друга, мы замолчали. Вячеслав Михайлович задумчиво смотрел вперед. Машина мчалась по залитой солнцем дороге среди бесконечных полей. Вдруг я заметил, что Вячеслав Михайлович напряженно вытянулся, устремив расширившийся от ужаса взгляд куда-то верх . — ТОЛСТОЙ! — закричал он не своим голосом, указывая пальцем ввысь. Ничего не понимая, я перевел взгляд в небо — и сам чуть было не закричал: прямо перед нами посреди ясного лазоревого горизонта нависало ослепительно белое облако — голова великого писателя. Я резко нажал на тормоз, стараясь только не потерять управление: оторвать взгляд от этого зрелища было невозможно. Потрясенные, мы все трое вышли на дорогу. Ничего подобного ни один из нас не видел за всю свою жизнь: облако, висевшее перед нами, с поразительной скульптурной точностью повторяло растрепанную, с огромной бородой голову Толстого. Крупный тяжелый нос картошкой, высокий лоб, резкий взгляд из-под густых бровей… Казалось, это какой-то совершенно волшебный мраморный бюст висит в небе. Несколько секунд мы стояли молча, потом стали наперебой делиться своими впечатлениями; повторяю, в облаке не было абсолютно никакой двусмысленности — перед нами был Лев Толстой! Непонятно, что более нас потрясло: этот природный феномен или то, что мы лишь несколько минут назад так горячо спорили о Толстом. Вдруг изображение в небе стало меняться: налетел ветер и внутри облака на наших глазах начались бурные метаморфозы. Лицо странно вытянулось, нос картошкой принял совершенно иную форму — тонкий, крючкообразный, он хищно навис над ухмыляющимися губами, огромная борода отлетела и осталась лишь острая эспаньолка… За несколько мгновений перед нами совершилось превращение в такую страшную мефистофельскую бесовскую личину, что Клыков, схватившись за голову, закричал: — Я понял, понял! Не надо!.. Еще несколько секунд облако дрожало над нами, казалось, для того, чтобы увиденное навсегда запечатлелось в нашей памяти, потом налетел вихрь и в клочья разметал все по небу.