Красная звезда | Александр Бондаренко | 04.04.2006 |
1886 год.
22 мая.
Фельдфебель дал мне сапоги, сшитые у нас ефрейтором (неразб.). Я дал ему свои старые голенища и заказал к ним головки. Он шьет хорошо; а главное, мне хотелось иметь обувь, построенную ротным сапожником. Я сейчас же примерил новые сапоги, и они оказались мне совершенно впору.
* * *
23 мая.
Со вторым поездом поехал в город; был в парадной форме и прямо со станции отправился в покойницкую часовню Семеновского госпиталя на похороны рядового Константинова… Священник начал отпевание. Перед концом я подошел проститься с покойником, а за мною прикладывались и Дрентельн, и солдаты. К кресту Константинова прибили заказанный мною от имени жены венок из роз и ландышей…
* * *
6 июня. Павловск.
В 6 ч. меня подняли. Наш батальон шел в деревню Салози на участок N 2; это там, где:
Луг за рощею тенистой,
Где на участке ротный
жалонер
Нарвал мне ландышей букет
душистый,
Пока мы брали приступом
забор.
В этой местности были мы в прошлом году; жалонером был у меня Голега, тогда еще ефрейтор, после этого я писал:
Вчера мы ландышей нарвали…
Шли туда целый час. Там каждая рота отдельно занималась тактическими учениями. Мне по моей программе предстояло наступление и атака против неприятеля, занимающего высоту. — Дело, собственно, заключалось не в высоте, а в наступлении и атаке, усилении цепи и отражении нападений конницы… Ныне жалонером у меня Добровольский, родственник Голеги, сестра которого была замужем за братом Добровольского. Этот рядовой — красивый мужчина и исправный солдат. Он служит на правах 3-го разряда; отец у него был головою в Звенигороде Киевской губернии. Добровольский — человек толковый и смышленый, но для меня он — загадка: я никогда не видал его ни веселым, ни скучным; как с ним ни говорить, на лице у него напишется не удовольствие, не удивление. Он постоянно и неизменно сохраняет одно и то же спокойное, равнодушное и бесстрастное выражение. Это не то, что у любого солдата, которого всегда легко верно оценить и узнать. Это — сфинкс. Но я не теряю надежды разгадать его… Я люблю, чтобы мое обыкновенное безграничное доверие находило себе отголосок в других. Вместе с жалонером со мною ходил на участок горнист Савченко, переведенный к нам зимой из 13-й роты. Этот вовсе не похож на Добровольского. Он простой русский человек Воронежской губернии. Родители его умерли, когда он еще был ребенком, и с тех пор он жил бобылем: скитаясь по белу свету и зарабатывая себе хлеб работником то у одних, то у других хозяев. С этим легко разговориться….Мы опять кончили ученье после других. Вернулись в лагерь около полудня.
* * *
14 июля. Красное.
Внутри… палатка <для дежурных офицеров – Ред.> выложена досками, дежурные обыкновенно пишут карандашом и чернилами, что взбредет в голову. Года два назад Кавелин тут написал начало стихотворения, в котором две удачные рифмы: деревья и кочевья. Дрентельн нынче написал несколько комических строк гекзаметром. В прошлом году я написал тут первые строки моего длинного стихотворения: «Умер бедняга».
* * *
«Зашла беседа о том, что хорошо бы было заменить в наших войсках иностранные слова русскими, и мы принялись прибирать старые русские выражения».
17 июля.
Мы, офицеры, собрались в кружок и разговаривали. <
> Зашла беседа о том, что хорошо бы было заменить в наших войсках иностранные слова русскими, и мы принялись прибирать старые русские выражения. Корпус назвали бы тьмою, а командира корпуса — темником; дивизию — положим — ратью; бригады — четою; батальон — дружиной; роту — сотней. Капитана заменили бы сотником, фельдфебеля — например, хоть старшиной и т. д. Будь я царем — немедленно выбросил бы все иностранные наименования.
