Русская линия
Православие.Ru Игорь Шафаревич,
Дмитрий Сапрыкин
08.01.2000 

«.. ОДИН НАРОД, ОДНА СТРАНА, И ОДИН БОГ, И ОДНА ЦЕРКОВЬ»
Интервью с академиком Игорем Ростиславовичем Шафаревичем

Часть 1
— Игорь Ростиславович! В сравнительно молодые годы Вы добились серьезных научных результатов и вошли в элиту науки. Не могли бы Вы вспомнить какие-то важные моменты Вашей жизни как ученого?
Вы знаете, я действительно рано начал как математик. Но в этом нет ничего исключительного. Это ведь свойство именно математики. Она не предполагает значительного жизненного опыта, собирания большого числа наблюдений, материалов, поездок каких-нибудь, как у геологов. Сплошь и рядом математик начинает думать рано. Первые мои сколько-нибудь значительные работы были сделаны, когда мне было двадцать с небольшим. С восемнадцати лет я начал работать как профессиональный математик. А в двадцать три года я защитил докторскую диссертацию. Но, повторяю, нельзя сказать, чтобы это было чем-то таким очень уж исключительным.
Я начал работать перед войной. Недавно, мы, несколько человек, вспоминали атмосферу тех лет. И удивительным образом все пришли к одному и тому же выводу, что тогда занятия наукой совершенно не давали никаких преимуществ — престижа, обеспеченной по тем временам жизни. И, тем не менее, на наш факультет, механико-математический факультет Университета, шло много народу. И я помню, что когда я заканчивал учебу, я заинтересовался этим. Видно было, что из моих товарищей — однокурсников — многие не обладали специфическими способностями именно к математике. Что же их влекло туда?
Одна сторона — это особенность самой математики. Как говорил один математик и философ, если сравнить жизнь с драмой Шекспира, историей принца Датского Гамлета, то математика будет играть роль Офелии. Она очаровательна и немного безумна. В ней действительно есть что-то необычайно привлекательное, что каждый человек даже и не обладающий особыми профессиональными склонностями чувствует.
Другая сторона — это то, что в этом был какой-то уход от тяжести жизни. Во-первых, это была не идеологическая область, не история, не философия, даже не искусство, где все равно человек находился под постоянным идеологическим давлением. Математика была далека от всякого рода приложений. Поэтому там не возникало проблем всякого рода планов или того, что тебя пошлют на какую-нибудь стройку руководить и окажется, что у тебя рабочие зэки, ты столкнешься с этой страшной стороной жизни. В математику шли в очень отдаленном подобии, но как в монастырь.
Более того, если вспомнить историю, то в России были очень яркие математики — Чебышов, Марков, например. И в какой-то степени можно было сказать, что существовала Петербургская математическая школа. Но все равно — это была лишь цепь отдельных ярких талантов. Возможна и другая ситуация, когда много, несколько десятков, скажем, ученых объединяется вокруг каких-то проблем. Такая ситуация в западноевропейской науке часто возникала уже в XIX-ом веке, а в нашей математике стала складываться после восемнадцатого года. Такой круг сложился вокруг яркого математика, потом академика, Лузина.
Это была не очень большая группа. Но, что интересно: они-то занимались наукой уже совершенно без всяких надежд на какой-либо жизненный успех. Наоборот, в голоде, в холоде. Это была очень сплоченная группа, работавшая даже с каким-то вызовом по отношению к остальным математикам, подчеркивая свою особую позицию, как всегда бывает в таких случаях.
Описывая этот кружок, один из них написал такие полукомические стихи: «Катком замерзли коридоры, горячие здесь только споры». Они жили в холоде и голоде, при постоянном страхе, что мобилизуют на какую-нибудь трудповинность. И, тем не менее, именно тогда начался невероятно бурный расцвет советской математики. Очень быстро ученики Лузина стали переходить в другие области, создавать там свои школы. И по цепи поколений, почти все современные российские математики могут проследить свою преемственность от этого кружка.
