Русская линия
Православие.Ru Владимир Зелинский25.10.2001 

ВЫЗОВ И ЗОВ
ПРАВОСЛАВИЕ И ГЛОБАЛИЗАЦИЯ. ВЗГЛЯД С ЗАПАДА

Прежде всего я хотел бы сердечно поблагодарить Высокопреосвященного митрополита Филарета, оказавшего мне неожиданную честь своим приглашением выступить сегодня перед вами. К сожалению, рабочие обязательства и «попечения житейские» не позволили мне оставить дом и уехать в Москву. Я благодарен также тому неизвестному мне собрату, который возьмется прочесть мое сообщение.
Позвольте начать с несколько странного утверждения: никогда в мире не было столько верующих, как сегодня, и столько неверия, сколько мы видим вокруг себя. Согласно официальной статистике, которую я заимствую из одного доклада Конрада Райзера, Генерального Секретаря Всемирного Совета Церквей, нас, так называемых верующих или, по крайней мере, формально принадлежащих к одной из великих религиозных семей человечества на земле, накопилось к настоящему моменту ни много ни мало, как 5 миллиардов. Неверующих, уж не знаю, как их удалось подсчитать, живет на земле еще около миллиарда человек, хотя мы и знаем, что совсем неверующего встретить в наши дни довольно сложно, ибо каждый готов сказать, что он верит как-то «по-своему». «По-своему», значит, не по-общему, не по-нужному, не по-церковному, о какой бы Церкви ни шла речь. За исключением, быть может, ислама, которому в силу ряда его особенностей, на которых сейчас не время останавливаться, еще удается держать своих верных в достаточно компактной вероучительной массе, огромное число живущих на земле людей принадлежит к общине «верующих по-своему», даже находясь внутри больших традиционных религиозных групп. Бесспорно, мы присутствуем при кризисе религии, происходящем на фоне расцвета религиозности, спонтанной, иногда дикой — о чем говорит эпидемия сект, астрологии, магии и всякого рода колдовства — но чаще всего подспудной, спрятанной, «своей веры», которая, как правило, не вмешивается в жизнь и хранится в секрете в каком-нибудь интимном мистическом уголке, куда не допускаются даже самые близкие. Особенность «своей веры» в том, что она бежит всякой общинноcти, обрядовости, догматичности, хотя нередко и принимает их как нечто навязанное и неизбежное, сторонится всякой рациональности, я бы сказал, любой формы воплощенности или облеченности в какой-то видимый образ.
В каждой из Церквей сложился свой тип отношений с этим секуляризованным, но как-то по-своему верующим миром; так, протестантизм в его сегодняшнем западном обличье ищет в нем, поверх исповеданий, прежде всего морального партнера, католичество стремится по возможности если не обратить, то хотя бы включить его в свою церковную структуру, ну, а православие, которое как правило, не возвещает о себе во весь голос городу и миру, не проповедует на улицах, лишь незаметно притягивает его к себе обаянием своей торжественной таинственности и тем, что можно назвать «сакральностью очага». В православном обряде, образе, пении, богослужебном строе, самом жизненном укладе что-то «сквозит и тайно светит», говоря словами Тютчева, и это сквозящее, излучающее свет и проникающее в нас тепло остается чаще всего едва ли не единственным знаком пребывания Церкви в мире, и по этому ориентиру тянутся к ней современники. Разумеется, тех, кто входит в нее и отдает ей себя, она встречает не только «тепловым излучением» или притяжением таинственности, но и звучанием Слова Божия, веянием Духа Святого, голосами бесчисленных святых, слагателей гимнов, молитв и канонов, однако для большинства «верующих по-своему» эта сокровенная жизнь остается тайной за семью печатями. Порой даже кажется, что именно закрытость ее как-то устраивает как нас, священников и богословов, так и тех мирян, что входят в Церковь, «увидевши свет вечерний», привлеченные им, но ничуть не просвещенные, мало что узнавшие, доверившие Церкви, но, по сути, все еще верующие во что-то свое. Они переступают пороги храмов, участвуют в молитве, иногда приходят на исповедь, подходят к чаше, соединяются с Господом, а потом, уходят в свою трудную, часто запутанную жизнь, растворяются в мире, в котором трудно бывает обнаружить какое-то присутствие подлинно церковного, евангельского света. Оттого в мире так много людей, называющих себя православными, т. е. зваными, получившими в силу крещения право войти в пир Царства, и так мало избранных, т. е. решившихся во что бы то ни стало стать гражданами этого «неба на земле» и отстаивать не только звание, но и подлинное, внутреннее свое гражданство в нем.
