Русская линия
Фома Алексей Варламов11.11.2011 

Дом Раскольникова после евроремонта

Для меня всегда было загадкой, почему коммунисты оставили в школьной программе Петербург ДостоевскогоДостоевского, да еще выбрали «Преступление и наказание». Ну ладно, Пушкин, у которого христианские мотивы звучат прикровенно. Или Лермонтов с его демоническим Печориным, в которого якобы влюблялись советские девочки. Толстой, Чехов, Грибоедов, Островский, Тургенев, даже Гоголь были не так опасны. У них нежелательную — а на самом деле ключевую тему всей русской классики — тему Богопознания, взаимодействия Бога и человека — можно было обойти и не объяснять детям ни смысл финальной сцены в «Ревизоре», ни оксюморон в названии «Мертвые души». Но у Достоевского всё на виду, всё распахнуто настежь. И ведь не «Бедные люди», не «Униженные и оскорбленные», их хоть как-то можно было бы свести к социальной критике, а роман, от которого самая молодая и неопытная баба-яга должна была шарахнуться, как черт от ладана, и на весь лес воскликнуть: «Фу-фу-фу, русским духом пахнет!»

Что говорить, если в этом романе советский школьник впервые читал Евангелие или вовсе узнавал о существовании этой книги. Это сегодня есть воскресные школы, умные проповеди, церковные лавки с душеспасительной литературой и даже редкие программы про церковную жизнь на телевидении, а тогда? Мы в лучшем случае рок-оперу «Иисус Христос — суперзвезда» на катушечных магнитофонах слушали. «Преступление и наказание» стало для меня переворотом, до конца не осознанным, но необратимым, а вся рассказанная в романе история так покорила и потянула за собой, что когда далекой школьной зимой 1978 года я поехал в Питер, то первым делом пошел на канал Грибоедова и часами бродил среди невысоких, тяжелых домов, думая о том, что вот где-то здесь встречались Соня и Раскольников, и блудница читала убийце вечную книгу, восклицая: «Что ж бы я без бога-то была?» В советском издании романа слово «Бог» было набрано именно так — с маленькой буквы, но самый синтаксис, интонация фразы ставили запретное слово в центр, и фраза цепляла, западала в сознание, вступая в противоречие с тем, что говорили нам на уроках истории и обществоведения, а потом в университете на марксистско-ленинской философии и научном атеизме. Достоевский всю эту бледную немочь побеждал. Но побеждал не сухой проповедью, а исповедью, художественностью своей, той достоверностью времени и места, которую невозможно выдумать.

Квартал неподалеку от Сенной площади был заброшенный, темный, и можно было войти в подъезд, подняться по лестницам, зайти в пустые квартиры, коснуться стен и вообразить, что вот эта комната, тремя окнами глядящая на канал, с безобразным тупым углом и убегающим во тьму острым, и есть та самая, где говорили о Лазаре четырехдневном. Это было даже реальнее и важнее, чем-то, что где-то не так далеко отсюда жил сам Достоевский, ибо в его героев верилось больше, чем в него самого. Они действительно были. И Порфирий Петрович — несостоявшийся монах и гениальный режиссер. И не впадающий в уныние, но попадающий в комические ситуации студент Разумихин (у Достоевского вообще при всем трагизме много юмора и иронии), и чуть надменная Пульхерия Александровна, которая с чувством женского превосходства, прищурив глаза, смотрела на испуганную Соню, и гордая, прямая Дуня. А из персонажей менее заметных, но совсем уж таинственных — красивая хозяйка квартиры и ее покойная дочь, из-за смерти которой пошел на преступление затосковавший двадцатичетырехлетний студент. А еще семейство Мармеладовых с безумной Катериной Ивановной, которой ничего не может возразить пришедший исповедовать и причащать ее умирающего мужа безымянный священник. Свидригайлов — самый страшный, но и самый полезный герой романа, потому что именно на его деньги устраивается судьба детей Катерины Ивановны. Жутковатая старуха-процентщица, являющаяся Раскольникову во сне, безответная Лизавета, честнейший дурак Лебезятников, Миколка, мещанин с его указующим перстом «убивец!», страдалица Марфа Петровна — поразительно богатый, разнообразный роман, наполненный не только драматизмом человеческих отношений, столкновений и борьбой идей, но прежде всего лицами, характерами. Фантастически спрессованный по времени и при этом безупречно композиционно построенный и мотивированный, как никакому профессиональному детективщику не удавалось ни до, ни после.

