Русская линия
Русское Воскресение Юрий Лощиц23.05.2011 

Торжество и смерть в Риме
Глава из книги о Кирилле и Мефодии

В Риме, в папской курии, похоже, были уже достаточно осведомлены о громкой полемике, затеянной в Венеции Константином. Его противники, которых он только что во всеуслышание обличал в ереси и обзывал «триязычниками», как раз и могли первыми проявить рвение, отослав в канцелярию Ватикана свою жалобу на строптивца да, заодно, и на всю моравскую публику, его окружающую. Пришлецы эти, слышно, нацелились дойти и до святого града. А не отправить ли их, вместе с несуразными славянскими буквицами, туда, откуда и заявились, — в паннонские болота?

Братья со своей малой дружиной терпеливо пережидали в Венеции приход хмурых и сырых осенних недель. Свет идёт на убыль, дни всё короче, ночи длинней. Но должно же, наконец, поступить из Рима подтверждение гостевой грамоты, полученной от папы Николая! Вызывает он их или передумал? Если вызывает, то в какие всё же сроки?

Зима почти подступила, когда узнали: встречи с папой Римским Николаем у них не будет. Да что там! Никогда уже не будет. Просто потому что 13 ноября апостолик скончался.

Это звучало для них почти как приговор. И во все месяцы ожидания они не очень-то надеялись на благорасположение жёсткого, волевого Николая, чья анафема патриарху Фотию побудила константинопольского первоиерарха, как недавно стало известно в Венеции, на ответную анафему. С нею, ответной, получается, папа и ушёл в могилу?

Вот какие свирепые задули ветра между двумя столицами! И наступит ли затишье?

Кто сменит на престоле усопшего? Как долго продлится междувластие? Будет ли преемник так же неуступчив в своём отношении к Константинополю? Захочет ли принять миссию из Моравии в удобообозримые сроки? Или отложит встречу на неопределённое время, сославшись на чрезвычайную теперь занятость?

Решили, что лучше всё-таки ждать здесь, в малоприветливой Венеции, зато при коротком переходе к Риму. Потому что возвратиться теперь в Велеград либо в Блатноград означало бы признать своё полное поражение, — перед Ростиславом и Святополком, перед тем же Коцелом.

И уж совсем непредвиденным по своим последствиям могло представляться возвращение братьев в Константинополь. Разве император Василий отправлял их в Моравию, — а не убиенный этим Василием Михаил? Разве патриарх Игнатий благословил их на труд просвещения славян, — а не Фотий, которого новый василевс, как сообщают, совсем недавно отправил в ссылку — за отказ признать его царское достоинство? И на место Фотия вновь поставлен Игнатий.

Можно догадываться, что братья, как в обычае у них, не сидели и в Венеции сложа руки, в безвольном оцепенении. Им надлежало незамедлительно отправить в папскую курию соболезнование по случаю кончины Николая. Да присовокупить, что с благодарностью вспоминают они заботу почившего о задуманной достойной встрече святых мощей первого папы Римского. Что надеются также на милосердное внимание будущего высокого избранника западной церкви к просветительским трудам их миссии у славян.

Трудов же этих они и теперь не прерывали ни на день. Да пособит им и святой Климент исполнить всё задуманное до конца.

Каждые сутки творили службы, — в своём жилье или в каком-то из греческих храмов города, — утешая слух звучанием славянской речи. И ловя себя исподволь на том, что звучит она от месяца к месяцу, от недели к неделе всё уверенней, возвышенней, мелодичней и, при этом, достоверней, будто славили на ней Господа от самого Христова века.

Миновал месяц после кончины Николая. А ещё через несколько дней из папской канцелярии пришла весть, что его преемником 15 декабря 867 года избран семидесятипятилетний Адриан II.

Со стремительностью, необычной для его возраста, новый апостолик почти тут же подтвердил Мефодию и Константину вызов своего предшественника. Да, в Риме их ждут.

***

Был самый канун Рождества Христова, праздника, который христиане Рима привыкли встречать с особой торжественностью. Часть этого великолепия вдруг досталась и нашим пришельцам.

Старенькому папе Адриану не вдвойне ли приятно и трогательно, что его восхождение на апостольский престол знаменуется не только урочным ликованием Рождества, но и неурочным шествием гостей, которые спешат доставить святому городу его величайшую святыню! Как-никак, они тоже грядут с Востока. То есть уподобляются теперь евангельским магам, несущим в ночи, на свет звезды Вифлеемской, свои особые дары.

Потому её, чаемую святыню, и приветствовать вышли заблаговременно, встречным ходом, ночью, со свечами и факелами, с благовонными кадильницами, с пением и трезвонами, с плачем умиления и воплями калек. Тысячные толпы растроганных римлян, будто волны, качались в бликах, дымах и заревах. Женщины, да и мужчины тоже, простирали руки, силясь дотянуться, когда ярко освещённые носилки с заветным ковчегом проплывали, как во сне, мимо них. Гущу народа пронзали слухи о последовавших в эти самые часы чудесных исцелениях, об отверстых дверях темниц, откуда — не иначе как по заступничеству самого святого Климента — выходили в эту ночь на волю славящие небесного покровителя узники.

Похоже, безымянный художник, изобразивший на одной из внутренних стен базилики святого Климента сцену встречи мощей и препровождения их на вечное упокоение (именно в эту базилику), сам был очевидцем триумфального шествия. Очень уж правдоподобны в его исполнении эти огни и зарева под иссиня-чёрным пологом рождественского неба, эти парящие над головами кресты и хоругви; тут же и Адриан в праздничном пурпурном облачении, а по левую и правую сторону от него — два главных виновника события, Константин и Мефодий. Впрочем, почему два, если их трое? Разве он сам, новый апостолик, не сделал всё, от него зависящее, чтобы событие состоялось, несмотря на недавнюю громкую распрю, случившуюся в венецианском синоде?

