Русская линия
Православие и современность Марина Бирюкова15.12.2011 

Чистый сердцем
О прозе Василия Никифорова (Волгина)

Привыкание к негативной информации— дело, в принципе, неизбежное. И даже необходимое— как естественная психологическая защита. Мы давно привыкли к тому, например, факту, что в 30-е и 40-е годы власти нашей страны погубили, расстреляли, заморили по тюрьмам и лагерям очень много замечательных, светлых, добрых, талантливых людей. Мы не вздрагиваем от слов «репрессирован» или «осужден особым совещанием» в конце краткой биографической справки. Мы знаем, что это было. Надеемся, что это не повторится. И… что еще? Всё.

Но бывают минуты, когда анестезия привычки вдруг ослабевает и трагедия предстает перед нами во всем своем ужасе. Но не только в ужасе, а еще и в страшной духовной очевидности. В эти минуты мы очень хорошо видим свет и столь же хорошо— тьму.

В приговоре по делу писателя Василия Никифорова (по псевдониму— Волгина) значилось: «…издание книг, брошюр и пьес клеветнического антисоветского содержания». И вот мы открываем его книги. Читаем. И осознаем: вот за это его расстреляли. Вот именно за это расстреливали.

«До начала заутрени мы с отцом хотели выспаться, но не могли. Лежали на постели рядом, и он рассказывал, как ему мальчиком пришлось встречать Пасху в Москве:

— Московская Пасха, сынок, могучая! Кто раз повидал ее, тот до гроба поминать будет. Грохнет в полночь первый удар колокола с Ивана Великого, так словно небо со звездами упадет на землю. Морем стелется по земле Иван Великий, а остальные сорок сороков вторят ему, как реки в половодье. Такая, я тебе скажу, сила плывет над первопрестольной, что ты словно не ходишь, а на волнах качаешься маленькой щепкой. Могучая ночь, грому Господню подобная. Эх, сынок, не живописать словами пасхальную Москву!»

Василий Акимович Никифоров был по происхождению своему крестьянин. Отец его кормил многодетную семью сапожным ремеслом, мама была прачкой. Из родной Тверской губернии семья перебралась на Балтику, в Нарву— считалось, что в этих краях жизнь легче. Детство и юность будущего писателя не поддаются однозначной оценке, сведения несколько противоречивы. Если воспринимать рассказы Василия Никифорова о детстве как прямое отражение действительности, то жизнь семьи, несмотря на трудности, была радостной— родители просто светились верой:

«Все чаще и чаще заставляли меня читать по вечерам „Сокровище духовное, от мира собираемое“ святителя Тихона Задонского. Много чего не понимал я в этой книге. Нравились мне лишь заглавия некоторых поучений. Прочтешь, например, „Мир“, „Солнце“, „Сеятва и жатва“, „Свеща горящая“, „Вода мимотекущая“, а мать уж вздыхает:

— Хорошо-то как, Господи!

Отец возразит ей:

— Подожди вздыхать! Это же зачин.

А она ответит:

— Мне и от этих слов тепло!

Читаешь долго. Закроешь книгу и, по старинному обычаю, поцелуешь ее. Много прочитано разных наставлений святителя, а мать твердит только эти полюбившиеся ей заглавные слова:

— Свеща горящая. Вода мимотекущая…»

Но есть и другие сведения: что Аким Никифоров пил горькую, бил жену и детей, что семья прозябала в нищете, и именно из-за этого способный мальчик не получил образования. Истина, видимо, где-то посередине. Ясно одно: с малых лет Церковь была для Васи Никифорова именно тем, чем она должна быть, а именно— небом на земле. По всей видимости, он рано начал служить в алтаре, петь и читать на клиросе. Богослужение стало для него подлинной духовной школой. Душа, хранившая заповедную крестьянскую чистоту, не испорченная интеллигентской гордыней, не отравленная ничем наносным и сиюминутным, живо откликалась на то, на что не откликались уже тогда миллионы других душ. И на что не откликаются миллионы душ сегодня:

«Впервые услышанное слово „проскомидия“ почему-то представилось мне в образе безгромных ночных молний, освещающих ржаное поле. Оно прозвучало для меня так же таинственно, как слова „молния“, „всполох“, „зорники“ и услышанное от матери волжское определение зарниц: хлебозар!