Кто из священников не задумывался над этим контрастом между множеством православных по званию и сравнительно скромным их числом по призванию сердца, кто из нас не желал, хотя бы мысленно, если не на деле, как-то сократить этот разрыв? А между тем Православная Церковь, коль скоро она убеждена, что несет в себе полноту истины, благодаря самому этому притязанию имеет обязательства не только перед православными, но — в силу самой этой полноты — и перед всем прочим христианским и нехристианским миром, обязательства, вытекающие из богатства ее даров.
Итак, спросим себя: что за свет может принести Православие как своим, так и внешним, именно в этот момент истории мира, который нам выпало «посетить» во время земной нашей жизни? Как соединить его с тем светом, который в тебе (см. Лк.11,35), тем, который просвещает всякого человека, приходящего в мир (Ин.1,9)? Как связать свидетельство Церкви, полученное из уст Господа, из рук апостолов, деяний соборов и святых отцов, с тем свидетельством о Сыне Божием, которое верующий… имеет в себе самом (1 Ин.5, 10), а неверующий, но ищущий по-своему, порой осязает вслепую как тайну, как лицо, как отсвет чего-то, что он носит где-то в глубине себя? Ведь всякий живущий на земле, согласно нашей вере, сотворен по образу Божию, и отпечаток этого образа, память о нем, поиск его, не может стереть никакая сила на свете. Но как при этом Православию со всем его тончайше разработанным и драматическим знанием об устроении человека проложить путь к рядовому жителю сегодняшней нашей планеты, встречному и дальнему, которого, несмотря на некие вечные его характеристики, все же никак нельзя свести к некой неизменной конструкции, действующей по одной схеме во все времена?
Однако что это за планета, ставшая чуть ли не на глазах столь тесной для всего человечества? Описание ее не сходит с газетных страниц, облик ее стоит перед нами. Нарастающее обезбоживание мира, отравление окружающей среды в погоне любой ценой обеспечить однажды достигнутый уровень жизни, индустрия развлечений, достигшая невиданного размаха, и рядом со всем этим: бедность, голод, насилие во всех его видах, вплоть до террора и самоубийства во славу Аллаха… В этом невероятном смешении всяческих контрастов, существующих рядом друг с другом, услаждения и ожирения сердец как бы на день заклания, по слову апостола Иакова (5, 5), и самого заклания, которое сегодня может подстерегать каждого, слышится предупреждение (вспомним притчу о башне Силоамской -Лк.13,4) и вместе с тем ощущается какое-то уплотненное, сгустившееся единство мира, называемое теперь не совсем точным, но модным словом «глобализация». Глобализация имеет множество выражений, экономическое, технологическое, научное и т. п., но нас интересует сейчас прежде всего духовный ее характер. Он складывается из плотности определенных сведений о мире, из напора обступающих нас образов его, вездесущих, всепроникающих, рассылаемых по всей планете, его сигналов, обращенных ко всем и каждому, как и незащищенности перед этими сигналами.