То, что ему об этом происшествии уже известно, выяснилось вскоре же. К немалой радости прибывших, мудрый старец подтвердил правоту доводов Константина. И пожурил иных из аквилейских клириков за их досадное буквоедство.

Кажется, и сами клички «пилатники», они же «триязычники», показались ему настолько удачными и уместными, что он их произносил даже с удовольствием, как издельица собственного остроумия. Право же, как могут не знать эти тугоухие «триязычники», что уже многие народы христианской ойкумены славят Господа на своих природных речениях, составляют книги на языках своей паствы.

После такого благоприятного для братьев зачина вдруг, как нечто само собой разумеющийся, счастливо разрешился и вопрос, который больше всего их беспокоил: пожелает ли римский первоиерарх благословить дорогое для них детище — службу на славянских книгах для славян?

Разумеется, он готов благословить. Конечно же, он благословит. Но он, дело понятное, и сам первым хочет увидеть эти книги, освятить их, услышать, как по ним читают и поют. А если гости, оказывается, уже в состоянии и весь мессал — то есть всю литургию — спеть на славянском, то не найти в целом Риме лучшего места для такой службы, чем базилика святой Марии. Да, Санта Мария Маджоре! Ведь этот храм римляне почитают совершенно особо, называя его греческим словом Фатие, что, как им ведомо, значит ясли, потому что в Санта Мария Маджоре хранится такая трогательная, достойная умиления святыня — доподлинные ясли Богомладенца Христа, чудесным образом доставленные некогда из маленького Вифлеема. И не символично ли, что при нынешнем Рождестве Христове гости принесут свой славянский литургический дар прямо сюда — к маленьким яслицам Господним, уподобившись евангельским волхвам-звездочётам.

Ессе magi ab oriente venerunt Hierosolimam.

Не так ли и по-гречески?

Ιδου μάγοι άπο ανατολων παρεγένοντο εις Ιεροσόλυμα…

А по-славянски как звучит?

Се волсви от восток приидоша во Иерусалим.

Ну что же, благолепно звучит и у славян!

«Приим же папежь книгы словенскыя, положи я в цръкви святыа Мариа — читаем в Житии Кирилла, — пеша же с ними литоургию». (Тем самым агиограф подчёркивает: папа Адриан не только из рук в руки принял привезенные ему во свидетельство книги, не только возложил их для освящения на алтаре Богородичного храма, но и участвовал в той поистине судьбоносной для гостей службе).

В наши дни базилика Санта Мария Маджоре, о которой идёт речь в житии, по-прежнему остаётся одним из самых почитаемых храмов Рима. Говорят, к базилике этой время оказалось милостиво, как мало к какому иному из зданий раннего средневековья. Её первоначальные величественные пропорции, настенные мозаики, приалтарное углубление, в котором почивает вифлеемская святыня, — всё и сегодня предстаёт почти в том облике, каким застали его солунские братья в рождественские дни 867 года. Но, конечно, почти никто уже теперь не вспомнит, что когда-то, — единожды за всю их более чем тысячелетнюю историю — эти своды, парящие над двумя шеренгами мраморных колонн, оглашены были звуками славянского богослужения.

***

Что ни день, Рим от щедрот своих одаривал братьев новыми высокими переживаниями.

Узнав, что моравская миссия нуждается для укрепления своей паствы в рукоположении новых священников и что в Рим вместе с братьями прибыли вполне достойные такой чести кандидаты, папа Адриан тут же отдаёт распоряжение посвятить избранных. Рукоположение поручено сразу двум епископам — Формозе и Гаудериху. Первый из них ценится в Ватикане как искушённый советник по славянским делам. При покойном папе Николае выполнял поручения, связанные с укреплением в Болгарии римской церковной юрисдикции. Он, слышно, как и венецианские «пилатники», вовсе не поклонник славянских книг. Но куда ж ему, Формозе, теперь деться, служба есть служба.

Второй, Гаудерих, хорошо запомнился братьям в самую ночь их прибытия в Рим. Оказывается, он — епископ города Веллетри, где кафедральный собор посвящён как раз святому Клименту, потому что папа-мученик и родом был оттуда. Даже самого краткого общения с Гаудерихом оказалось им достаточно, чтобы почувствовать исключительность переживаний, объявших теперь душу этого владыки. Он очень надеется узнать от братьев-солунян как можно больше подробностей об обретении драгоценных мощей, отъятых ими в Херсонесе у мрачного Понта. И уповает на то, что хотя бы часть мощей будет милостиво вручена ему апостоликом для препровождения в велетрийский алтарь.

Об этом епископе здесь рассказывают, что сразу же после своего избрания Адриан II обратился с просьбой к королю Людовику Немецкому, умоляя помиловать невинно томящихся по затворам христиан, которые пострадали при недавнем неправедном нападении на Рим, учинённом неким воеводой Ламбертом из подвластного королю Сплита. И самым первым среди невольников апостолик назвал достопочтенного Гаудериха. Король не промедлил с ответом. Как и принято по случаю великих перемен в духовной либо мирской власти, тут же последовала амнистия.

Вот, значит, почему, входя в ночной, озарённый свечами, факелами и кострами город, братья тотчас расслышали восклицания растроганных римлян о чудесном избавлении узников из тюрем. И вот почему так выразительно поглядывал в их сторону — в те минуты и во все эти дни, — сам не свой веллетрийский епископ.