Это произошло, во-первых, из-за самого Лузина, очень талантливого человека, который сумел осознать целый клубок проблем интересных, волнующих и в то же время доступных и преодолимых. А с другой стороны, из-за того, что тем самым они создавали свой собственный мир, в котором они смогли просуществовать.
Это было поколение моих учителей, возраста моих родителей, я много слышал от них. И вот интересно, что, сравнивая ту эпоху с нынешней, можно обратить внимание на то, что из них в то время никто не эмигрировал. В НЭП ведь были возможности поездок за границу. И многие ездили, но ненадолго, потом возвращались. Были так называемые Рокфеллеровские стипендии. На несколько месяцев человек мог поехать. Ездили обыкновенно с семьей… И, тем не менее, из московской школы, о которой я говорил, никто не остался там. А из Ленинграда, где как раз было скопление менее ярких математиков, несколько человек уехало, но далеко не из лучших. При чем не как перебежчики или невозвращенцы. Кто-то женился в Америке — приехал сюда, уложил свою библиотеку и уехал. Это можно было. Вероятно, в Москве центр притяжения научных интересов был сильнее, а Ленинграде — слабее. И благодаря этому из Москвы никто не уехал.
А сейчас ведь никак нельзя сказать, чтобы материальные условия были хуже, чем тогда. Безусловно нет… Я много раз задавал себе вопрос об этом. И я не могу ответить себе: почему такая большая разница? Ясно, что дело в какой-то принципиальной установке. Сейчас как какой-то дурман нашел в этом отношении. Утвердилось такое представление, что прокормиться можно только черпая каким-то образом деньги из-за границы. Либо устроится туда на постоянную работу, либо ездить как можно чаще. А тогда такого не было — люди спокойно работали здесь в несравненно худших условиях. Ведь если математик уезжает хоть на 3 месяца в год, но несколько лет кряду, то нарушается та связь ученик — учитель, когда ученик может спросить совета ежедневно, постоянно растет в разговоре с учителем. На этом ведь и строились те школы, которые создали мировую славу советской математики. Теперь она распродается, не воспроизводится.
Такая разница в отношении, вероятно, связана с тем общим научным подъемом, который тогда существовал, в 20-е и 30-е годы. Здесь был уникальный научный центр. А для настоящего математика, конечно, научные интересы важнее, чем материальная сторона жизни…
— А может быть это связанно с какой-то большей укорененностью, традиционностью тех людей?
Да, я тоже часто думаю, что и человеческий материал тогда другой был…
Для большинства тогдашних интеллигентов отъезд из России был мыслим лишь под угрозой прямой гибели.
— Перейдем к другой стороне более близкой темам нашего сайта «Православие 2000». Недавно, сын академика Сергея Вавилова, «беспартийного председателя советской Академии Наук» написал об отце, кажется, в «Успехах физических наук», что тот «прожил жизнь истинного христианина». Тоже говорят о некоторых зарубежных великих ученых, Максе Планке, например. Вы хорошо знали элиту советской науки, интеллигенцию той поры. Какова была духовная атмосфера там?
Вы знаете, тут все очень сильно зависит от поколения. Сергей Иванович Вавилов принадлежал поколению людей, предшествующих моему, поколению моих учителей и родителей. Мне кажется, в основном интеллигенция и того поколения была все же нерелигиозной. Почти все с кем я сталкивался из этого поколения, мне рассказывали очень похоже. Рассказывали, что в молодости, до революции, они были горячо и без сомнения верующими. Воцерковленными, тогда в некотором смысле автоматически. Рассказывали, что молитва была чем-то ежедневным и привычным. Учитель по Университету, Борис Николаевич Делоне мне говорил, я помню: «Вы знаете, Игорь, я понимаю, что это совершенно глупо, но и до сих пор меня иногда тянет на молитву». Отец мне рассказывал, что когда они классом перед Пасхой причащались — в салки потом играть было невозможно, потому что каждый каждому хотел поддаваться.