Чем, как не всевластием информации, которая дырявила любые границы на замке, был разрушен на наших глазах коммунизм? Казалось бы, несокрушимый, построенный на века, предназначенный покрыть собою всю землю, он плавно и почти бесшумно развалился, когда попытался себя перестроить, давно уже подточенный слухами о том, что где-то за «занавесом», говорят, есть нормальный, свободный, процветающий мир. И дело не в том, что, как потом оказалось, слухи были сильно преувеличены, но в том, что коммунизм, по сути, первый настоящий глобалистский проект, был разрушен другим подобным проектом, более мощным, но и более хитрым и вкрадчивым. Его не нужно вбивать вам в голову тупым зубилом идеологии, он предлагает себя сам на свободном рынке идей и ценностей, он усваивается через пищу для ума, питье для души, через воздух идей, носящихся в воздухе, усвояется кожей и дыханием, через ту «похоть очей», о коей помянул св. Иоанн Богослов. Проект коммунистический (как и отчасти параллельный ему нацистский) предусматривал растворение всякого человеческого индивидуума в идеологически-административном теле, когда всякий комок человеческой плоти рождался уже в качестве клетки государственного организма, причем согласие этой клетки на то, чтобы быть частицей сего целого, никто никогда не спрашивал, согласие было как бы вписано в его «генетический код», оно было идентично его праву жить, есть и дышать. Любой вид оппозиции или даже только подозрение в ней влекло за собой удаление заболевшей ею клетки хирургическим или иным радикальным способом. Оба эти проекта могли бы оказаться гораздо долговечнее, если бы не совершили одной фундаментальной ошибки, если бы не отняли у человека того, что Достоевский называл его желанием «по собственной глупой воле пожить». Однако никакие закрытые для других ордена для одной высшей человекорасы, как и никакие идеологические заповедники не могли устоять перед коллективной волей человеческого эгоизма и «воли к власти», которые наконец догадались, что нигде им лучше не устроиться, как под широким либеральным крылом.
Понятно, что сегодня многим хочется защититься от этой хищной птицы, закрывшей небосвод, и потому так страстно верится в то, что Православие можно еще раз навсегда соединить с такой-то заданной территорией, а еще лучше облечь в большое благолепное политическое тело, в котором нерушимые границы истины и нравственности совпадут с границами империи и государственной мощи. Конечно, и утопии, овладевая массами, бывает, становятся материальной силой, только вряд ли этой новой симфонии между империей и духом при всех наших усилиях суждена будет долгая жизнь. Мы бесповоротно обречены на свободу, как сказал Жан-Поль Сартр, едва ли постигая весь духовный масштаб этих слов, а точнее, призваны к свободе, по слову апостола Павла (Гал. 5,13), и это призвание не сводится только лишь к одной высокой свободе духа, но к целостной свободе всего человеческого существа, тварного, грешного, искупленного Богом и призванного им ко спасению, исходя из свободы и внутри нее.
Глобализация — не только планетарная информационная свалка, чье гниение отравляет наши святыни, она, как говорится, «судьба человека в современном мире», вызов ему, но одновременно и новая модель служения людям. Она двойственна, как и все, что исходит из человеческой свободы и человеческих уст. С одной стороны, она принимает на себя роль некоего «всевидящего ока» и даже в какой-то мере «всечеловеческой совести», ибо явному злу, голоду, насилию, «нашествию иноплеменников» уже не спрятаться ни в какой уголок, забытый Богом и людьми, как бывало раньше, ведь ныне все выставлено напоказ; с другой, она творит мир «глотателей пустот», как сказала Марина Цветаева, и производителей их, невиданную индустрию пустоты, скуки и пошлости, исходящих из сердца человека и устанавливающих свою диктатуру на земле. Это и есть та диктатура, от которой отчаявшиеся фундаменталисты, выступающие от имени религий или обходясь без них, хотят оградить себя этническими чистками, камикадзами, чучелами антихристов или раззолоченными образами минувших эпох.
Глобализацию легче всего проклинать, но ее никак нельзя отменить. Любые проклятия ей тотчас растворяются в ее информационных потоках, только добавляя к ним немного уксуса или терпкости. Она, если не вполне законное, то выношенное дитя развития нашей свободы, и силой вещей становится теперь «страной миссии», в которой мы оказываемся по собственной или объективной исторической воле. Во всех высоких и низких своих обличьях, человеческая свобода, уже не говоря о ее богословском смысле, есть та данность, которую мы не задвинем, не загоним в угол своими облавами или законами о несвободе совести, ни тем более угрозами обидеться на нее всерьез. Сего джина никакими хитростями не заставим мы вернуться домой в бутылку, не прикажем ему, как приказывалось в одном памятном фильме пятнадцатилетней давности: «не сметь всходить на государственную пристань».
Все когда-то хорошо охраняемые пристани, тихие гавани, заповедные уголки, отгороженные резервации размываются и, по всей вероятности, будут размываться и впредь броуновым движением информационных потоков, стихийных или управляемых чьими-то интересами, отражающих все многообразие человеческого опыта, исторического, но также и религиозного, и смешение их образует ту картину современного мира, которая создает его преходящий и вместе с тем устойчивый облик. И Православие сегодня неотъемлемо от этого облика, ибо и оно, по своей ли воле или вопреки ей, также вовлечено в эти потоки, оно почти насильно вытащено на сцену истории, и если отдельным благочестивым душам, общинам, монастырям еще удается спрятаться под каким-нибудь панцирем или скрыться в пустыне, то это никак невозможно народам и исповеданиям.
