Русская линия
Вера-Эском Валерий Мельников13.09.2011 

Рожденные в СССР

Часто приходится слышать, что в советские времена русскому человеку жилось лучше: были бесплатные детсадики, жильё давали в порядке очереди, никакой безработицы и т. д. После краха 90-х всё, что было в прошлом, рисуется теперь в розовом цвете. Отчасти с такой ностальгией можно согласиться. Но не в главном. А главное вот что: есть вещь, которая важнее бесплатных садиков и гарантированной зарплаты. Наверное, это можно назвать человеческим достоинством. Тем самым достоинством, какое было до революции у простого крестьянина, купца, аристократа. Трудно словами это определить… Это когда человек самостоятелен, предстоит только Богу, а не ввинчен в государственный механизм и не исполняет бездумно то, что скажут. Может, так? Вот это человеческое достоинство всячески угнеталось. И забывать об этом, мне кажется, никак нельзя — чтобы не повторить печальный опыт. Лично мне вот что вспоминается…

О кровавом воскресенье

Сразу скажу, я не монархист. Но когда-то мне пришлось за монархию постоять, точнее, за царя. Произошло это в 60-е годы прошлого столетия, когда учился я в седьмом классе. Наш предпенсионного возраста географ был человеком слегка неадекватным и на уроках географии рассказывал обо всём на свете, кроме самой географии. И вот как-то он поведал нам о «кровавом воскресенье» 1905 года, причём преподнёс эту трагедию в лучших традициях советской пропаганды, клеймя «Николая кровавого» и антинародный царизм. Услышав о числе погибших, я не выдержал и негромко заметил, что по сравнению с советскими репрессиями эта цифра ничтожна. Географ мои слова услышал и поднял страшный крик, окончив его фразой: «Нужно обязательно выяснить, кто воспитывает таких негодяев!» Позже мне стала понятна моя ошибка: если бы я назвал репрессии сталинскими, то, возможно, реакция нашего преподавателя-коммуниста не была бы такой бурной, но я сказал «советскими».

В тот же день меня вызвали к директору школы, который потребовал явиться в школу с отцом. Когда я рассказал об этом отцу, то он, тяжело вздохнув, произнёс своё обычное: «Эх, сынок, сынок…» И вот, придя раньше с работы, отец надел свой выходной, тёмно-зелёного цвета, костюм, и мы отправились к директору. Наш директор — неплохой мужик с комплексом крепко пьющего человека — взял с места в карьер и начал обличать отца в неправильном воспитании детей. Отец слушал, слегка понурив голову, вертел в руках свою соломенную шляпу, потом неожиданно для директора задал вопрос: «Будьте добры, вы всё-таки скажите, в чём конкретно провинился мой сын?» Директор остановился, поморгал глазами и начал рассказывать об инциденте на уроке географии. «Простите великодушно, а в чём же мой сын неправ?» — вновь спросил отец. Я видел, что он волнуется, и мне было страшно неловко перед отцом, что всё это из-за меня. Директор слегка растерялся, а потом попросил меня выйти. О чём разговаривали взрослые люди, я не знаю, но, когда мы с отцом шли домой, он что-то тихонько напевал, а это говорило о его хорошем настроении.

Мой отец всю свою жизнь проработал простым рабочим, начав свой трудовой стаж в 12 лет. Именно в этом возрасте он, прибыв со своими родителями и младшими братьями в Новосибирск, устроился каменщиком. Когда я спросил, как же его, такого мальца, приняли, отец ответил, что в детстве был довольно крупным и при приёме на работу прибавил себе два года.

Отец был из русских самородков. Имея всего четыре класса образования, он умел буквально всё: штукатурить, плотничать, столярничать, шить, прясть, вязать, ремонтировать бытовую технику, разбирался в электрике; кроме того, внимательно следил за политическими новостями, обладал природным чувством грамотности и при написании писем никогда не делал грамматических ошибок. Наш дом, выстроенный им в одиночку, был крепким и просторным, семерых своих детей он любил тихой отцовской любовью, его уважала вся наша улица, ценили на работе, был он человеком добрейшим. Вот только советскую власть не любил. И хотя отец об этом никогда вслух не говорил, но эта его нелюбовь передалась мне. Моё личное отношение к советской власти, с её лозунгами о всеобщем равенстве, братстве и заботе о простом народе, сформировалось в раннем детстве. И сформировалось оно, как принято говорить, «на бытовом уровне». Особенно после одного случая.