В «Житии Мефодия» по поводу рукоположения первых моравских священников из среды славян читаем краткое, но важное уточнение: «…и святи от ученик словеньск три попы и два аногноста». У агиографа не было ещё под рукой подходящего славянского слова для обозначения греческого понятия аногност, то есть чтец.

Поставление сразу трёх священников, имеющих право самостоятельно служить литургию, и трёх чтецов, обученных выразительно, громогласно и нараспев читать Апостол, Псалтырь, часы и литии, придало свежую силу, новую уверенность малой греко-славянской дружине. Это их настроение, готовность ещё и ещё потрудиться и постараться здесь, великолепно, будто по наитию, почувствовал их мудрый и ласковый покровитель. У Адриана в замысле, оказывается, была уже и следующая славянская литургия. И не где-нибудь на отшибе, а в самом сердце — во святая святых Ватикана.

Да-да, он благословляет отслужить её в кафедральном соборе святого апостола Петра! Необходимо лишь, чтобы она прозвучала здесь достойно, как просят сами эти алтари, стены, своды, иконы и фрески, раки и саркофаги, мощевики и реликварии — свидетели и соучастники великих и бессчётных славословий Господу и святым Его. Вот для чего и пригодятся им три новых священника и резво-голосистые чтецы.

В тот век заглавный храм Рима ещё не был таким пышно-помпезным архитектурным дивом, ежегодным вместилищем миллионов любопытствующих туристов и затёртых между ними истовых паломников, каким мир знает его сегодня. Тот собор, по свидетельствам старинных рисовальщиков и граверов, выглядел всё же скромней. Тропы пилигримов к нему едва-едва в девятом веке намечались. Но Мефодию с Константином, а особенно их ученикам после маленьких храмов велеградских и блатноградских, и даже после здешней Богородичной базилики Фатие, эта — Петрова базилика — представилась поистине необозримой. Можно лишь догадываться, какой внутренний трепет испытали в ответственейшие часы литургии два наставника и горстка их учеников под каменными кручами и сводами апостола Кифы. Это ведь его, Петра, однажды нарёк Христос «скалой» или «камнем», то есть Кифой.

Хотя обедня и здесь благословлена славянская, как и предыдущая, но, можно догадываться, не дословно, не сполна вышла она славянской. Такое предположение вытекает из текста «Жития Мефодия», где приведено письмо папы Адриана князьям Ростиславу, Святополку и Коцелу. В нём апостолик настоятельно просит, чтобы местные моравские клирики во время храмовых служб Апостол и Евангелие читали сначала на латыни, а затем уже на славянском: «… первее чтут Апостол и Евангелие римскы, таче (потом) словенскы.» Вряд ли в кафедральном соборе Рима в столь памятный для моравской миссии день порядок чтений был иным.

А назавтра — ещё им труд и, одновременно, поощрение: нужно обедню свою отпеть в храме святой Петрониллы.

А сутками позже — в церкви апостола Андрея! Но как же им и тут было не постараться! Как не прославить великого христианского первопроходца в земли скифов — славян Эвксинского понта! Ведь это по Андреевым стопам пробирались братья восемь лет назад от Малого Олимпа к таврам и херсонитам, в южные славянские приграничья.

Вот как раскатилась их жизнь в латинской столице! Что ни день, то новая литургия, в ином храме! Будто старец Адриан дотошно испытывает их на верность церковному послушанию, на знание ежедневного чина служб. Не пропускают ли песнопений, положенных по календарю разным святым? Блюдут ли уставные тонкости, благолепие, мерность и величавость? Но разве Мефодий, воин и игумен, не знает цены строгому, неукоснительному монашескому послушанию? И разве Константин не способен за считанные часы до новой службы перевести с греческого песнопение празднуемому сегодня святому?

***

Пятую по счёту славянскую литургию папа Адриан благоволил братьям отслужить — ещё одна нежданная награда! — в загородном храме апостола Павла. Но и какое волнение сердечное! В этих стенах, над алой лампадой, знаменующей место казни великого «учителя языков», предстояло им доказать, насколько верно усвоили они его заветы. Здесь они огласят из Апостола его, Павлово, послание. Здесь уместно будет напомнить в проповеди, что, по старому византийскиому преданию, Павел ходил со словом о Христе и к иллирам, значит, в Иллирию, где соседствовали тогда, живут и ныне славянские племена сербов и хорватов. Не только Андрей ходил к славянам, но и Павел.

Служба была ночная, братья «имели себе в помощь» епископа Арсения, одного их семи наиболее приближённых к папе иерархов, и его племянника Анастасия, библиотекаря Ватикана.

Упомянутый в «Житии Кирилла» Анастасий заслуживает здесь особого — и даже пристального — внимания. Его звание библиотекаря означало, ни много ни мало, что он руководит всей папской канцелярией и заведует архивом курии. Вряд ли такому всячески осведомлённому человеку не было ведомо, что и Константин в своё время при патриархе Игнатии исполнял, пусть и недолго, сходную должность. В отличие от большинства нынешних насельников Ватикана Анастасий отлично знал греческий язык, постоянно упражнялся в переводах с греческого на латынь житий святых и самых разных документов византийской церковной канцелярии. Подобное «родство душ» вроде бы располагало к взаимной открытости, к живому, увлечённому обмену мнениями по самым разным, подчас неожиданным вопросам.

Один из таких вопросов не заставил себя долго ждать. Однажды Анастасий вдруг открыл для себя, что, оказывается, Философ знаком с трудами самого святого Дионисия Ареопагита! Причём, знаком не понаслышке. Он не только наперечёт знает названия ареопагитских трактатов-посланий. Он их ревностно, ещё со студенческой скамьи, изучал, он ими восхищён, он их готов цитировать целыми страницами, чуть ли не главами. И он их считает подлинно принадлежащими сокровенному — до недавних пор — богослову апостольского века, прямому ученику и последователю божественного Павла.