Полтора века назад, когда Хомяков столь горячо полемизировал с западными конфессиями, Восточную Церковь на Западе можно было найти разве что в немногих часовнях при российских посольствах. На закате девятнадцатого века начинается строительство великолепных храмов — в Париже, Ницце, Женеве, Копенгагене, Флоренции, Лондоне, Санремо и т. д., предназначенных в основном для состоятельных русских путешественников. И вот приходит двадцатый век, а с ним и изгнание греков из Малой Азии, а с ним и миллионы русских беженцев оказываются в Европе — и вот так из горя, веры и ностальгии православное присутствие на Западе многократно возрастает, а с ним и количество храмов, правда, далеко уже не столь великолепных. Этот рост продолжается и после войны, к русским и грекам прибавляются румыны, болгары, сербы. В конце века разваливается коммунизм, открываются границы, начинается новый мощный исход, кто-то прибывает в каютах первого класса, но большинство, оставшееся за бортом экономической перестройки и перетряски, — то есть сотни тысяч, если не миллионы людей — просачивается на Запад всеми правдами и неправдами. Они пускают здесь корни, выписывают семьи с родины или обзаводятся семьей уже здесь, и вот рано или поздно, потеряв почву над ногами, но по-новому ощутив присутствие неба над головой, они переступают порог наших храмов. Правда, соборов уже больше не строят, даже убогих, чаще всего нас пускают к себе местные инославные, у которых еще со Средних Веков переизбыток храмов, но при всей бездомности и неустроенности нынешней эмиграции по воскресеньям наши церкви бывают полны как 80 лет назад после первого русского изгнанья.
Однако дело уже не только в беженцах: возникает и пускает корни на Западе новое Православие, коего не было никогда раньше; так в Соединенных Штатах живет уже семь или восемь миллионов наших единоверцев, и число их быстро растет, причем не за счет эмигрантов, а за счет новообращенных. Уже возникло и укоренилось Православие французское, английское и немецкое, на моих глазах оно возникает в Италии (большинство священников Московской патриархии — итальянцы, общее же количество всех православных приходов за последние 10 лет увеличилось в 3 раза), приходилось мне слышать и о возникающих православных общинах не только в Европе, но и в Азии и в Африке. Правду сказать, этому росту препятствует чресполосица юрисдикции, едва ли понятных в странах с католическими традициями, иногда весьма причудливых, когда, например, обратившиеся в Православие природные португальцы и сардинцы входят в юрисдикцию Польской Православной Церкви, Антиохийская Церковь окормляет канадцев и т. п. И все же, уподобляя нашу веру «небу на земле», мы должны помнить, что эта земля уже не служит территорией того или иного этноса, что языковые и национальные перегородки все более стираются в православной эйкумене под напором того, что философ Николай Арсеньев назвал «жаждой подлинного бытия», давно переставшего быть уделом только русских, сербов, греков или румын. По тому, как идут дела, легко предсказать и не будучи пророком, что через два или три десятилетия на Западе, да и в мире в целом, не останется ни одного значительного города, где не будет видимого православного присутствия.
Христос, сказавший: Идите, научите все народы (Мф. 28, 19), обращался не только к апостолам, но и ко всем преемникам их, вплоть до нашего поколения, как и к тем, кто придет за нами, и, судя по этим словам, уж никак врагом глобализации не был. Правда, у пародийного этого имени есть другое, подлинное; потому что ее можно назвать и по-христиански: вселенскость. Сегодняшняя «глобализация» Православия (разумеется я пишу этот термин в кавычках) несет в себе и духовный стимул и смысл, который заключается, на мой взгляд, в новом открытии им своей кафоличности или в переводе на наш язык, в обретении соборности, причем, соборности не только вероучительной, вертикальной, но и планетарной, горизонтальной, межчеловеческой. Соборность перед лицом глобализации должна прежде всего собрать своих чад, как птица собирает птенцов своих под крылья (Мф. 23, 37). Я не предлагаю наивных вещей, что мол, хорошо бы всем православным, мигом «распри позабыв, в великую семью объединиться», нет, начало единства нужно найти сначала в самих корнях нашей веры, в ее свойстве быть вселенской, в ее способности откликаться на боль или поиск окружающего нас мира., в ее наследии, в котором длится, не иссякая, апостольский век.