«Подпольная» работа

В пятидесятые годы прошлого столетия наша семья жила на улице, ныне практически поглощённой разросшимся жилмассивом. От тех времён в моей памяти сохранились воспоминания о полудеревенском укладе жизни нашего частного сектора. Народишко в округе жил достатка разного, но всех объединяло наличие того или иного промысла, которым все занимались в нерабочее время. Люди выращивали цветы на продажу, мяли кожу, изготавливали детские игрушки, шили, вырезали поделки из дерева, практически все держали свиней. Мой отец катал валенки. На всю округу славились самокатки Гриши-пимоката, как его называли.

Каждый день, приходя с работы и немного отдохнув, отец спускался в подполье и работал там до поздней ночи. Работать втайне вынуждал запрет на частное предпринимательство. Никита Хрущёв как раз объявил о приближающейся эре коммунизма, а подлинный социализм и грядущий коммунизм с частным предпринимательством как-то не вязались. И хотя реальность коммунизма в народе сравнивалась с недосягаемой линией горизонта, удалявшейся по мере приближения к ней, санкции за частное предпринимательство были вполне реальными, вплоть до конфискации имущества.

Нам, детям, говорить о «подпольной» работе отца было запрещено. Но было трудно понять, что же такого плохого делает наш отец и почему вокруг его работы столько таинственного. Как-то из любопытства я заглянул в подпол, где он работал. Картина эта до сих пор перед моими глазами. В подполье стояла страшная духота, в тусклом свете лампочки-переноски виднелись повисшие в воздухе капли испарений горячей воды и кислоты. Отец — весь мокрый, раздетый до пояса, в плотном кожаном фартуке — раскатывал шерсть. Несмотря на ужасные условия, он что-то напевал. Отец всегда был оптимистом и не унывал даже в минуты тяжёлых испытаний.

Когда я чуть подрос, то стал немного помогать отцу. Помощь моя заключалась в том, чтобы с ним и мамой относить шерсть на шерстобитку. Располагалась шерстобитная мастерская в деревянном доме. В одной его половине была парикмахерская, а в другой жил с семьёй сам парикмахер. Там-то и была шерстобитка — понятное дело, тоже подпольная. Под парикмахерскую была выделена одна большая комната, в которой работал парикмахер, и тут же сидели ожидающие свою очередь посетители. Ходили мы туда один раз в месяц. Садились среди посетителей так, чтобы мешки с шерстью незаметно для других ставить за занавеску. Жена парикмахера забирала их и через некоторое время ставила обратно уже с готовой шерстью. Отец незаметно протягивал за занавеску деньги, мы забирали мешки и уходили. Вот такая конспирация.

Помню, однажды случилось непредвиденное. Только мы с мешками зашли в парикмахерскую, как за нами тут же вошёл милиционер. Мы с мамой струхнули не на шутку. Что делать? Отец же поставил мешки в сторонку и занял очередь, милиционер занял за ним. Парикмахер стриг, брил, и видно было, что он нервничает. Отец же, когда подошла его очередь, невозмутимо уселся в кресло и попросил его побрить. Мы с мамой сидели ни живы ни мертвы. Закончив бритьё, отец уступил место милиционеру и рассчитался в кассе. Милиционеру ничего не оставалось, как сделать вид, что зашёл сюда лишь затем, чтобы постричься. А мы подхватили свои мешки и ушли. Дома мама плакала.

С тех пор минуло много лет. И по сей день, когда я слышу разговоры о «прекрасном советском прошлом», мне вспоминается влажное полуосвещённое подполье, где мой отец, чтобы прокормить семерых своих ребятишек, вынужден был работать под страхом штрафа и конфискации имущества, и слёзы нашей мамы на фоне вещавшего радио о светлом будущем коммунистического рая. Вспоминаю я и рассказы своего легендарного деда по матери Романа Андреевича Громыко о том, как устанавливалась советская власть в России.