Да, в «Деяниях апостолов», где Дионисий Ареопагит упомянут в эпизоде выступления Павла перед членами афинского ареопага, о нём сказана лишь самая малость. Да, этот молодой и богатый завсегдатай судебных собраний вдруг, под впечатлением дерзкой и вдохновенной речи чужеземца, покинул своё почётное седалище и ушёл вослед за ним, чтобы вскоре стать верным последователем апостола. Но «Деяния.» ни слова не говорят о Дионисии, как о выдающемся, единственном в своём роде богослове.

По энергичным, цепким расспросам Анастасия Философ мог понять, что Рим всё-таки по отношению к Константинополю остаётся в некотором духовном полузапустении. Но мог также заметить, что у его собеседника имеется к этой теме какая-то своя особая привязанность или даже корысть. Мы не знаем, насколько Анастасий был откровенен в их беседах, сообщил ли Философу, что в папской библиотеке уже есть один, «свой» кодекс Ареопагита, что этот латинский перевод был не так давно исполнен ирландским богословом Эриугеной, но что он, Анастасий, считает переложение Эриугены слишком буквалистским и потому очень надеется на возможность создания нового, более совершенного перевода.

Сообщил Анастасий всё это или нет, но, в любом случае, он не скрывал, что незнание большинством обитателей Ватикана греческого языка поневоле обрекает нынешних римлян на провинциальность. Хотя здесь и горят ревностью всячески навёрстывать свои отставания. Очень бы надо им в этом как-то помочь. Здесь лишь краем уха слышали и о жарких спорах, вспыхнувших в Византии после того, как труды Дионисия два столетия тому назад вдруг, после долгого забвения, будто заново народились и тотчас же привлекли самое пристальное внимание богословствующих умов всего христианского Востока.

Да, суть этих споров, как понимал их Константин, к сожалению, больше всего вращалась вокруг подлинности трудов автора «Небесной иерархии», «Божественных имён», «Церковной иерархии» и «Мистического богословия». Точно ли этот автор был афинянином, первым епископом города, свидетелем необыкновенного солнечного затмения — в час распятия на Голгофе, — последователем апостола Павла, собеседником евангелиста Иоанна, наставником Тимофея, того самого, которому и Павел направил два послания? Или же всё это — и афинское гражданство сочинителя, и епископство его, и поразительный своими подробностями рассказ о затмении — лишь присвоение чужой славы? Но тогда мыслимо ли, чтобы истиннейший христианин, каким он предстаёт в своих удивительных по отважности богословских созерцаниях, оказался при этом изощрённым мистификатором, а проще сказать, лгуном?

Сторона, сомневающаяся в принадлежности «Ареопагитик» Ареопагиту, исходила из того, что столь сложные по своему богословскому содержанию, по своему утончённому слогу трактаты и послания никак не могли быть сочинены ещё на заре христианского дня. Не была-де на ту пору ещё почва подготовлена, чтобы на ней возросли такие чудесные семена.

У сомневающихся были и другие доводы. Константин знал их в подробностях, не считая нужным что-либо укрывать. Ему было бы достаточно сослаться на комментарии к Дионисию проницательнейшего богослова-полемиста Максима Исповедника, жившего уже в седьмом веке. Но, увы, в Риме его труд тоже неизвестен. Толкования Максима, по необходимости, так подробны, что вся эта ареопагитская тема в устном пересказе для латинского слуха — не окажется ли пробежкой ветра по воде?

Но разве и порыв ветра не даёт надежду для застоявшейся воды? Анастасий Библиотекарь горел желанием заполучить драгоценного собеседника на куда больший срок. Где же, как не здесь, в святом граде, где почивают мощи святых апостолов Петра и Павла, найдутся и достаточное время, и достаточный круг умеющих внимать и усваивать. Лишь бы гость милостиво согласился раскрыть в лекции (а лучше в лекциях) доводы в пользу подлинности трудов знаменитого Дионисия. И сами высокие смыслы этих трудов.

Похвальная любознательность! Если б касалась она прежде всего самих трудов! Но почему так часто бывает, что людей занимают не сами труды, а накопившиеся вокруг них кривотолки, слухи, россказни? И плодятся они, похоже, лишь для того, чтобы забыть напрочь сами труды.

Видимо, посоветовавшись со старшим братом, Константин решил, что отнекиваться и уклоняться всё же неучтиво. До сих пор к ним здесь, паче всех ожиданий, относятся без венецианского брезгливого высокомерия. Принимают так уважительно, с такой непритворной лаской, что грех не отвечать взаимностью.

Что ж, он рад будет встретиться, а то и многократно встречаться, с теми друзьями почтенного Анастасия, чья любознательность устремлена к «Ареопагитикам», к их вдохновенным свыше смыслам.

Каждый христианин, если ещё не знает, то должен знать: Бог, сотворший вся и всех, запределен и непредставим — как для воображения, так и для ума людского. Потому церковь и возбраняет в храмах иконные изображения Бога в отеческой ипостаси. От имени Отца здесь нас встречает Сын и все предстоящие и служащие Сыну. Но человек в своём любовном порывании к Творцу всё равно пытается хоть как-то представить непредставимого, приблизить к себе запредельного. И потому награждает его множеством высоких имён: Создатель, Господь, Единый, Троица, троичная Единица, Добро, Прекрасное, Премудрость, Истина, Вера, Любовь, Жизнь, Благой, Совершенный, Сверхсущий, Причина причин, Царь царствующих, Бог богов, Покой, Движение, Непостижимый.