Но революция и гражданская война сильно изменила психологию. Отец мой тоже говорил — что-то, что он увидел и пережил за годы гражданской войны лишило его веры в какого-то благого для человека Бога, Бога с которым возможен личный контакт. Хотя под старость, я видел, что он часто крестился.
И я это я от очень многих слышал.
Нет, были, безусловно, среди них и люди, которые остались верующими и я знал таких. Но это было скорее исключение.
— А что касается Вашего отца: это трагедия войны на него так подействовала?
Гражданской войны. Да.
Это тоже самое, но в несравненно большей степени, что и сейчас происходит. Сейчас тоже чувствуется очень сильное потрясение людей. Оно совершенно, правда, по другому выражается. Теперь многие, наоборот, приходят к Церкви, надеются что-то там найти, а кто-то в секте какой-нибудь. Видно, что люди потеряли инерцию которой они жили. Конечно, тогда это произошло в несравненно большей степени, чем сейчас, потому что жизнь в гораздо большей степени разрушилась.
До того у них было впечатление, что человек, у которого родители с высшим образованием, тоже получит образование. И, следовательно, ему безо всяких хлопот и усилий обеспечена спокойная жизнь, если у него нет каких-то экстраординарных претензий. Если он хочет сделаться более известным ученым — ну ему потребуются усилия побольше, чтобы его оставили для подготовки диссертации и так далее. У них и тени сомнения не закрадывалось насчет того, что у всего этого слоя, интеллигенции, будет спокойная, по крайней мере, с каким-то материальным достатком, обеспеченная жизнь. Если это в провинции — то с очень большими квартирами, каждый день чистая рубашка, прислуга и так далее.
Но вместо этого они провалились в что-то ими просто непредставимое. Это угроза расстрела, например. Не потому, что кто-то с чем-то борется — я не говорю о тех кто пошел в белую армию. А просто, потому что какая-то часть вошла в город, или взяли заложников, или на всякий случай, или потому что сапоги были у человека.
Моего отца два раза водили на расстрел, он рассказывал. И один раз весь этот путь заключался в том, что его осматривали. Смотрели, что с него можно взять и стоит ли его стрелять. А когда увидели, что он в штиблетах — нет сапог, его отпустили. Голод. Тиф. Гибель людей массами. О чем они представления до того не имели.
То есть было то, что и мы сейчас переживаем, когда разрушается привычный жизненный уклад. И произошло смятение в умах. Люди теряют инерцию духовного восприятия мира, которой они жили и оказываются беззащитными…Как и в конце Римской империи, например, тоже происходило. Появилось множество экзотических культов, вера в колдовство.
— Но такое трагедийное состояние ведь может и способствовать пониманию Христианства, которое основано на тайне Креста, мученической жертвы…
Я думаю это уже в следующих поколениях — тех, которые это рассматривают как чей-то опыт.
Вы знаете, в том поколении профессоров, у которых я учился, чувствовался смертельный испуг, через который они прошли. Те у кого были дети — они мечтали: только бы детей вырастить, о чем еще большем думать.
— А что потом происходило, в следующих поколениях?
Положение в науке очень резко изменилось, когда стала проясняться у нас реальность ядерного оружия. Тогда материальное положение ученых резко изменилось. Они перестали быть голодными.
Все равно это была эпоха очень большой бедности. В том смысле, что все мы, например, жили в коммунальных квартирах. Я мог меньше чем пальцев на руке вспомнить моих знакомых, которые жили в отдельных квартирах. В школе, например, училась внучка одного старого большевика и нас пригласили к ней в гости. Мы пришли и увидели странную картину: входишь и один звонок! И после войны такое положение сразу не изменилось, кроме может быть самой верхушки, ведущих атомщиков, например. Но, по крайней мере, вопрос о том, будет ли сыт ученый, его семья, был снят. В несколько раз была увеличена зарплата. Престиж появился ученого. Стали о науке писать. Люди ведь все очень восприимчивы к знакам общества — обществу нужно то или иное поведение, того или иного типа люди: этих людей награждают, пишут о них, фильмы снимают. Тогда появилось другое: огромные конкурсы на факультеты — математический, физический. Просто разговоры: кем хочешь быть? — Я хочу быть физиком…Это другое поколение.