Согласие и примирение

Никогда бы не подумал, что мне придётся выступать в роли ветерана, рассказывающего молодёжи о славном и бесславном прошлом нашей страны. Но как-то пришлось. Накануне Дня согласия и примирения меня на улице окликнули две девчушки лет пятнадцати: «Скажите, а какой завтра праздник?» Слегка растерявшись от неожиданности такого, казалось бы, простого вопроса, я назвал сегодняшнюю интерпретацию дня 7 ноября: День согласия и примирения. «Ну вот, — сказала одна из девушек, — а ты говорила о какой-то революции». Пришлось сказать несколько слов и о революции.

Шагая дальше по своим делам, я стал вспоминать, как в далёкие пятидесятые-шестидесятые о революции рассказывал мой дед. Не мне, конечно, — говорить такие вещи несмышлёнышу, который мог где-то рассказ этот повторить, было небезопасно. Разговоры дед вёл со своим старым другом за чашкой чая с «комковым» сахаром вприкуску. На нас же, малышей, мало кто обращал внимания. Внуков у деда было много, жили мы все неподалёку друг от друга и любили приходить в дедовский дом, чтобы поиграть на огромной русской печи. Иногда к деду приезжал его знакомец из пригородного посёлка Кудряши. С ним-то и велись разговоры о былом. Пока мои родные и двоюродные братья играли на печи, я, примостившись неподалёку от стола, слушал. Так в семилетнем возрасте я узнал о революции, продотрядах, комбедах и коллективизации. Отношение деда к революции и коллективизации выражалось в сказанных им как-то словах: «К власти пришла шпана».

Позже, изучая в школе историю СССР, я невольно воспринимал всё услышанное и прочитанное через призму рассказов своего деда, хлебнувшего германского плена, лихолетья гражданской войны и вынужденного в период всеобщей коллективизации бежать в Новосибирск из своей деревни, ныне скрытой под водами Обского водохранилища. В начале шестидесятых у деда как раз и объявился этот знакомец из Кудряшей, недавно вернувшийся из заключения. Отбывал он срок в лагере, где многие сидели по печально знаменитой 58-й статье, в различных её вариациях. Но разговоры о лагере были как бы фоном основной темы бесед — деды говорили о Боге. Интересно, что принадлежали они к разным христианским конфессиям, но спора о вере между ними никогда не было.

Дедовский знакомец до ареста был неверующим и к Богу пришёл после нескольких лет заключения. Поводом же для его обращения послужил трагический случай, происшедший в лагере в конце 40-х годов. Верующих заключённых в лагере было немало, в основном православные и протестанты разных деноминаций. В последние годы войны стали прибывать католики. И все эти христиане по вечерам устраивали жаркие диспуты — чья вера правильней. Споры продолжались чуть не до утра, что не могло не сказаться на производительности труда. Лагерное начальство решило верующих проучить. Жертвой выбрали самого активного спорщика. Как-то раз этого человека спровоцировали выйти в запретную зону между рядами колючей проволоки и тут же спустили собак. Сторожевые собаки, натасканные на людей, рвали беднягу на глазах у всего лагеря. Когда все пришли в себя, казнь закончилась — человек был растерзан.

С тех пор богословские споры в лагере прекратились. Но люди продолжали собираться после работы и часами говорили о Христе, только в разговорах этих уже участвовал практически весь лагерь. Как и в первые времена христианства, исповедническая мученическая смерть за Христа привела к Богу людей, ранее о Боге и не помышлявших. Причём прирост верующих был не в той общине, где много и красиво говорили, а где своим поведением доказывали свою принадлежность к наследникам Христа. В лагере же воцарилось истинное согласие и примирение.

Вот такие истории рассказывали в доме нашего деда, благо это было время разоблачения культа личности, и хотя истинной свободы слова не было, но репрессировать за вольнодумство уже не могли.

