Фома | Алексей Варламов | 26.05.2011 |
Михаил Булгаков (1891−1940) не дожил двух месяцев до своего сорокадевятилетнего юбилея. Юбилея — потому что сорок девять — семь отрезков по семь лет. Каждый из них обладает определенной законченностью, и по ним можно судить о том, как распорядился человек тем даром, который Пушкин в минуту уныния назвал напрасным и случайным. В булгаковской судьбе вопрошающий мотив «Кто меня враждебной властью / Из ничтожества воззвал, / Душу мне наполнил страстью, / Ум сомненьем взволновал?..» звучит невероятно остро — иное дело, что до пушкинского приятия Божьей воли, явленной в «Капитанской дочке» и в поздней лирике, он дойти не успел. Но вектор его пути был несомненно таким.
О детстве и отрочестве, то есть, условно говоря, первых двух семилетиях в жизни Михаила Афанасьевича мы знаем не очень много, но судя по тому, в какой семье он родился и вырос, с какой любовью описал свой чудный дом на Андреевском спуске в «Белой гвардии» и как много значили для него шестеро братьев и сестер, а также воспитывавшиеся в семье кузены, то была необыкновенно счастливая пора его жизни. Она была омрачена смертельным заболеванием отца, профессора богословия Киевской духовной академии, и последовавшим после его смерти противостоянием шестнадцатилетнего подростка и матери, такой же сильной и волевой личности, как и ее первенец. Психологически именно этот продолжительный, то затухающий, то обостряющийся конфликт стал едва ли не главной причиной отхода юного Михаила от Церкви, хотя в более широком смысле слова, будучи писателем по факту своего рождения, Булгаков был обречен пройти сквозь искушения и соблазны, которыми было переполнено богатое, но очень мутное время Серебряного века.
Однако, уйдя от обрядовой стороны Православия и став человеком расцерковленным, что и можно считать главным событием его юности, он всегда ощущал в душе образовавшуюся пустоту, своего рода духовную черную дыру, и тема веры и безверия влекла его, как род душевного недуга. Ей он посвятил свой закатный роман, но примечательно, что книги о детстве и его утрате, а эта материя была всегда для русской литературы хрестоматийной (в том числе для литературы того времени: Шмелев, Горький, Бунин, Куприн, Пришвин, Алексей Толстой — всех не перечислишь), Булгаков не написал. Да и вообще в разнообразной, насыщенной самыми разными мотивами его прозе и драматургии очень мало образов детей (правда, «Белая гвардия» именно детскими голосами заканчивается, но это скорее исключение). Возможно потому, что своих детей у него не было, и не иметь их было собственным решением земского доктора, принятым после того как он попал в зависимость от морфия. Невероятным усилием воли он сумел от нее излечиться, но тяжкий недуг, пришедшийся на середину четвертого семилетия его пути, биографически совпавшего с войной, революцией и междоусобной смутой, стал личной психологической реакцией русского интеллигента на катастрофу семнадцатого года.
В отличие от многих своих современников (от Блока и Андрея Белого до Маяковского и Клюева), Булгаков не увидел в революции никакого стремления к свободе или новому миру, а только беспросветный хаос и ужас, который несли с собой новые гунны, и в самой первой своей опубликованной в 1919 году статье «Грядущие перспективы» уже много что переживший и испытавший двадцативосьмилетний автор высказал резкое неприятие большевизма. Тогда же, на рубеже двух семилетий, он сделал еще один очень важный для себя выбор: навсегда ушел из медицины в литературу. Сделать другой выбор — уйти из Советской России в эмиграцию по пути его будущих героев из пьесы «Бег» судьба ему не позволила: тифозная вошь остановила бегство начинающего писателя в Константинополь, и, заболев под властью белых, Булгаков выздоровел, когда во Владикавказ пришли красные.
Убежденный их враг, едва ли он мог представить, что вся оставшаяся ему жизнь будет связана с чуждой властью и под большевистской пятой ему придется выживать и писать. Однако случилось именно так, и новое семилетие жизни (с 1919 по 1926 год) стало для него временем мучительного врастания в советскую действительность, своего рода смирением перед мощной исторической силой, которую он никогда не любил, высмеивал ее уродства, но одновременно испытывал по отношению к ней определенное уважение и требовал такого же уважения от нее к себе. И — как это ни парадоксально — ценой невероятных усилий, труда, человеческого и писательского мужества этого добился. Тот год, когда Булгакову исполнилось тридцать пять лет и по меркам Данте он прошел земную жизнь до половины, а по меркам своей судьбы — пять седьмых пути, стал годом его самого крупного и поразительного прижизненного триумфа: на сцене Московского Художественного театра вопреки цензуре, злой критике, агентурным донесениям, вызовам на Лубянку и аппаратным интригам состоялась премьера пьесы «Дни Турбиных» с ее верой в вечные ценности человеческого рода — дом, семью и любовь, и это было то сущностное, что вынес Булгаков из страшного исторического катаклизма, едва не уничтожившего Россию.