Ибо третье тысячелетие, в которое мы вступили, возвращает неожиданную актуальность первому, которое возрождается во всяком открытии ошеломляющей новизны, глубины, парадоксальности, даже «скандальности» христианской веры. И это возрождение будет становиться все более ощутимым по мере того, как «век сей», «мир сей» в своей ментальности и привычках будет все дальше уходить от веры. Путь Православия в эпоху глобализации может быть подобен тому, по которому мы прошли при коммунизме: насильственное превращение мира в духовную пустыню пробуждает жажду в глубинах человеческого существа, и эта жажда, по каким-то оставленным ориентирам, знакам, следам, но часто и вслепую, наощупь, находит источник воды живой. Секуляризация жизни в глобальном масштабе оставляет нам в наследие громадный потенциал смутной неутоленной жажды, и сегодняшняя наша задача — отыскать ориентиры, по которым можно найти тропу к источнику жизни.
Разумеется, неизменным ориентиром Православия остается его постоянная обращенность к апостольскому и святоотеческому наследию, но тому наследию, которое в сердце, по духу, а не по букве (Рим. 2, 29), к тому канону, который пишется не чернилами, но Духом Бога живаго (2 Кор.3,3). Апостольская заповедь хранить себя неоскверненным от мира (Иак.1. 27) всегда умела соединять себя с проповедью, миссией, диалогом. В сердце моем сокрыл я слово Твое, чтобы не грешить пред Тобою, — говорит Псалом (118, 11), но из того же сердца то же Слово «износилось» в мир, просвещало им вселенную, покоряло им как буйство плоти, так и эту смесь недоверия разума с суеверием души, которое живет во всяком язычестве и в те времена, и в эти. И этот чужой, дальний, часто враждебный мир, от которого следовало хранить себя, покоряясь Слову, также входил во «внутреннюю клеть» апостолов и преображался в ней. Для них не было границ для Благой Вести, не только географических, но и душевных, интеллектуальных, духовных. Вспомним апостола Павла в ареопаге: Афиняне! по всему вижу я, что вы как бы особенно набожны (Деян. 17, 22), — говорит он, вовсе не желая похвалить многобожие, ибо афиняне статуями многих богов хотели скорее оградить себя от Бога Живаго, чем поклониться Ему, но ради того, чтобы завязать диалог, найти ту общую тропу, с которой можно выйти к благовестию и проповеди: Сего-то, Которого вы, не зная чтите, я проповедую вам (17, 23).
И сегодняшние «афиняне», как и те древние, повсюду наставили свои святыни и жертвенники, которые больше не называюся Зевсами и Аполлонами, но носят имена «ценностей современного мира», играя отчасти ту же роль. Эта роль двойственна: с одной стороны, эти ценности легко каменеют, незаметно превращаются в идолов и требуют человеческих жертв (таков секулярный гуманизм, «права человека» в качестве идеологии, культ справедливости и т. п.), с другой, они часто служат «тусклым стеклом», за которым мелькает лик «Сего Неведомого» и не только мелькает, но и притягивает к себе ту духовную, живущую во всяком человеке энергию, которая предназначена Ему одному. Конечно, многобожие, пусть даже под видом ценностей, есть признак обезвоживания мира, распыления его духа, но вместе с тем и доказательство от противного той неубываемой религиозной потенции, которая всегда ждет своего пробуждения и обращения.