Отчего Раскольников, так долго не решавшийся привести в исполнение свой план, вдруг отваживается на убийство? Оттого, что кто-то складывает обстоятельства и события так, что они заманивают протагониста в дьявольскую ловушку, заталкивают его в квартиру к старухе-процентщице, как шар в лузу. Чего только стоит эта последовательность: рассказ пьяного Мармеладова про дочь, ушедшую на улицу и принесшую домой тридцать целковых, письмо матери, из которого Раскольникову становится ясно, что и его родная сестра пойдет тем же путем, встреча с обесчещенной девочкой на Конногвардейском бульваре и, наконец, — случайно подслушанный на улице разговор о том, что вечером Алена Ивановна будет одна. Всё одно к одному, бьет в одну точку и становится неотвратимым. Механическим. Или, как сказано в романе, «. как будто его кто-то взял за руку и потянул за собой, неотразимо, слепо, с неестественной силой, без возражений». Раскольников не сам идет убивать, а его ведут туда, как на казнь, самым коротким и безжалостным путем. Но помимо логической стройности, роман полон тайными смыслами, намеками, предвидениями и как бы случайными проговорками. Когда Раскольников встречается после убийства старухи с сестрой, Дуня в ответ на его упреки, что выходит замуж из-за денег, вскрикивает: «Зачем ты требуешь от меня геройства, которого и в тебе-то, может быть, нет? Это деспотизм, это насилие! Если я погублю кого-то, так только себя одну. Я еще никого не зарезала!.. Что ты так смотришь на меня? Что ты так побледнел? Родя, что с тобой? Родя, милый!..»

Тут уже все предсказано. Раскольников еще и не собирается ни в чем признаваться, но он уже случайно раскрыт любящим существом. И весь роман бьется этим опережающим рассудок сердцем. Когда бы не оно, все притерлись бы к подлости мира, но сердце не позволяет, сколь ни сопротивляется ему отравленный чуждым знанием разум.

Ум с сердцем у героев Достоев­ского не в ладу, но в ином, чем у Грибоедова, смысле. И если тут тоже есть свое горе от ума, то оно иное, ибо именно рассорившийся с сердцем рассудок уводит героя от живой жизни, а возвращает к ней сердце, но не сразу, а долгим кружным путем. И все герои романа, абсолютно все — и добрые, и злые — вольно или невольно помогают убийце вернуться на ту землю, которую он в Петербурге потерял. Порфирий устраивает ему психологическую пытку, своего рода чистилище, Соня дарует бесконечную любовь, Лужин и Свидригайлов показывают доведенную до логического конца его теорию, сестра и мать не позволяют ему себя бросить, хоть он и пытается это сделать, отрезать себя от них, как ножницами.

Однако Достоевский, будучи в высшей степени реалистом, изображает только самое начало этого пути к людям. Раскольников идет признаваться в убийстве вовсе не потому, что он раскаялся. Он хоть и целует, по Сониному слову, землю на пыльном перекрестке, но одновременно презирает себя за то, что слаб, за то, что не особенный человек и не герой. У него на лице не слезы, но «безобразная, потерянная улыбка», и покаяние его, исправление начнется много позднее, в остроге, оно почти за скобками, в эпилоге, за страшным сном о гибели рода людского. В романе же, в его шести частях, в этих нескольких лихорадочных днях, прожитых самыми разными людьми, случайно или неслучайно вовлеченными в историю потрясшего город убийства*, — только невероятное душевное, духовное напряжение и почти неправдоподобное нагромождение событий, встреч, лиц, споров, ссор. И все обязательно совершается либо на виду у всех, либо так, что одних героев подслушивают, подсматривают за ними другие, и при всей этой громоздкости, все очень точно. Всё вдруг — любимое слово Достоевского, встречающееся на иных страницах едва ли не по десять раз, всё спонтанно и одновременно закономерно, продуманно и жутко увлекательно. Невозможно было сделать более точный читательский выбор.