Божественная проскомидия открылась мне в летнее солнечное воскресенье, в запахе лип, проникавшем в алтарь из причтового сада, в литургийном благовесте. Духовенство облачалось в ризы. Я не сводил глаз с этого невиданного мною обряда. Батюшка надел на себя длинную, как у Христа, шелковую одежду— подризник, и произнес звучащие тихим серебром слова…»

В конце того же рассказа:

«В этот день я испытывал от пережитого впечатления почти болезненное чувство: щеки мои горели, временами била лихорадка, в ногах была слабость. Мать заволновалась. Я стал рассказывать матери о том, что видел сегодня в алтаре, и, рассказывая, чувствовал, как по лицу моему струилось что-то похожее на искры…»

Но увы— не только такие впечатления приходилось получать мальчику-служке, как называли тогда алтарников:

«Когда читали на клиросе шестопсалмие, батюшка с дьяконом разговаривали. Мне слышно было, как батюшка спросил:

— Ты деньги-то за сорокоуст получил с Капитонихи?.. Смотри, дьякон! Как бы она нас не обжулила!

Я ничего не понял из этих обрывистых слов, но подумал: разве можно так говорить в алтаре? После всенощной я рассказал об этом матери.

— Люди они, сынок, люди, — вздохнула она, — и не то, может быть, еще увидишь и услышишь, но не осуждай…»

В Нарве Василий вырос, здесь он начал печататься— сначала как журналист, затем как прозаик, здесь услышал первые похвалы, обрел некоторую известность. При этом до тридцати лет служил псаломщиком в нарвском Спасо-Преображенском соборе. А тридцати девяти лет от роду перебрался в Таллин, где судьба свела его с семейством священника Михаила Ридигера и с его сыном Алешей— будущим Патриархом всея Руси. Известен снимок, где они рядом— писатель Василий Никифоров и мальчик Алексей.

Хрупкие границы Брест-Литовского мира отделили Эстонию от революционной России, но Никифоров, судя по всему, много общался с людьми, сумевшими выбраться оттуда в Эстонию. Его восприятие происходившего было совершенно однозначным, а позиция— твердой: защита православной России, противостояние творимому над ней насилию, скорбь и надежда. Надежда на русского человека, на его совесть, которая даже и в самом пламенном революционере, в самом железном большевике не умрет и в конечном итоге все равно даст о себе знать, а кого-то, может быть, приведет к раскаянию.

Рассказы Никифорова-Волгина, вызванные русской катастрофой, не слишком реалистичны и с литературной точки зрения несколько наивны, но они передают царившую атмосферу ужаса и при этом не оставляют человека с этим ужасом наедине. «Сапог я не мог починить. Мое сознание держалось на тонкой паутинке. Колыхнись она немножко, и я стал бы безумным»— это из повести «Дорожный посох», написанной от лица священника, потерявшего храм и приход, чудом не расстрелянного, бродящего по дорогам со спрятанным на груди антиминсом и кормящегося сапожным ремеслом. То, что происходит с русским народом, действительно может свести с ума, но писатель Никифоров-Волгин— верующий человек, и именно поэтому в его рассказах нет безысходности.

Вот один из них: комсомольцы устраивают антирелигиозное действо, в котором известный актер должен кощунственно изобразить Христа и произнести некую пародию на Нагорную проповедь. На дворе Пасха; спектакль призван «перебить» богослужение, отвлечь от него народ. Но происходит иное. В самом «интересном», по замыслу авторов, месте актер замолкает, как бы натыкаясь на невидимую преграду, не будучи в силах произнести кощунственные слова.

«Руки его нервно теребят хитон. По лицу проходит судорога. Он опускает глаза в книгу и вначале шепотом, а потом все громче и громче читает дальше:

— Блаженны алчущие и жаждущие правды, ибо они насытятся. Блаженны милостивые.

Власть ли его чудесного голоса, обаяние ли его артистического имени, ночная ли тоска по этим гонимым и оплеванным словам Нагорной проповеди, образ ли живого Христа встал перед ними, вызванный кощунственным перевоплощением артиста, — но в театре стояла такая тишина, что слышно было, как звенела она комариным жужжанием.