Следующие семь лет, с 1926-го по 1933-й год, оказались в его литературной судьбе самыми насыщенными и яркими: триумф, брань, новые постановки и провалы, запрещение пьесы «Бег», роковой 1929-й год, когда от Булгакова отрекся до той поры тайно покровительствовавший ему Сталин и отдал в руки литературного синедриона, снятие трех пьес — «Дней Турбиных», «Зойкиной квартиры» и «Багрового острова», а потом запрет на постановку «Кабалы святош»; письмо вождям с просьбой отпустить за границу, звонок Сталина в Страстную Пятницу 1930 года, устройство на работу в Художественный театр, запретная любовь и разлука, и — как некое завершение этого отрезка пути — женитьба на Елене Сергеевне Шиловской и обретение, наконец, своего дома.
А потом в его прижизненной судьбе настала тишина. Почти что штиль. Или, лучше сказать, мертвая зыбь. Эта зыбь сопровождала его последнее и самое странное, седьмое семилетие жизни. Она нарушалась отчаянными попытками ощущавшего себя пленником, заложником, едва ли не мертвецом писателя добиться разрешения поехать за границу, изматывающими репетициями и обруганной в «Правде» постановкой «Мольера», неудачами с «Александром Пушкиным» и «Иваном Васильевичем», походами в американское посольство, дружескими пирушками, окончательным разрывом с Художественным театром и переходом в Большой, где все написанные им либретто оказывались невостребованными так же, как пьесы. Булгакова не арестовывали, не гнобили, ему платили за службу в театре немало денег, но как творца не замечали и точно шептали: не отвлекайся на суету, пиши свое главное. И он писал, как если бы в его судьбе присутствовал тот высший замысел, что есть о каждом писателе, только не каждому дано его познать иль с ним смириться.
Разгадал или смирился Булгаков со своим — сказать трудно. Судя по истории с «Батумом», последней его попыткой прорваться и крикнуть «я жив!» — нет. Не разгадал. Он уходил из жизни не только с написанными, но неопубликованными сочинениями, что спустя десятилетия после его смерти потрясут весь мир, но с сознанием того, что жизнь прожита неудачно, нелепо. Можно почти наверняка утверждать, что он не хотел такой судьбы, был готов обменять глыбу своей посмертной славы, в которой нимало не сомневался, на кусочки прижизненного признания, но, как знать, — окажись его земная участь иной, более видной, блестящей, громкой, с премиями, наградами и увиденными наяву европейскими столицами — написал бы он ту книгу, о которой по сей день спорят, что она несет в себе — хулу, сомнение, судорогу, отчаяние или, напротив, утверждение любви и милосердия в противовес тому, что творилось в тогдашней жизни?
Этот роман — «Мастера и Маргариту» — очень легко раскритиковать, изничтожить, осудить как еретический с позиций строго ортодоксальных, еще легче заподозрить Булгакова в связях с темными силами и приписать ему мрачный оккультный опыт. Все можно и все это не раз было сделано, но куда важнее и милосерднее понять и почувствовать драму человека, который всю жизнь хотел жить по своей воле, а прожил — по чужой.
«Два ангела сидят на моих плечах. Ангел смеха и Ангел слёз. Их вечное пререкание и есть моя жизнь», — сказал о себе некогда Розанов. Еще в большей степени борьба света и тьмы наполняла содержание жизни того, чье 120-летие мы теперь отмечаем. Он хотел покоя, но в конце жизни понял, что никакого покоя и беззвучия не будет — это лишь красивая выдумка, которую сочинила для ослепшего Мастера его возлюбленная подруга, а в действительности есть только тьма и свет, свет и тьма, проходящие через всё существо человека. Не нам гадать о том, какое начало в потомке двух древних священнических родов восторжествовало, но одно можно сказать наверняка: его не отпустили, как был отпущен по слову милосердной женщины пятый прокуратор Иудеи всадник Понтий Пилат. Булгаков — из тех писателей, кто не заслужил покоя.