Спасибо за него советской власти. И неспасибо нынешнему Министерству образования, которое на словах выступает за духовность и нравственность, дружит с Церковью — а литературу в школе губит, так что современные подростки «Преступление и наказание» едва ли прочтут. Как не прочтут они ни «Мертвых душ», ни «Войны и мира», ни «Обломова». Но это так, к слову, хоть и к горькому слову. К горькому еще и потому, что не только от чиновников, но иной раз даже от священников, умных, авторитетных, приходится слышать: а зачем нам художественная литература? Нам она не нужна. Вот и доказывай обратное.

С «Преступления и наказания» начался для меня весь Достоевский. «Идиот», «Подросток», «Братья Карамазовы», «Бесы», «Дневник писателя», но к этому роману я все равно возвращался, как Раскольников к месту преступления, и всякий раз, приезжая в Ленинград, ставший снова Санкт-Петербургом, шел на канал Грибоедова. Там с годами возник район элитного жилья, и в доме, где мучился в своей каморке Родион Романович или где жила несчастная семья Мармеладовых, поселились респектабельные люди, сделавшие себе евроремонт, повесившие на окна кондиционеры и поставившие во дворы-колодцы дорогие автомобили. В первых этажах открылись кондитерские, кофейни и магазины. Ничего не имея против, я все же скорблю. Здесь надо было сделать что-то иное, достоевское. А впрочем, снявши голову — по волосам не плачут. Если Федора Михайловича фактически изгнали из школы, если на центральном телевидении отформатировали так, что и не узнать, чего уж жалеть о перестроенных домах.

Все это горько, но понятно. И по отношению к Достоевскому и его роману понятно вдвойне. «Преступление и наказание» неудобно, как шило в подушке. Коммунистам — потому что оно автоматически доказывало, что без Бога в этой жизни никуда, а заодно высмеивало социалистические утопии и прогрессивные бредни. Но еще противнее эта книга тем, кто незаметно, исподволь национальной идеей нашей страны сделал деньги и наживу. В сегодняшней России восторжествовал экономический дух Петра Петровича Лужина — тот дух, о котором один из наших современников очень точно заметил: идеалы заменились интересами, а совесть — корыстью.

Достоевский это предвидел и нас предупреждал. О двух наших напастях — первой, коммунистической, бесовской, от которой мы ценой страшных потерь к концу века еле избавились, и о второй — ростовщической, которую не знаем, как одолеть, и не ведаем, сколь долго будем в этой кабале находиться. Да и на самом-то деле кабала одна, только набравшаяся ума и ныне жестко преследующая того, кто ей противостоял. Цель этой кабалы — отнять у человека свободную волю, делающую его личностью, и полностью подчинить себе. Достоевский в «Легенде о Великом инквизиторе» механизм обезличивания описал. Сегодня весь мир — не только мы одни — живет по этому сценарию, но один из оставшихся шансов, что великому инквизитору не удастся погубить и обезличить всех — Достоевский. Ибо если кого-то вдруг взволнует история, случившаяся в Петербурге полтора столетия назад, если чье-то сердце вдруг отзовется состраданием и болью, да просто если кому-то вдруг покажется интересным этот сюжет, значит еще не все потеряно.

*Это ведь тоже интересный факт. Один мой хороший друг работал одно время с архивами министерства внутренних дел, относящимися к середине XIX века. Так вот, согласно им, в Петербурге за год произошло всего девять убийств. Понятно, почему совершенное Раскольниковым двойное убийство имело такой резонанс. — А.В.

http://www.foma.ru/article/index.php?news=6285


Rambler's Top100 Каталог Православное Христианство.Ру Рейтинг@Mail.ru