Стукач

В книге воспоминаний митрополита Питирима (Нечаева) приведён эпизод, ярко характеризующий подозрительную и угнетающую атмосферу в обществе во времена сталинского правления: «Одна наша знакомая в шесть часов утра поднимала двоих своих ребятишек и заставляла петь „Интернационал“, чтобы соседи не подумали, что они молятся». Слава Богу, я те жуткие времена не застал, но их отголоски всё же меня задели.

История эта случилась в конце 70-х, когда глава компартии, а следовательно, и глава страны Леонид Ильич Брежнев вступил в возраст старческой немощи (тогдашнее же состояние советского общества позже назвали периодом застоя). Как-то устроился я на предприятие, связанное с оборонкой. Работа была неплохая, приходилось часто ездить, в основном в союзные республики. Командировки мне нравились — всё-таки разнообразие, — но было обидно видеть более высокий уровень жизни там, по сравнению с РСФСР (слово «Россия» в те времена практически не употреблялось).

Самое же отвратительное — это постоянное выслушивание от представителей местных национальностей, что, дескать, если бы не вы, русские, мы бы жили вообще прекрасно. Доводы, что без наших энергоносителей и мощных финансовых дотаций вы бы со своими фруктами (свининой, вином, хлопком, шерстью и т. д.) ноги протянули, не воспринимались. Порой сталкивались мы с откровенной ненавистью по отношению к русским. И всё это на фоне пропагандистского трезвона о дружбе братских народов. Так что всплеск межнациональных конфликтов и парад суверенитетов в начале 90-х годов появился не на пустом месте.

Первая же моя командировка, где-то через месяц после трудоустройства, была в Среднюю Азию. Перед возвращением в Новосибирск мы с товарищем зашли в продуктовый магазин, чтобы купить жутко дефицитного в нашем городе сливочного масла в пачках. Попросив продавщицу отпустить четыре пачки масла, я неожиданно услышал гневную тираду: приезжают, мол, тут всякие скупать наши продукты — нечего, обойдёшься и одной пачкой! После чего эта пачка была презрительно кинута на прилавок. Еле сдержавшись, чтобы не запустить ею в лунообразное лицо продавщицы, я от прилавка отошёл, но мой менее вспыльчивый товарищ масло всё же купил. В гостинице мы обнаружили на этикетке надпись: «Новосибирский маслосырзавод».

Вернувшись из командировки, я рассказал об этом случае сослуживцам, не жалея красок на идиотизм положения, когда русские люди кормят других, получая при этом оскорбления. Вспомнил, естественно, отношение к инородцам в царской России: уважительное, но жёстко требующее уважения взаимного. Однако разговора никто не поддержал. Все уткнулись в свои бумаги, в воздухе повисла неловкость. Вечером, после работы, меня догнал один из наших сотрудников и всё разъяснил: в нашем коллективе работал сексот (секретный сотрудник) — проще говоря, стукач.

Стукач числился заведующим лабораторией, но в его подчинении не было ни одного человека. Был он парнем весёлым, коммуникабельным, постоянно травил анекдоты, был участником всех коллективных пьянок, которые нынче называют «корпоративами», но при этом регулярно сдавал отчёт о том, кто и что говорил, в «первый отдел» (так в те времена называли отдел, в котором работал представитель спецорганов, следивший за благонадёжностью коллектива). Услышав это, я только тогда понял, почему этот человек настойчиво пытался у меня выяснить, отчего, будучи комсомольского возраста, я не комсомолец.

Доносительство настолько увлекло нашего сексота, что он стучал не только в «первый отдел», но и закладывал начальству всех и вся по любому поводу. Однажды заложил нашего провинившегося товарища, которого тут же уволили с работы. И вот тогда народ возмутился. Стукачу устроили бойкот: с ним никто не здоровался, не поддерживал разговор, а когда кто-то отмечал свой день рождения, то приглашал к столу каждого персонально, лишь его обходя стороной. Эта мера подействовала: стукач лебезил перед сотрудниками, уверял, что к увольнению нашего товарища не имеет никакого отношения и т. д. Постепенно всё забылось, но наступило время, когда у меня появилась возможность его проучить. Время это называется весна.