А уж об атомщиках, я не говорю, они были в особом положении. Они были более независимыми. Могли выступить против того, чтобы какого-нибудь ученика Лысенко выбрали в Академию, вопреки предписанию ЦК. Тогда у нас возникла особая научно-техническая элита.
— Ну, а что касается внутренней жизни, в частности, отношения к религии. Что это было совершенно безрелигиозное поколение?
Мне кажется, что да. Я никогда не чувствовал какого-то особого интереса к этому в этой среде. Вот типичная ситуация. Академик Лузин, о котором я говорил, принадлежал к еще предшествующему поколению. С ним я только здоровался,. Говорил раза два. А вот его непосредственные ученики — это было поколение, у которого я учился. Со многими из них я был близок, много разговаривал и они мне много рассказывали о Лузине. И вот только теперь, в наши дни уже, я узнал, что у Лузина были глубокие религиозные интересы. Он был близким другом Флоренского, принадлежал к течению имяславцев, на него по этому поводу даже было заведено дело в НКВД (это теперь опубликовано). Но никто из его учеников, даже очень близких, мне об этом ни слова ни сказал. Думаю, они либо этом даже не знали, либо это их вовсе не интересовало. Таков был разрыв между этими поколениями!
Единственно что тут произошло- так это то, что каким-то образом исчезала враждебность по отношению к религии. Отношение к Церкви, как чему-то враждебному или…страшному, опасному. Тут ведь трудно провести границу. Было ведь ощущение, что это какой-то темный лес — кто его знает, заблудишься там, может быть.
Я думаю, что перелом очень был связан с войной. До войны, я помню это очень хорошо, — не то чтобы я воспринимал это с христианской точки зрения, как удар по мне, скорее как зритель на это смотрел — давление было очень сильным. Это были тридцатые годы. Я был школьником. Напротив нашего дома стояла церковь. И это был проходной двор, которым надо было ходить в школу. И я помню, крестный ход и вокруг него несколько ребят, пареньков таких. Они, изображая пьяных, все время вились вокруг — и то сделают вид, что батюшку ударят, то толкнут его. Эта картина крестного хода сохранилась у меня в памяти…
А потом эту церковь закрыли. И — такой страшный был факт — церковный староста повесился на воротах церкви. Такой чудовищный был поступок, для христианина страшный грех…А может быть его повесили — я не знаю.
А после церковь взорвали — очень аккуратно-так, что только посуда звенела в домах. И на ее месте построили Строгановское училище.
И было общее отношение до войны к Церкви. Отношение как к семье в которой был арест. Если люди порядочные, если это твои близкие люди — то отношения не прерывались. Но, было чувство, что это что-то такое опасное. Конечно, были люди для которых в Церкви было что-то настолько притягивающее, что они через эту опасность перешагивали. Большинство — чурались и смотрели на это как на что-то рискованное. Но это не был расчет, понимаете? Особенность вырабатывающегося сознания, заключалось не в том, что рассчитывалось: вот этот поступок мне тем-то и тем-то грозит. Это была общая атмосфера страха.
И Церковь включалась в число опасных факторов жизни. И для многих и не симпатичных. Что-то «темное». Я помню разговоры взрослых, когда они забывали, что я присутствовал — о том сохраниться ли Церковь, есть ли у нее место в будущем. Кто-то говорил, что только старушки ходят в церковь, они умрут и некому будет туда ходить. Потом, много десятилетий спустя, я слышал те же самые разговоры (улыбается) и думал, что те комсомолочки в красных платочках, о которых говорили, что они-то точно не будут в церковь ходить, они превратились в старушек и в церковь ходят.