И в эту тишину шли, как пасхальные свечи вокруг церкви, слова Христа: „Вы— свет мира….“. Ростовцев прочитал всю главу, и никто в зале не пошевелился».

В рассказе «Свеча» старик-крестьянин ведет восьмилетнего внука через весенний закатный лес— в церковь, к Светлой заутрене. Мальчик в недоумении:

«— Да она сгорела, дедушка! Летось пожгли. Кирпичи одни да головни.

— Ничего не значит!— сурово отвечает Софрон».

Они приходят к черным развалинам храма. Дед, ходивший в этот храм шесть десятков лет, достает из котомки восковую свечу, укрепляет ее на камне среди развалин и поет «Христос воскресе из мертвых…»

Герой рассказа «Алтарь затворенный" — монах-звонарь из лесного монастыря. Он остался в обители один— остальные насельники либо расстреляны налетевшими на монастырь красноармейцами, либо сбежали в мир. Звонарь же продолжает исполнять свое монашеское послушание: неукоснительно звонит и к утренней, и к вечерней службе. Затем зажигает свечу перед запертым алтарем монастырского храма и молится сам, как умеет.

«— А не боитесь, что на ваш звон опять придут сюда?

— Пусть приходят, я устава нашего не преступлю…»

Русские православные люди ненавидят и убивают друг друга, но Василию Акимовичу верится, что это происходит не всегда, что когда-то красный и белый видят друг в друге братьев, и братьев несчастных (рассказ «Черный пожар»). Люди превращаются в чудовищ, но где-то там среди них— «разбойники благоразумные»: с трудом добравшийся до родной избы тяжелобольной красноармеец Завитухин просит мать отвезти его в Николину пустынь, чтобы «обелить себя покаянием». Он умирает сразу после Причащения, и мать теми же крестьянскими полями, на той же телеге везет его домой— этот рассказ трудно забыть.

«Вся Русская земля истосковалась по Благом Утешителе. Все устали. Все горем захлебнулись. Все чают Христова утешения. Я иду к ним, пока сил хватает и крепко еще обнимает рука моя дорожный посох»— таков финал упомянутой выше повести. Такова надежда русского писателя Никифорова-Волгина. Он еще не знает, что его самого ждет венец из терний. Летом сорокового года Эстония оказывается в границах СССР. Василий Никифоров оставляет литературу (печататься невозможно!), работает на судоремонтном заводе в Таллинне, но его, известного и по книгам, и по участию в целом ряде общественных организаций православного и монархического толка, находят и там. С началом войны он этапирован в Вятку. Где и приговорен к расстрелу. 14 декабря текущего года исполняется 70лет со дня его мученической кончины. А в начале этого года, 6 января исполнилось 110лет со дня рождения. Мы с вами сейчас— между двумя круглыми датами, и это можно расценивать как повод вспомнить Никифорова-Волгина. Но повод— не причина, не основание. Почему сегодня необходимо помнить и читать этого автора? Ведь к великим писателям он, прямо скажем, не принадлежит.

Никифорова надо читать потому, что у многих-многих из нас, даже и верующих, даже, казалось бы, воцерковленных, нет той реакции на богослужение, какая была у мальчика из многодетной семьи нетрезвого сапожника. У нас не бегают электрические искры по лицу, когда мы вспоминаем происходившее в храме. Слово «проскомидия» не вызывает у нас громовых ассоциаций. Церковнославянский язык не кажется нам «боготканным глаголом», а кажется «малопонятным текстом». Мы, конечно, откроем для себя богослужение, если потрудимся, но нам сложно начать. Даже и при достаточной решимости— двигаться именно по этой дороге— мы начинаем, как правило, с ощущения тяжести, рассеянности, холода, недоверия. Почему? Потому что мы испорчены цивилизацией и у нас нет той самой чистоты сердца— блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят (Мф. 5, 8). Проза «наивного» писателя Никифорова-Волгина— это уроки чистоты сердца. Чистоты, которая сегодня воспринимается как наивность. и без которой на самом деле не войти в Царство.

Журнал «Православие и современность» № 20 (36), 2011 г.

http://www.eparhia-saratov.ru/index.php?option=com_content&task=view&id=58 786&Itemid=10 393


Rambler's Top100 Каталог Православное Христианство.Ру Рейтинг@Mail.ru