Так уж повелось, что раз в два-три года весной у меня просыпался «синдром зимогора». Зимогорами на Руси называли тех, кто горевал зимой, летом же отправлялся бродяжничать. Так и я: за пару лет работы на производстве до того делалось всё постылым, что весной я увольнялся и отправлялся на заработки, куда-нибудь подальше от родных мест. Вот и в тот раз, узнав, что знакомые ребята набирают калым-бригаду на Сахалин, я решил уволиться и рвануть с ними.

И вот, придя на работу и дождавшись обеденного времени, когда мы обычно болтали о разных вещах, я начал травить анекдоты, причём анекдоты политические. Все осторожно хихикали, косясь на нашего стукача. Затем я перешёл на религиозную тематику, благо у нас в городе только и разговоров было о том, как быстро реконструируется Вознесенский собор, который буквально на глазах превращался из деревянной церквушки в величественный собор. Во времена воинствующего атеизма, когда страна ещё не отошла от церковных погромов хрущёвского периода, это было просто невероятно. Значительно позже я узнал, что чудо это произошло благодаря невероятным усилиям тогдашнего нашего архиерея — митрополита Гедеона (Докукина). А в тот раз я рассказал сослуживцам, как в 1961 году случайным выстрелом был убит один из малолетних грабителей, забравшихся ночью в церковь. Пацан этот жил недалеко от нас и был известным на всю округу хулиганом. Даже мать, узнав о гибели сына, сказала: «Слава Богу! Отмучилась». Сын не давал бедной женщине покоя ни днём, ни ночью. Потом, правда, по телевидению она клеймила церковников, загубивших её кровинушку. Но это неудивительно — «обрабатывать» у нас умели. И хотя было известно, что ружьё выстрелило случайно, сторожа расстреляли.

Поведал я и о нашем соседе-баптисте дяде Пете, которого приговорили к четырём годам за то, что распространял письма, где описывалось, как пьяные офицеры до смерти замучили их солдата, единоверца дяди Пети. Из лагеря дядя Петя не вернулся — убили. Во время моих рассказов товарищи делали мне знаки, указывая глазами на нашего стукача, но я, как ни в чём не бывало, продолжал. Когда же я заговорил о нашем земляке Петре Щетинкине — герое революции, именем которого названа одна из центральных улиц Новосибирска, в помещении повисла гнетущая тишина. О Щетинкине мне когда-то рассказывал мой знакомый, который несколько лет жил в Монголии, где работал его отец. До сих пор монгольских детей пугают именем этого пламенного революционера, зверства которого вынудили даже советскую власть избавиться от такого своего представителя (он был убит Яковом Блюмкиным). Сама же Монголия считается страной нерелигиозной, потому что в 20-е годы карательные отряды, прибывшие из СССР, буквально стёрли с лица земли буддийские монастыри вместе с монахами.

Потом от историй о Гражданской войне я перешёл на Великую Отечественную и стал передавать рассказ своего дядьки о том, как перед наступлением к ним приезжали политруки принимать солдат в партию, а на следующий день во время атаки кричали из окопов: «Коммунисты, вперёд!» Тут наш стукач не выдержал и решил разрядить обстановку: «Да вы, батенька, диссидент, однако». «Нет, — спокойно ответил я, — я антисоветчик». На следующий день я подал заявление об увольнении.

Мои товарищи, уверенные, что меня увольняют по доносу нашего сексота, вновь устроили ему бойкот. Он зажимал меня в углах, тряс за грудки и требовал опровержения, но я молчал как партизан. Потом его отправили в командировку, я же, отработав положенные две недели, покинул коллектив, так ни в чём и не сознавшись.

Рисковал ли я тогда, публично высказывая явную антисоветчину? Не знаю, как-то не думал. Как и не думал, что когда-нибудь наступят такие времена, что эти мои рассказы напечатают в общероссийской газете.

http://www.rusvera.mrezha.ru/643/12.htm


Rambler's Top100 Каталог Православное Христианство.Ру Рейтинг@Mail.ru