Конечно, все время гонений, сталинского, хрущевского гонений, да и брежневского, которое нельзя назвать гонением — скорее давлением — Церковь поддерживалась старушками. И потом было очень болезненное столкновение, когда в Церковь потянулась интеллигенция.
Я не скажу, что здесь было что-то нечистое — у них просто появилась какая-то тяга и интерес. Но с точки зрения церковных старушек, конечно, тут было что-то…Они ведь выстояли Церковь своей жизнью, теплотой своих сердец, трудами — а теперь пришли другие, полюбоваться собой, покрасоваться. И соответствующее отношение было.
— А когда это?
Ну я думаю, это уже когда Церковь стала безопасной или малоопасной. Где-то в брежневские времена. Церковь, конечно, все время находилась под каким-то недоброжелательным взором…Например, войдешь в церковь, увидишь сразу надпись, что при крещении требуются первым делом паспорта обоих родителей. Почему — совершенно не понятно. Почему бабушка не может привести? Это в атеистическом-то государстве, которое якобы не видело в этом ничего, кроме пустого ритуала. Я думаю, это скрывало тоже религиозное воззрение, но другого порядка: государство на самом деле считало, что этот обряд не пустой — но только вредный государству.
А что приводилось в объяснение? Мололи ерунду, которую всегда можно говорить, если в твоих руках сила: например, что могут простудить при крещении. Но никому ведь не приходило в голову требовать паспорт при покупке мороженного внуку — он ведь тоже может съесть мороженное и может простудиться. Ясно, что это была ерунда. Это тоже были формы давления.
Интеллигенция — да — этого побаивалась. Я помню, было несколько случаев, когда я сам был крестным отцом. И бывало, скажем, мать хочет крестить, а отец — побаивается. Тогда находили священника, который готов был крестить без этих паспортов. Такие находились священники, — но для них это был большой риск…
Хотя, с другой стороны, как-то раз я видел церковь абсолютно забитой — несколько десятков человек пришло крестить. Это были молодые люди с заводов, — им то уж точно ничего не угрожало. А учителю, скажем, могли сообщить на работу…
— То есть это давление отсекало от Церкви более образованные слои.
Да, я думаю, это в основном распространялось на интеллигенцию. Также как какие-нибудь политзанятия и прочее.
— А что в этот период постепенного возвращения интереса к Церкви были ли среди интеллигенции и среди ученых люди твердо верующие?
Да, конечно такие люди всегда были. Но вопрос в том насколько их много и насколько они определяли лицо этого слоя?
Были люди абсолютно не скрывавшие своей принадлежности к Церкви, своей воцерковленности. Иногда им это прощалось. Но они готовы были нести и лишения. Преподавателей, например, часто увольняли с работы…
У моего сына была учительница английского языка. Странная такая старушка. Она очень странная была, — мне кажется, толстовка. Она совершенно как волшебство какое-то по отношению к детям знала, она их как будто завораживала. Чтобы у нее разговоры какие-то были в классе, шалили — она говорила, что такого и представить себе не может. И вот ее через несколько месяцев обычно вызывали к начальству и спрашивали: «Вы верите в Бога?"(очевидно, по этим вот признакам догадывались). И она говорила мне потом: «Вы знаете, я вообще считаю что властям всегда надо покоряться, но тут я не могла». И она говорила им: «Я верю». А они ей: «Ну тогда, пишите заявление по собственному желанию». И она уходила в другую школу.