Когда мы говорим, что свободу следует открыть сегодня как «страну миссии», мы имеем в виду прежде всего внутреннее освобождение человека от тех идолов и божков, которые он творит в себе самом. Может быть, величайший урок нашей эпохи состоит в том, что человек, целиком отпущенный на свободу, добившийся права «по своей глупой воле пожить», неизбежно порабощает себя как через идеологии, которые он создает, так и через знания, которые он добывает. Сегодня мы живем в эпоху стремительно растущего знания, когда человек, в собирательном или в очень конкретном облике, все больше овладевает «властью ключей» над собственной жизнью, над историей, над содержанием своей души и т. п., причем эта власть осуществляется незаметно и с полного его согласия. Радикальное обезвоживание мира, «чему мы все свидетели», его рассудочное дробление, направленное на овладение каждым из его фрагментов (природы, почвы, человеческого зародыша, живой клетки, душевной жизни и т. п.) жесткой рационализации с целью подчинения их человеческой воле, управления и манипулирования ими, приводит к жестокому кризису человека, который оказывается беззащитен перед лицом собственных изобретений, проектов и фабрикации. Человек становится жертвой своей свободы и той власти над миром, которую он приобретает. Ибо чем в конечном счете является «глобализация»? Это создание человеком своей собственной среды обитания, в которой он заполняет собой все видимые горизонты, это, если угодно, «очеловечивание» мира, но поскольку тот человек, который заполняет собой мир, остается «ветхим Адамом», то «очеловечивание» означает одновременно и «расчеловечивание», ибо человек, расширяясь и покоряя вселенную, овладевая секретами жизни, психики, материи, становится врагом своей человечности или, лучше сказать, своей божественности.
Урок сегодняшней глобализации, как и провал двух предыдущих ее проектов, говорит нам о том, что человеком можно управлять гораздо эффективнее и проще с полного его согласия, при активном его участии и безо всякого внешнего над ним насилия, что его легче держать за той изгородью, где прутьев не видно и за которую он норовит загнать себя сам. Все, что заталкивается в утробу человека путем принуждения, в котором он отдает себе отчет, в конце концов тем же путем извергается из его утробы, и как это происходит, мы видели в недавнем нашем прошлом. Сегодняшний способ управления им куда эффективней, он осуществляется с помощью информации, которую он сам для себя выбирает.
Корень слова «информация» — форма, которая сверху налагается на наш дух и формирует его по своему образу и подобию. Она может порабощать, но может и освобождать, пробуждать, очищать дорогу. Ведь недаром мы веруем, что в центре и глубине духа человеческого живет Господь как Слово, зачавшее наше существование, как закон, написанный в сердце, как свет, просветивший его изначала, как тайна всякой души, которая по слову апостола Павла Есть Христос, в вас, упование славы (Кол.1, 27), тайна, которая, собственно, и делает нас людьми. Сегодня, в отличие от Запада, все более настойчиво подчеркивающего человеческую сторону Воплощения и тем самым важность этики и межчеловеческих отношений, Восток с его упором на божественную тайну человеческого, выделяет прежде всего глубину и драму отношений человека с Богом. Христос «образуется» или «формируется внутри нас», как говорит Послание к Галатам (4,19), однако этот «образ» или «форма» уже задан нам, как и задан он всему миру, ибо все чрез Него (Слово) начало быть, что начало быть (Ин.1,2).
И потому молитва и литургия служат пробуждению в нас Слова, внесению его в мир, освящению его, выявлению в нем литургической и евхаристической его основы. Эта вечная основа нашей веры, остающаяся неизменной, хотя при взаимодействии с миром способы ее выражения могут меняться вместе с историей. Время, в которое мы погружены, старается загасить ту искру божественного присутствия, которая тлеет в нас, но оно же своими ветрами и сквозняками иногда заставляет ее разгораться все ярче. О том, что было от начала…, о Слове жизни (1 Ин.1,1), мы можем и не знать, пока собственная наша жизнь не окажется в кризисе, не встанет перед судом нашей личной или коллективной человеческой свободы, из глубины которой только и рождается это Слово и властно обращает нас к себе. То, что мы сегодня видим в мире с его глобализацией и обезбоживанием, может быть услышано и воспринято как попущение Божие, но разве за этим попущением не слышится зов, раздающийся из самой нашей свободы и звучащий как мольба, зов, исходящий из евхаристической тайны творения, из самой литургической природы человека, за которого Сам Дух ходатайствует… воздыханиями неизреченными (Рим. 8, 26). И кому как не Православию, обладающему всем этим древним, сущностным, сокровенным знанием о человеке, не услышать эти ходатайства там, где благочестивый человеческий слух различает лишь шум, суету, гордыню и какофонию современного мира?