Но сколько их ещё не приводи, ни одно из имён не может насытить нашу жажду — приблизить к себе и постичь Непостижимого. Всякое молитвенное обращение к Богу, всякое чистое размышление о Творце уже есть богословие, доступное каждому из смертных. Но в стремлении приблизить Господа к себе есть опасность кумиртворения. Поэтому опытный богослов не никогда не посмеет усаживать Запредельного за один стол с собою, превращать его, как делали и делают язычники, в домашнего божка. Истинный богослов призван восходить к Нему через отрицание своих чувственных, вообразительных, фантастических или рассудочных представлений о сверхпостижимой Причине всего сущего.

«Мы утверждаем, — пишет как раз об этом Ареопагит Тимофею в послании-трактате „О таинственном богословии“, — что превосходящая всё Причина всего не лишена ни сущности, ни жизни, ни разума, ни ума, не существует как тело, не имеет ни образа, ни качества или количества, ни массы, не находится в пространстве, невидима и неосязаема, не чувствует и не чувственна, не допускает беспорядка, не возбуждается материальными страстями, ни немощна и не подвержена чувственным падениям, не нуждается в свете, не подвергается ни изнеможению, ни разрушению, ни течению, — не есть и не имеет ничего из того, что существует. Ибо она совершенна совершенством превыше всякого определения и есть единственная Причина всего, и превосходство её, совершенно от всего отрешённое и по ту сторону от всего сущее, — выше всякого отрицания».

Как проходили ареопагитские лекции Константина? Цитировал ли он Дионисия по памяти, или в походном кожаном мешке Философа были какие-то конспекты или даже весь корпус сочинений афинского епископа? На возможность такого предположения указывает сам инициатор лекций Анастасий, говоря в одном из своих писем, что Константин «вверил памяти» римских слушателей «весь кодекс» Дионисия. Но что это значит: «вверил памяти»? Просто пересказал? Пересказы, как мы неоднократно убеждались, вовсе не были в правилах Константина, который по возможности предпочитал всякому устному изложению письменное. Можно ли пересказать, надеясь только на свою память и без неминуемого ущерба для памяти слушателей, главу Евангелия или самое краткое из апостольских посланий? Возможна ли в пересказе страница из «Ареопагитик»?

Упомянутое письмо Анастасия, к счастью, известно нам не в пересказе. Через шесть лет после кончины Философа ватиканский библиотекарь отправил это письмо персоне высшего в пределах Европы ранга — французскому императору Карлу Лысому. Посылая корреспонденту в дар сочинения Ареопагита в недавнем (не собственном ли?) переводе на латинский язык, Анастасий с пиететом упоминает покойного своего собеседника-византийца как «великого мужа и учителя апостольской жизни», который, в бытность в Риме, много потрудился, чтобы приохотить римлян к чтению трудов афинского епископа-богослова: «. Константин Философ, который при священной памяти папе Адриане II прибыл в Рим и возвратил тело святого Климента на своё место, вверил памяти весь кодекс часто упоминаемого и заслуживающего упоминания отца и указывал слушателям, сколь полезно его содержание; он обыкновенно говорил, что если бы святые, а именно первые наши наставники, которые с трудом и как бы дубиной обезглавливали еретиков, располагали написанным Дионисием, то, без сомнения, они рубили бы их острым мечом.»

Трудно определить, насколько здесь Анастасий точен в своём пересказе ответственного суждения Константина о значении Ареопагитик для последующей эпохи. Но, впрочем, по одной подробности мы, похоже, узнаём особый склад речи Философа. «Обезглавливать дубиной еретиков» — это его, Константина, образ, его притчевый ход мысли! Вооружась книгами Дионисия, борцы с еретиками стали бы куда искусней, «рубили бы их острым мечом».

Константин тем самым будто хочет сказать и всем нам: да, афинянин Дионисий прямо со скамьи ареопага ушёл за Павлом. Но он не просто пошёл как ученик. Он и дальше учителя прошёл. И вдохновенному свыше Павлу оказались ещё недоступны такие глубины боговедения, какие постиг и отважно описал Ареопагит. Пойдя за христианином-иудеем, он стал первым великим христианином греческого рода. Иными словами, любуясь Дионисием, Философ не в последнюю очередь восхищён в его богословии красотой и мощью греческого гения. Разве для того греческие мыслители языческой, дохристианской поры возносились и изнемогали в исканиях истины, чтобы она навсегда оставила их в сумерках недоумений, ложных распутий? Ареопагит приходит как живое оправдание предшествующих поисков и прозрений. Греческий философский гений искал не зря. После Дионисия так же будут осознавать своё преемство великие отцы церкви — тот же любимый Философом Григорий Богослов, тот же Василий Великий.

Но катафатическое, оно же «отрицательное» богословие Дионисия — суровый упрёк языческому пантеизму. Да и любому пантеизму более поздних времён, упорно стремящемуся растворить Бога в сотворённом мире. Дионисий говорит своё твёрдое «нет» всяческому обожествлению тварной природы. Его возмущает, когда хотят ощупать Бога, как ощупывают тыкву или бирюльку в лавке ювелира. Ни в коей мере Бог не измерим человеческой меркой. Пора же когда-то устыдиться своих детских шалостей, — увещевает он снова и снова…

Так, в подражание Ареопагиту, и сам Философ терпеливо предлагал своим римским слушателям, по словам агиографа, «и двойное, и тройное объяснение», когда видел, что не сразу всё понимают. А приходили-то к нему, подтверждает житие, непрестанно.

***

Но лекции Константина вдруг иссякли. Нежданная-негаданная подступила остуда.