* * *
19 июля. Лагерь.
У меня опять убывают из роты два человека по болезни: Евдокимов — вовсе от службы, а Прокопович — на один год. Я простился с ними и в 6 часов поехал на тройке в Павловск.
Дорогой думал — думал без конца, о чем — определить трудно. Мысли быстро сменяли одна другую. Разбирал по косточкам самого себя, свои недостатки и качества, печали и радости. Меня мучает сознание того, что я командую ротой далеко не так, как бы мне того хотелось. Я вполне отдаю себе отчет о том, что не вникаю достаточно во все подробности хозяйничанья, что, наверное, меня водят за нос, артельщик Белинский, например, что он, может быть, злоупотребляет и что я не могу этого заметить. И не только в роте, но и в жизни вообще я не могу изучить ничего во всей полноте, вникнуть в каждый вопрос, в каждое дело до его глубины, изучить его во всех подробностях. Я сознаю, что я человек недаровитый и боюсь, что таким останусь, несмотря на лучшие и искреннейшие стремления.
* * *
12 августа. Красное село.
В 8-м часу полк выступил по вчерашнему направлению. Миновав Янисьмяки, мы спустились в равнину, составили ружья в кустах и улеглись… Спускалась ночь. Надели шинели в рукава, а офицеры облеклись в пальто. Я закутался в бурку и лег на землю посредине роты. Лежать с солдатами я так люблю; оно приходится сравнительно редко, и в этих случаях я обыкновенно отстаю от кучки офицеров. Как хорошо, когда можешь быть запросто с солдатами, жить их жизнью, дышать их воздухом, вслушиваться в их говор, шутить с ними, отвечать на их вопросы. Тогда те невидимые и почти непроницаемые перегородки, отделяющие наше сословие от солдат, как бы падают, и ты становишься их товарищем. И странно: простой народ вовсе мне не так дорог; он становится мне мил, только облаченный в солдатский мундир. При всем своем отвращении к неопрятности, я совершенно перестаю быть брезгливым, когда попадаю в общество своих солдат и не боюсь ни насекомых, ни дурного запаха. Этот особенный, свойственный только солдату запах, мне даже очень мил. Оля так верно подметила, что от солдата пахнет русским сукном, сапогами, махоркой и черным хлебом. Только я стал засыпать, как-то один, то другой из товарищей офицеров приходили нарушать мое блаженное полусонное состояние, предлагая лечь в лазаретную фуру, говоря, что на земле сыро и можно простудиться, и наконец притащили какой-то тюфяк с подушками. Все это было очень мило с их стороны, но мне не хотелось пользоваться удобствами, которых нет у солдат. Впрочем, я убежден, что солдаты никогда не осудят барина за то, что он окружает себя барской обстановкой…
* * *
25 июля.
В 8-м часу прошел один поезд, а за ним через час и другой. Мы думали, что Государь находился в том последнем, и перекрестились, когда ярко освещенные, большие нарядные вагоны промчались мимо нас. Наша задача была выполнена: Государь проследовал благополучно. Нам было велено оставаться в третьем положении, пока не придет приказание снять посты. Время шло да шло, а приказание не приходило. Становилось холодно, луна села. Мы прохаживались по полотну, заходили в сторожевую будку, я разговаривал с фельдфебелем и вахмистром. Говорили и о службе в пехоте и коннице, и о всевозможных случаях из полковых историй, и о покойном Государе и его кончине, дошли и до рассказов из жизни некоторых святых. Я вслушивался в забавное воронежское наречие вахмистра…
…Все мы одинаково злились на начальство, у которого не хватает храбрости взять на себя решение снять посты, раз поезда чрезвычайной важности прошли благополучно. Людей заставляют стоять бессменно и бесцельно на постах только из боязни ответственности и тем, по-моему, подрывают и взгляд на дисциплину и на добросовестное исполнение часовыми их обязанностей.
* * *
19 сентября. Смерди.