За каждой из его потерь, за грехом и заблуждением мы можем расслышать как вызов, так и зов. Беспамятство, которое несет в себе глобализация, по-своему взывает к Памяти, не только той Памяти, которая связует прошлое с настоящим в социальной жизни или культуре и которая обуславливает существование человеческого общества, но той Памяти, которая начинается с творения и простирается к жизни будущего века, которым вера делает нас причастными. В этой Памяти веры произносится Слово и раздается голос Духа Святого, мы возвращаемся в ней к следам Божиим в человечестве, в ней оживают деяния святых, ибо эта память становится богослужением, проскомидией, совершающейся в секрете, но собирающей воедино всю человеческую семью.
Так, свобода, которую мы получили, раздерганная, мечущаяся, ищущая переступить все мыслимые запреты, всегда несет в себе смутное воспоминание о подлинной свободе, которая, по определению св. Григория Нисского, есть господство человека над самим собой.
Так, напор рекламы, навязчивый культ тела, обоготворение плоти, окружающее нас, которое основано на некой тотальной стандартизации человеческого тела, когда женские лица служат как бы дополнением к ногам и плечам, когда всякое лицо растворяетсся в массе и толпе, рождается тоска по иконе, иконе не только как к предмету, который можно изготовить и купить, но как к выявлению подлинного человеческого лика, как месту присутствия Сына Божия, пожелавшего воплотиться и ставшего для нас чертами Единственного лица.
Так, болезнь одиночества, поражающая всякое общество, ставшее лишь скоплением индивидов, связанных какими-то интересами, «ходатайствует» об исцелении не только в простой человеческой солидарности, но солидарности в Боге, в соборности разделенной тайны, в таинстве литургии.
Так, отвержение смерти, столь характерное для современной ментальности, вдруг просыпается в поиске смысла смерти, в преображении смерти как последней встрече с Богом на земле, в прохождении через Крест, предваряющий Воскресение.
Так, любая человеческая общность, спаянная идеологией, насилием, круговой порукой, экономической выгодой, неизбежно разваливающаяся рано или поздно, напоминает нам о неисполненом долге единства, но единства в святости, о святости общения в Боге, Боге, Который есть любовь.
Наконец раздробленность творения, все бессильные, но и разрушительные попытки овладеть им по кускам, как и сама власть над ним, которую Господь как будто отдает в наши руки и которая, словно вырываясь из наших рук, затем становится уже властью над нами, властно возвращает нас к той «модели» обращения с миром и к миру, которая называется «приношением» миру. Всякий раз, когда мы произносим: «Твоя от Твоих, Тебе приносяще, о всех и за вся», закваска единства и семя преображения падает в человеческую семью и остается жить в ней, и ото всех нас зависит, какой плод она принесет.
Если мы научимся читать все эти «ходатайства Духа», все, что остается неизреченным за всеми «современными проблемами», мы сумеем разгадать в глубине их тот особый язык Духа и Слова, которое пытается пробиться к нам как своим зовом, так и своим молчанием. «Кто приобрел слово Иисусово, может слышать и Его молчание», — сказал священномученик Игнатий Антиохийский, ибо и молчание, как во времена Игнатия, так и сегодня, стоит за гвалтом истории и обращает к себе наш слух. Это молчание взывает к нашему слову, нашей вере, нашему отклику. У Николая Кавасилы есть образ Бога, к которому часто возвращался православный богослов Павел Евдокимов: Бог не насилует нашей свободы, не смеет вмешиваться в нее, но становится у дверей своего творения и у дверей нашего сердца как «проситель любви». «Он нисходит и разыскивает… того, кого полюбил», — говорит Кавасила, и этот поиск относится не только к каждому из нас, но и к нашей вере, к нашей Церкви. То, что сегодня подспудно ищет душа современного мира: обретение памяти, смысла человеческого лица, видение мира как совершающегося таинства, ощущение литургического единства творения, где еще все это сохранилось и притаилось, как не в Восточной Церкви? И не к нам ли обращены сегодня слова Господа?
Никто зажегши свечу, не ставит ее в сокровенном месте, ни под сосудом, но на подсвечнике, чтобы входящие видели свет (Лк.11, 33).

Rambler's Top100 Каталог Православное Христианство.Ру Рейтинг@Mail.ru