Сколько раз замечает за собой каждый поживший на свете человек, что нельзя слишком доверчиво поддаваться прибывающей в душе радости. Если плещет она уже через край, жди подвоха.

Дело не в том, что отошла в Риме чреда славянских литургий. Не были же они так самонадеянны, чтобы всех латинян, от епископов до брадобреев и конюхов, разом влюбить в славянскую речь.

И ясно, что не мог же Константин до бесконечности произносить свои речи о сокровенном Ареопагите, как ни подбадривали его заворожённым вниманием слушатели и сам неутомимый, тонкий в расспросах Анастасий.

Нежданное-негаданное неистощимо на выдумки. Вы-то, приезжие, не знали, но иногда мостовые римские, поры домов, крыши, стволы и хвоя пиний, обломки мраморных стел с их громадными, с голову младенца, римскими буквами, верхние одежды и обувь горожан вдруг покрываются лёгким жёлто-серым налётом. И тогда здешние бывальцы говорят со знанием дела: Африка. Или уточняют: Карфаген. Это как же нужно разогнаться африканскому ветру, чтобы поперёк моря пригнать сюда, на италийский дамский сапожок столько песчаного праха! В такие дни, наверное, даже соль в отцовской солонке древнего поэта Горация приобретала болезненно-лимонный оттенок.

Никуда не деться — стихия!..

Вот и с ними случилось. Вдруг стали никому в Риме не надобны.

Где Анастасий? Никто не ведает, где он. Где его дядя — епископ Арсений? И о нём молчат. Где сам старец Адриан? Но разве апостолик обязан докладывать всем и каждому, где он сейчас. Римский папа принадлежит всей Западной империи, а она — ему.

А что, если не от Африки вовсе, а от Константинопольского холма подул остудный ветер? Обычно насельники греческих монастырей Рима быстро узнают вести с Босфора. Слышно, что Игнатий, возвращённый в патриархи, на каждом шагу мстит низложенному и сосланному Фотию. Уже издал указ, отменяющий фотиеву анафему покойному папе Николаю, и письмо с радостным сообщением о своём решении прислал сюда, Адриану. Что ж, если доложено Игнатию о том, что византийцы Мефодий и Константин сейчас находятся в Риме и рьяно обивают пороги ватиканские, то не мог ли он вдобавок известить апостолика: сии братцы — прямые выученики волка Фотия, стерегись их. Библиотекарь же первым прочитывает греческие послания, адресованные папе, прежде чем нести на доклад: … стерегись их!..

Но не лучше ли им самим сейчас остеречься от предположений, хватких как зелёная плесень. Что бы и кто о них ни говорил, громко или на ушко, они чисты — и перед патриархией своей, и перед здешней курией. Они не искали тут своей выгоды и не ищут. Они исполняли и исполняют свой труд, за который если и стыдно, то лишь потому, что он — при самом начале.

Исчезновение Анастасия и епископа Арсения вдруг обозначилось разом, и оно, как стало тотчас очевидно, с пребыванием моравской миссии в Риме совсем никак не соотносилось.

Стихия людской худой славы если вдруг прорвётся, то какой же ветер-африканец с нею поспорит!

Рим загалдел: ай, да Арсений!.. ну, и Анастасий!.. Бедняжка Адриан, как он на старости лет оскорблён, что пережил!..

Не успел в марте месяце епископ Арсений получить от апостолика поздравительную буллу, расписанную многими похвалами, как епископский сынок по имени Елевтерий взял да и выкрал по-разбойничьи дочь папы Адриана. И не одну, а вместе с её матерью. Спасаясь от папского гнева и позора, Арсений спешно покинул Рим.

Но почему за дядей своим почти тут же исчез и Анастасий?.. Его бегство ещё пуще развязало языки у горожан, как правдолюбов, так и правдобрехов. Никакой он, Анастасий, не племянник? Он тоже сын Арсения!.. И в библиотекари-то попал совсем недавно, лишь с избранием Адриана. А до этого кем только ни был, где только ни подвизался! И в кардиналы его поставляли, и аббатом монастыря, и отлучали, и предавали анафеме. И в бега не раз пускался, как жалкий шарлатан. Против двух пап интриговал, да так рьяно, что однажды и сам целых три дня посидел на папском седалище да тут же и был спроважен.

На слух свежего человека всё это могло показаться дикими россказнями, в которых правды ни на малую лепту. Ведь до тех дней Константин видел совсем иного Анастасия. Но, прочем, многознающий, желающий знать всё больше и больше о своём собеседнике-византийце глава папской канцелярии так ли уж спешил побольше рассказывать Константину о себе самом? Нет, вовсе не спешил.

Вот ещё новость: как бы ни чернили Анастасия римские всезнайки за его предыдущую дурную славу, а у покойного Николая I он, оказывается, был на хорошем счету. Рьяно помогал предыдущему папе в намерении подчинить болгарскую церковь римской юрисдикции, а, тем самым, — в противодействии Константинополю. Значит, Анастасий или ничего не знал о фотиевской «родословной» солунских братьев, или очень искусно скрывал до поры своё знание их подноготной, видя, что перед ним не наивные простаки, а борцы опытные, заслуживающие более искусного с ними обхождения.

Неизвестно, где же он сейчас со своим родственником-епископом и что думает о гостях-славянолюбах на самом деле, и скоро ли объявится здесь. Или не объявится вовсе? В любом случае, им и теперь, при разразившемся посреди Ватикана скандале, нужно, как прежде, оставаться самими собой, как глубь морская остаётся неколебимой при всех страстях, гуляющих на поверхности вод.