…Перед завтраком прошли втроем на Барановскую и побывали в сторожке у людей 9-й роты. Меня поражает особенный дух этой роты: все ее люди один к одному, молодцеватые, лихие, веселые. Несмотря на все пристрастие к своим людям, я не могу не признаться, что в 9-й роте солдаты еще более ловки, вежливы, сметливы. Отчего это происходит — никак не придумаю. Мне говорят: такой уж дух. Но как завести этот дух у себя?..
* * *
4 октября.
Был в роте на занятиях; занимался с учителями будущих молодых солдат… Я говорил с учителями о том, как, по моему мнению, надо относиться к новобранцам: не запугивая, кротко, ласково, не требовать долбления наизусть, а только понимания изучаемого, приучать к порядку и чистоте, заботиться о молодцеватом виде. Советовал припомнить, каково было им самим с новобранства, и стараться не впадать в те крайности, в которых осуждали своих учителей.
* * *
1888 год.
3 августа 1888. Большие маневры. Село Рождествено.
Пишу в палатке, после перехода верст без малого в тридцать. Дождь шелестит по парусине, ноги побаливают с ходьбы и все-таки я наслаждаюсь походной жизнью. <
> В 1 ч. дня мы приняли знамя и пошли в Гатчину. Был теплый день, и мы шли в белом. Первый небольшой привал был на окраине военного поля, там, где Балтийская железн. дорога пересекает Гатчинское шоссе. За все лагерное время мне не удалось завести с моим любимцем Рябининым длинный разговор, и в первый раз вот тут, вчера на походе, я вступил с ним в долгую беседу. Заставил его рассказать про поступление на службу, про то, как его забрили, привезли в Петербург, определили к нам и ушли. Он рассказывает все подробно и откровенно. Мне не совсем приятно было снова увидать в нем значительное равнодушие ко всем и ко всему. Он даже не помнит, где и когда впервые увидел меня, и новоселье в казарме не осталось у него в памяти. С другой стороны, постоянная тоска по дому и родным мне в нем так понятна. Поступив на службу, он сперва очень сильно и долго скучал по своим, а когда первый раз поехал в отпуск, стосковался по роте. Но служба не представляется ему хорошею школой жизни, как многим другим солдатам. Я спросил его, обиделся ли он на меня, когда я за наказание перевел его в 5-ю роту, и он совершенно просто ответил отрицательно…
* * *
4 августа.
Вернувшись с вечера в Гатчинском дворце на бивак, я спал всего только часа три: уже в 5 ч. вчера утром меня подняли, а в 6 полк выступил… День стоял не холодный, но серый и сырой, поминутно накрапывал дождь, а солнце лишь изредка, и то только из-за туч, показывалось на короткое время и поддразнивало надеждой на хорошую погоду… Кроме моей роты, в полку оказалось много отсталых, идти было жарко и трудно, у меня сильно разболелись ноги повыше колен. Тем не менее я бодрился, стараясь этим придать бодрости людям. На походе чувствуется, что между нами устанавливается своего рода товарищество — все мы одинаково несем все тот же труд и терпим ту же усталость. Последние три версты, от Большой Выры до бивака, показались мне очень тяжелыми.
* * *
8 августа.
Вчера мы оставили бивак под Гатчиной в 8-м часу утра. Настал второй день маневров, не считая дневок… Наш батальон шел в атаку на финляндцев. Тут был Государь. Он подъехал ко мне, подал мне руку и поговорил со мною. В первый раз за мою службу была мне такая удача. Пробили отбой, и всех офицеров Государь пригласил завтракать в Высоцкое. Царский стол был накрыт в саду, подле училища, а всем остальным предложили завтрак на траве, покрытой скатертью и заставленной множеством блюд…
* * *
9 августа.