Была ведь и катакомбная Церковь. Или, например, в годы хрущевского гонения были православные, которые принадлежали к Московской Патриархии, которые боролись против закрытия храмов. Было гонение на Церковь, не особенно кровопролитное — без расстрелов, без Соловков. Но в смысле закрытия храмов очень жестокое. Приблизительно двадцать тысяч храмов было в России и около десяти тысяч было закрыто. И вот тогда был такой героический человек, по моему, Талантов его фамилия его была. Кажется, в Вятке, тогда это был Киров. Он начал бороться против закрытия храмов. Целая группа их была — я слышал потом и о других таких группах (в Нижнем Новгороде, например). Он сумел какие-то материалы передать за границу. Ну и в конце концов его в газетах начали травить, что он антисоветскую компанию поднимает. У жены его сделался инфаркт и она умерла. Самого Талантова потом в лагерь посадили и он через полгода умер. Такой вот мученик уже почти нашего времени…
Так было. А потом отношение стало меняться. Я давно это заметил. Я ехал в автобусе, слышу два человека разговаривают, один говорит: «поп». Слышу как привычное — презрительно ругают священника. А он с совершенно с другой интонацией: «Да такой вот поп! Настоящий! С бородой такой…». Я почувствовал совершенно другое отношение к самому явлению. Враждебность к Церкви стала спадать.
Хотя до самого конца брежневских времен под Пасху вокруг церкви стояли группы молодых людей, «комсомольцы». И, например, меня с женой пускали в церковь, а с сыном нет. Они говорили: «Это только для старых». Я иногда пытался их убеждать, но это было бесполезно. Видимо им и самим было неприятно., но была инструкция…
Но вокруг церкви на каждую Пасху собиралась толпа, на крестный ход зажигали свечи — этому уж никто не мог препятствовать. Какое-то тяготение к Церкви появилось.
Но может быть чтобы закончить, я думаю, что эта эпоха и сейчас продолжается, честно говоря, — если сказать горькую истину. Мне кажется, имеется какое-то смутное тяготение, надежда. Мне представляется так, а как на самом деле — как узнаешь? Мне не кажется, что образовался какой-то православный народ, твердо верующий, ходящий в церковь, живущий по вере. А это покамест, вызванное шоком, состояние поиска. Как у птиц -беспорядочное летание, когда они ищут место для гнезда или пищу и еще не включился конкретный унаследованный механизм поиска материала для гнезда или преследования добычи, который потом твердо ведет животное за собой. Это блуждание в разных направлениях.
Сейчас многие блуждают около православной Церкви. Другие — меньшее число, к счастью — около кришнаитов. Третьи Рерихом зачитываются. Но мне кажется, это покамест все на таком уровне происходит. Это что-то такое, по поводу чего нет основания обольщаться.
— А как Вы думаете, в будущем есть надежда, что русский народ станет церковным и произойдет возрождение?
Откуда мне знать? Я думаю: или — или. Или произойдет — или народ исчезнет. Может быть народ исчезнет как более или менее значительное явление мировой жизни. Конечно, я уверен, что сильный русский народ может существовать только по принципу: один народ, одна страна, и один Бог, и одна Церковь.
И я думаю если бы была бы полная, укорененная, спокойная, как окончательный выход для себя найденная церковность, вера, пронизывающая всю жизнь народа, то это решило бы и проблему монархического государственного устройства. Без которого я тоже себе никак не представляю устойчивой и сильной Россию. Потому что как Россия может существовать? При демократии она представляет такой жалкий вид, что даже сердце щемит. Даже не трагичный — хуже. А диктатура — в конце концов лишь жалкая пародия на монархию.
В конце концов, я представляю себе только монархию, которая основана как на фундаменте на религиозном мироощущении. Потому что иначе не понятно, как народ может доверять свою судьбу одному человеку, если эта уверенность откуда-то свыше не подтверждена. Но мне кажется это возможно в каком-то далеком будущем, которое я-то уж точно никак не надеюсь увидеть. Хотя часто все происходит гораздо быстрее, чем мы можем себе это представить…
Продолжение следует…

Каталог Православное Христианство.Ру Рейтинг@Mail.ru Яндекс.Метрика