Их младенческое детище — славянское письмо — ещё не в состоянии стоять за себя без их ежедневных родительских забот. Значит, из Рима им никак нельзя впопыхах сниматься. Как из Венеции, так и отсюда негоже уйти ни с чем. Надо дождаться, когда апостолик, оправившись от домашней смуты, вспомнит о них и о своём обещании благословить — не только устно, но и на письме — их дальнейшие труды в Моравской земле.

***

В знойном изнурении Рим трудно дышал на своих холмах, и казалось, чах от памяти о невозвратной имперской славе. В какую сторону ни ступи гость, на каждом шагу, как сборища попрошаек, поджидают его скулящие обломки колонн, искалеченных саркофагов, пустые оконные глазницы. Посреди разора и каменного хлама новенькие базилики, похоже, стесняются своей нарядности. И серым колоссам триумфальных арок неуютно торчать здесь в своём безадресном величии. Да, они угодили напоследок совсем не в ту страну. Скелетообразный Колизей будто предупреждает тебя: зевака, поди прочь, живым отсюда не выцарапаешься. В его каменных подвальных лабиринтах по ночам, говорят, воют самые настоящие волки.

А потому мимо Колизея к маленькой тихой базилике святого Климента, где теперь упокоены мощи, обретенные братьями под Херсоном Таврическим, лучше им идти в сопровождении опытных бывальцев.

Если же подберётся для гостей надёжная охрана, можно, отъехав за римские околицы, спуститься в катакомбы первых христиан. Они хоть и жили три века в нищете, в постоянном страхе облав, но в этих подземных улочках и закутках различаешь — при свечах и факелах — какую-то поистине идеальную заботу о скромных могильных нишах для почивших братьев и сестёр. И радуешься первым попыткам иконного и мозаичного письма в крошечных здешних молельнях и храмах. Сколь же силён был в этих людях внутренний свет веры! Чего-чего, а уж тщеславия, желания покрасоваться на виду посреди Рима и мира эти не ведали.

… «Житие» Философа упоминает, что постучал однажды к братьям в их римское жилище некий жидовин, пожелавший что-то необычное сообщить о Христе. Константин не отказался выслушать. «По числу лет, — заявил гость, — Христос, о коем пишут книги и пророки, что родиться ему от девы, ещё и не пришёл». Велика новость! Такое от его собратий уже тысячу раз слышано. Хотя пророков иудейских отцы их камнями забрасывали, они и пророков приплетут в строку. «Ещё не пришёл» и всё тут. Они ведь ждали и ждут совсем другого. Ждут вождя, который покорит для них весь мир, подчинит им все народы. Так и ждите, спорить незачем.

Но раз уж спорщик выставил какой-то свой временной счёт, Константин распахнул перед иудеем евангельскую главу с Матвеевым порядком поколений — от Адама до Христа. Зри, человече, и слышь. Говорят ли что-нибудь твоей памяти древние родословия, ведомые твоим предкам имена: кто кого породил, кто от какого был колена? Так зри же и разумей: пришёл Христос! И зри, сколько лет уже минуло с той поры, как пришёл — «оттоле и доселе». Убедил — не убедил, но собеседник спорить больше не стал, и даже благодарил, и расстались мирно.

А между тем, новая гостья, нежданная-негаданная, толкнула без звука дверь, прошла без спроса. И не куда-то мимо прошла, а прямиком — во внутреннее естество Константина.

Самоуправной хозяйкой вошла, без слов объявила: «Мой, весь теперь мой». Неумолимая язвила его мука, такой никогда ещё, кажется, не терпел. Разве лишь Багдад пришёл на память, где он страдал внутренностями, и все свои подозревали, что отравлен.

Но не так в Багдаде было. Там подержала-подержала боль и отпустила. А эта лютовала в нём изо дня в день, так что от изнеможения и счёт дней начал для него размываться.

Но однажды пробрезжило освобождающее дуновение, и он пропел слабыми губами, едва внятным голосом: «О рекших мне „Внидем во дворы Господни“ возвесели мя дух мой и сердце обрадовася». Значит, решили, кто-то в видении посетил его и призвал.

Назавтра он самостоятельно поднялся с кровати, облачился во всё чистое. Захотел пробыть с братом и учениками целый день, и тихая радость смягчала черты осунувшегося лица. Радость освобождения слышна была и в голосе, когда выговорил: «Отселе я ни царю слуга, ни кому другому на земли, но только Богу Вседержителю… Аминь».

Так он сказал — обликом своим, облачением, словами, — что желает принять иноческий постриг. На следующий же день состоялось таинство его посвящения в монашеский чин.

Был Константин.

Стал инок Кирилл.

Как и положено, ему строгий устав предписывал остаться на срок совсем одному — в ночном безмолвии, наедине с молитвами, которые обращал к Творцу своему.

То были молитвы особые, для вхождения души в строй иноческого бытия. Но были и молитвы, впитанные им ещё с родительских уст. И первая из них, самая малая, самая прескромная и самая, как теперь отсюда видит, великая, бесконечная в своей всегдашней настойчивости: Κύριε ελέησον ! ! — Господи, помилуй!.. А рядом и молитва-благодарение, так часто людьми на радостях забываемая: Δόξα Σοι, ο Θεός ημών, δόξα Σοι ! — Слава Тебе, Боже наш, слава Тебе!