В последний день маневров я встал в 4 ч. утра; ногам показалось не так больно, и я вышел на линейку с целью идти на маневр, приказав тройке ехать позади батальона. Мне жаль было людей: усталых после долгих передвижений, наконец посланных домой и рассчитывавших на отдых, их подняли в 3 ч. утра, чтобы опять тащиться в неизвестную даль. Я старался подбодрить их. Пройдя несколько шагов, я заметил, что больные ноги отказываются служить, и сел в тройку. Но ехать за батальоном мне было совестно, а идти невозможно; поэтому я счел за лучшее отпроситься, вернулся в барак и лег спать. Пусто и уныло казалось в лагере без полка. Надо было кое-что приготовить для людей 84-го года, которых увольняли в запас тотчас по окончании лагерного сбора… Я простился со всеми людьми 84-го года. Сердце больно сжималось при расставании с ними: эти люди были только еще новобранцами, когда я поступил в полк без малого пять лет назад. Ни с кем из солдат я не прослужил так долго. Некоторые из них прослезились, другие говорили, что никогда меня не забудут. Особенно грустно было прощаться с унтер-офицером Васильевым, с Ермаковым, с портным Прокофием Степановым, которого я неудачно учил грамоте, с татарином Калимулиным и барабанщиком Макаровым. Подарив каждому свой портрет в рамке и золотой, каждого перекрестив и трижды поцеловав, я покатил на тройке в Павловск…
* * *
10 августа.
В среду минуло мне 30 лет. Я уже не юноша, а должен бы считать себя мужчиной. Жизнь моя и деятельность вполне определились. Для других я военный, ротный командир, в близком будущем полковник, а так лет через 5 — 6 — командир полка и, как мне хотелось бы, Тифлисского <гренадерского>, моего, на Кавказе. Для себя же я — поэт. Вот мое истинное призвание…
* * *
18 августа.
…В Федоровском я побывал вчерашним утром. Как я туда приеду, сейчас соберутся и окружат меня живущие там офицеры; это весьма приятно: им скучно, и, кто бы ни появился, они всякому рады. Но мне было бы гораздо приятнее, если бы меня оставили в покое и дали бы говорить с солдатами…
* * *
3 сентября. Павловск.
Живу теперь новой работой — стихотворением «Уволен», и им поглощено все мое внимание. Вчера прибавил только восемь, нет, двенадцать строчек, так что всего теперь 32. Еще два раза столько же, то будет не короче «Умер». Мне так трудно придумать, что описывать стихами, но зато, когда найду, что, то пишу с увлечением. Но и тут не обходится без настойчивого труда… Я хочу рассказать, как солдат, уволенный в запас армии, возвращается домой. Там, должно быть, ждут его мать, жена и сынишка. Вот уже недалеко, он видит знакомые предметы и вспоминается ему, как 5 лет назад на этом же месте он прощался со своими, когда его забрали в солдаты. Вся служба в столице проносится в его памяти. Как было трудно сначала, как все казалось незнакомо и непривычно; но мало-помалу он освоился с новым положением и даже привязался к роте, к товарищам, к начальству. Ему везло по службе, попал он и во взводные, его отличали. Но, несмотря ни на какие удачи, мысль о возвращении домой никогда его не покидала и поддерживала в нем бодрость духа. Казалось, конца не будет этим пяти годам, а когда настал желанный день увольнения, эти пять лет ему показались одним днем. И вот он подходит к родному селению, вот и их хата. Но как она изменилась! Крыша сгнила, дом так перекосило, что одним боком он врос в землю, ворота поломаны, а внутри — никого. Он думает, что, может быть, родные ушли куда-нибудь в поле, на работу, и идет на погост поклониться могиле отца. И вот он скоро находит ее в углу, под черемухой, и узнает ее под снегом. Но рядом еще две могилы, одна такая же, как отцовская, а другая поменьше. И вдруг он догадывается о горькой правде. — Вот тут я не знаю, как кончить. Надо, чтобы, невзирая на такое грустное содержание, этот рассказ оставлял кроткое, а не безотрадное впечатление…
* * *
«Людей заставляют стоять бессменно и бесцельно на постах только из боязни ответственности и тем, по-моему, подрывают и взгляд на дисциплину и на добросовестное исполнение часовыми их обязанностей».
9 августа.
…Я сочинил еще 24 строки рассказа об уволенном солдате. Иногда меня берет сомнение, и это стихотворение кажется никуда не годным; не впадаю ли я в сентиментальность, не выйдет ли у меня игрушечный, пасторальный солдатик? Страшно! Я придаю этим стихам немалое значение — и вдруг трудился напрасно…
* * *
21 сентября.
Вчера погода стояла чудесная. Ходил к людям в поле и в ожидании фельдфебеля копал с ними картошку…
* * *
27 сентября.
…Я позавтракал второпях один и поехал в Федоровское, где рота уже устроилась у ротного двора в ожидании меня в мундирах и скатках. Я благодарил людей за летнее время, протекшее так благополучно, безо всяких неприятностей. Мы пошли к церкви, где я заказал молебен…
* * *
8 октября.
…Должен был вернуться из отпуска мой взводный Рябинин, я с нетерпением ждал его и радовался встрече. Из собрания заехал в роту, но он еще не приехал. Как состоящий на 4-летних правах, он подлежит увольнению в запас, и я беру его в число своей прислуги, заранее радуясь этому; но к этой радости примешивается и беспокойство: будут ли им довольны, окажется ли он хорошим человеком. Мне так часто не везет на любимцев, и они не оправдывают моего доверия…
* * *
15 октября.
Вчера я в роте простился с Рябининым, простился, как с солдатом, и взял его к себе, в число своей прислуги. Он пришел в Мраморный, я свел его на детскую. На него будут шить придворное платье.
* * *
20 октября.
…Был у меня Павловского полка капитан Бутовский и принес свою книгу «Способы обучения и воспитания солдата». Ч. 2. Первую часть я уже читал, а с автором говорить не случалось, и я рад был с ним познакомиться.
* * *
5 ноября.
…Вместо того чтобы
быть теперь в роте на занятиях, я по лености поручил Цицовичу меня заменить, а сам преспокойно сижу дома и строчу. Не запомню такого случая за все 5 лет, что командую ротой. Или я начинаю охладевать к ней? Или наскучил однообразием казарменных занятий? Кажется, до сих пор меня привлекала в роту не столько служба, военное дело, как привязанность то к одному, то к другому солдату. Моего любимца после Калинушкина сменил Добровольский, а его место занял Рябинин. Теперь все они выбыли, и в настоящее время нет у меня в роте ни к кому особенно сильной привязанности. Но неужели только они, эти глупые привязанности, привязывают меня к роте?
«На походе чувствуется, что между нами устанавливается своего рода товарищество — все мы одинаково несем все тот же труд и терпим ту же усталость».
Вчера успел кончить ротную денежную книгу за октябрь. Хотя я пишу ее вот уже пятый год, многое из условного служебно-хозяйственного языка остается мне непонятным, и, не будь писаря, я бы не справился с отчетностью. Мой Скуратов, человек недалекий, плохо грамотный и писарь неважный, а все же я значительно уступаю ему в этих познаниях. Известные занятия просто не вмещаются в моей голове. По строевой части я тоже весьма слаб, знанием устава похвастаться не могу. А по части психологии мне недостает строгости, твердости, даже, может быть, беспристрастия. Итак, ни в одной из этих отраслей командования ротою я не могу счесть себя за хорошего начальника. Что же наконец есть во мне хорошего? Я талантливый поэт? Но и с этой стороны прорех немало…
Вечером был Лермонтовский досуг в полку… Читались главнейшие произведения Лермонтова, целиком и отрывками… На мою долю выпало читать последние монологи Демона, отрывки из «Мцыри» и мелкие стихотворения.
Я был в ударе и читал с чувством и увлечением, особенно в заключение неизданное стихотворение «Смерть». Я сказал его наизусть, весь проникшись мыслью поэта, так что дух у меня захватывало, голос дрожал и мороз пробегал по коже.