Так, через молитву он издавна возлюбил язык, считавшийся в его кругу чужим. А теперь не может и дня прожить без него, молится и думает на нём…

Господи, Боже мой, иже вся ангельские силы и бесплотные чины составил и небо распростер, и землю основал, и вся сущая от небытия в бытие привел, иже всегда и везде слушал творящих волю Твою, боящихся Тебе и хранящих заповеди Твоя, послушай и моей молитвы и верное Твое стадо словенское сохрани, к коему меня приставил, ленивого и недостойного раба Твоего. Избавляя вся от всякой безбожной и поганской злобы и от всякого многоречивого и хульного еретического языка, глаголющего на Тя хулы, погуби триязычную ересь и возрасти церковь Твою множеством, и вся в единодушии совокупив, сотвори изрядны люди, единомыслящие о истинной вере Твоей и правом исповедании, вдохни же в сердца их слово Твоего учения, ибо они Твой дар. Если нас приял, недостойных на проповедание им евангелия Христа Твоего и наострившихся на добрые дела и творящих угодное Тебе, и если мне дал, то Твои есть и Тебе их возвращаю. Устрой же их сильною Твоею десницею, покрой их кровом крыл Твоих, да все они хвалят и славят имя Твое, Отца и Сына и Святаго Духа во веки. Аминь.

Так, в молитвенном сосредоточении прошло пятьдесят дней после пострига. Не раз, наверное, вспоминалась ему в эти недели тишина Малого Олимпа, где провели они с Мефодием, может быть, самые радостные годы совместных трудов, потому что тогда ещё невозможно было вообразить, сколько же злоключений ждёт их именно из-за этих трудов, когда спустятся со своей Горы.

Может быть, поэтому однажды, попросив Мефодия остаться с ним наедине, он вспомнил и Гору: «Были мы, брат, как два вола в одной упряжи, одну бразду тянули… И вот я на пахоте падаю, свой день скончав… А ты, знаю, так любишь Гору. Но не позволь себе ради нашей Горы оставить научение своё. Чем иным ещё спасёмся?»

Это было уже совсем незадолго до кончины монаха Кирилла. Житие повествует, что перед самым своим исходом он, собрав последние силы, облобызал брата, всех единомышленников своих и ещё раз напомнил молитвенно об их общем труде: «Благословен Бог наш, иже не дасть нас в ловитву зубам невидимых враг наших, но сеть их сокрушися, и избавил нас от истления…»

14 февраля 869 года, Мефодий напомнил стоящим перед гробом, что брат его, оставивший для них всех такой великий дар и такой небывалый образ бескорыстия, прожил совсем ведь немного, — всего сорок два года.

Но как же это столь малое уместило в себе столь неисчислимое?

***

Прощание с Философом вдруг напомнило времена более чем годовой давности, когда Рим торжественно встречал братьев. Напомнило просто-таки исключительным вниманием, которое вновь проявлял Адриан II, — но теперь уже к проводам младшего из гостей-византийцев.

Всё устройство отпевании апостолик взял на себя. Потребовал участвовать в прощании с новопреставленным не только подопечное ему духовенство, но и всех-всех римлян. Просьба прибыть касалась также священников и монахов греческого обряда, что немалым числом жили в городе. Агиограф Кирилла приводит важную подробность события: Адриан повелел «со свещами сшедшеся пети над ним (Кириллом — Ю.Л.) и сотворити провождение ему, якоже и самому папежу». Отпеть монаха-чужеземца, к тому же совсем недавно постриженного, отдав ему почести, достойные римских пап — это что-то да значило!

Мефодий и его спутники снова оказались на виду у всего города.

Будто и не было перед тем нескольких месяцев тягостной остуды по отношению к ним со стороны Ватиканского холма. Оставалось лишь гадать, что именно стояло за такими особыми знаками сочувственного внимания.

Улучив минуты для доверительного разговора, старший брат попросил у апостолика благословения на неблизкий путь в Вифинию:

- Мать наша взяла с нас клятвенное обещание: кто бы первым из двоих ни отправился на Господний суд, пусть второй брат перенесёт его прах в наш монастырь и там предаст земле.

С участием выслушав Мефодия, папа отдал распоряжение своим гробовщикам: опустить тело усопшего в раку, приколотить её крышку железными гвоздями и так держать неделю, нужную для сборов в путь.

Но тут у епископов римских возник свой довод:

- По скольким бы землям ни ходил сей честной муж, но ведь Господь его к нам привёл. И у нас принял его душу. Значит, достойно ему у нас лежать, а не где-то ещё.

На это расчувствовавшийся старец Андроник изрёк:

- А если так, то за святость его и любовь повелеваю нарушить римский обычай и погрести его в гробу, что для меня самого вытесан, — в соборе святого апостола Петра!

Видимо, этот жест апостолика показался всем окружающим даже слишком решительным.

- Если уж вы меня не послушали, не отдали мне его, — ещё раз заговорил Мефодий, — и если вам моё предложение будет любо, то пусть положат его в церкви святого Климента, с мощами которого он и пришёл сюда.

Мнение вифинского игумена своей мерностью как-то разом устроило всех.

И вот настал день, когда в скромную базилику, алтарь которой год назад принял Климентовы мощи, притекло шествие с ещё одной ракой. Её уместили в тёсаный из камня гроб — по правую руку от алтаря.

«Житие Кирилла» заканчивается словами о том, что в церкви «начаша тогда многа чюдеса бывати», и римляне, видя их или слыша о них, с ещё большим почитанием и трепетом приходили сюда и вскоре же написали икону с его изображением и возжгли над нею лампаду, светившую днём и в ночи.

Так в стенах малой римской базилики началось местное почитание, и самые первые славянские молитвословия, обращённые к Кириллу, Мефодий и его спутники пропели именно здесь, хваля за всё Бога, «Тому бо есть слава и честь в векы. Аминь».

http://www.voskres.ru/bratstvo/yuriy.htm


Rambler's Top100 Каталог Православное Христианство.Ру Рейтинг@Mail.ru