Раздались дружные рукоплескания.
* * *
30 ноября.
…Занятия шли своим чередом. Получил денежные письма в канцелярии и после завтрака выдавал их. Одному — Верхоглядову, неграмотному, я сам прочитал письмо. Боялся, что будут в нем дурные вести, но, кроме хорошего, ничего не оказалось: прикупили новых лошадей и земли под подсолнечники. Зато у другого солдата, Подольского, в руках было грустное письмо. Я увидал его с распечатанным письмом в ротной школе, за грифельной доской. Он рассказал мне на мои вопросы, что ему пишут про смерть сына и про болезнь брата. Говорил он об этом спокойно: по-видимому, больной брат заботил его поболее, чем покойник-мальчик. Я думал освободить Подольского от занятий и хотел с другим, Ваньковским, заняться арифметикой, но за ним подошел к черной доске и Подольский. В нем было заметно желание учиться, несмотря на только что полученные печальные вести. Я учил их сложению и вычитанию.
* * *
25 декабря.
…Потом я поспешил в роту на елку. Раздавать подарки мне всегда совестно — выходишь каким-то благодетелем. Жгли фейерверк и бенгальские огни, нашло к солдатам много гостей.
* * *
1889 год.
22 февраля.
Я говею и каждый день по два раза бываю в церкви. Стоять на правом фланге роты, молиться вместе с солдатами, заодно с ними класть поклоны и благоговейно и безмолвно следить за церковною службою мне даже приятнее, чем слушать богослужение в нашей домашней церкви. И как хорошо умеют держать себя в церкви эти простые люди! Куда лучше офицеров, из которых большая часть вовсе в церковь не ходит, а когда придут, то обыкновенно смотрят по сторонам и разговаривают. Один соблазн.
* * *
24 февраля.
Вчера надо было явиться в полк до 9 утра, наш батальон собрали в 4-й роте для чтения приговора суда над рядовым этой роты, укравшим полушубок у товарища. За последнее время я как-то стал еще благодушнее к своим ротным солдатам. Мне теперь кажется, что и они относятся ко мне доверчиво. Даже молодые меня, кажется, не боятся…
* * *
17 марта.
За семейным обедом у Сергея Государь взглянул на меня, поднял стакан вина и проговорил: «Измайловский полк!» За семь лет службы в полку я ни разу не слыхал этого от Государя. Он, должно быть, чувствует, каково мне расставаться с измайловцами.
* * *
19 марта.
Вчера два раза был в роте. Стараюсь исправить все, что не совсем в порядке, желая сдать роту в полном блеске. Завожу мраморную доску с именами всех командиров роты Его Величества, бывшей с основания полка, т. е. с 1730 г., и до 1797 г., гренадерскою, а потом до 1825 г. ротою Его Высочества. Я счетом 27-й командир роты.
* * *
19 апреля. Страстная пятница.
Петербург. Пасха. Я более не ротный командир.
* * *
21 апреля. Пасха.
На душе у меня грустно. Пришло это в светлый праздник. Я упрекал себя, что недостаточно благодарен Богу за те счастливейшие 7 лет, что командовал Измайловской ротой… Надо было уходить… Люди выстроились в коридоре. Минкельде сказал, что хотя словами и нельзя выразить, что чувствуешь перед разлукой, но на прощанье хочется им благословить меня. Он вызвал <фельдфебеля> Шапошникова. Вышел перед фронт Василий Александрович и заговорил; в руках у него была складная икона св. царя Константина и Николая Угодника обитая красным бархатом. Что он говорил, слово в слово не припомню, знаю только, что говорил он хорошо, задушевно, со слезами в голосе. У меня тоже слезы выступили. Я велел людям зайти справа и слева и сам стал говорить… Потом с каждым поцеловался троекратно. Мне казалось, что я словно покойник и лежу в гробу и что они один за другим подходят ко мне с последним целованием. Уходя, я сказал им: «Христос с вами», да только голос оборвался, и я окончательно заплакал.