Завтра | Г. Орлов | 04.07.2002 |
Оценивать художественное произведение с религиозной точки зрения — задача неблагодарная и вряд ли вполне разрешимая. Особенно в наше время и в нашем месте, нашей стране с ее печальной историей и необыкновенным народом. Религия же современного писателя может быть упрятана скорее в капле дождя на ветру, случайном взгляде на небо, повороте головы незнакомой женщины. И меньше всего веры будет в прогулке героя по монастырю или чашке чая с заезжим иереем. Проявления традиционной религиозности в литературе нового времени редко бывают удачны в художественном отношении. И вот перед нами новый роман Проханова.
Во-первых, бабочки. Эти порхающие вместилища человеческой души, зашифрованные ангелы пифагорейской доктрины сопровождают лирического героя на протяжении всего повествования. Бабочки — это постоянное столкновение героя и читателя с потусторонним, иногда кажется даже, что их слишком много. Иконостас из мертвых ангельских оболочек в квартире советского разведчика соседствует со старинной блеклой иконой. И лишь незадолго до финала герою в мучениях открывается трагический символизм собирательства бабочек. В каждой из них его собственной рукой убита живая человеческая душа: «Он убивал их тысячами, предаваясь своей страстной охоте, уничтожал их безгласные жизни, оставлявшие на его сачке крапинки зеленого сока, метины серебристой пыльцы. Их беззвучные смерти наполняли мир бессловесным страданием. И именно этот грех бессчетных убийств был неотмолим, нарушал гармонию мира». Сам герой-бабочка проткнут железным штырем на крыше мира и приходит к запоздалому раскаянию.
Бабочки — это лишь введение во внутренний тайный гностический мир лирического героя и, осмелюсь предположить, самого автора. Нам еще предстоит пройти «испытания вер», испытания русских проектов и обнаружить опустошенного, но не отчаявшегося героя в финале. Каждый из этих проектов полон своей религиозностью, и только как вера, как иррациональное и рассматривается Прохановым. Речь идет не только о «белом» православном проекте, но и о «красной вере», «электронной Хазарии» и, конечно, кавказском «огненном исламе». Остановимся на «православном проекте» — как ни коряво это звучит, но именно «проекте» — стоящем ближе всего к тому, что воспринимается как квазигосударственная религия в ельцинской и путинской России.
Белосельцев, герой Проханова, после неудачного «паломничества к красным мощам» совершает паломничество к «мощам белым» (характерна последовательность). К «белым мощам» преподобного Сергия Радонежского он едет на электричке в Сергиев Посад. Однако и здесь Белосельцев не находит покоя, разъяснения своих сомнений и чаемой благодати. Он сталкивается с наивной верой народа, в самом отчаянии ищущего магической помощи у святого, но вера героя не безусловна, вера вытекает из чаши души через трещину сомнения. Он сталкивается с официальной церковностью, целуя застекленную раку преподобного и не находя помощи: стекло остается «прохладным, бездушным». Да и пребывает ли в раке святой, не поповские ли это россказни? Преподобный «поднялся, невидимый и, опираясь на посох, растворился в окрестных болотах».
Гордый и невоцерковленный советский разведчик остается чужд официальной церкви и вере простецов. И в православном храме он не находит себе места, встает, сам того не ведая, по католическому обычаю на колени и тешит себя мыслью, что это умаление слагает с него «бремя гордыни», когда и старуха рядом, и маленькая девочка прямо стоят пред Богом. Чужой, чужой всем, экзистенциально одинокий интеллигент от разведки, оторванный от веры предков и не нашедший сил вернуться — таким кажется нам герой Проханова.
Казалось бы, стоит согласиться со Львом Пироговым в «Независимой газете» (15.11.2001), представляющим Проханова как писателя, «снимающего» религиозный миф вместе с другими государственными мифами. Пирогов искренне радуется «снятию» государственного православия и религии вообще «красно-коричневым» Прохановым. У него больше нет сомнений в его «адекватности». Вот только не скоропалительна ли и адекватна ли радость либерального критика?
Ведя речь даже о религиозном аспекте «Гексогена», не стоит забывать о неизжитом романтизме автора. Холодная и пустая официальная церковь, беременный патриарх и молодые упитанные московские попы — это лишь внешнее, выморочная темная канва политического памфлета, отражающего массовое сознание новейшего русского народа. Здесь верно тупик, как тупик в любом современном массовом коллективном проекте.
Остается прошлое (или будущее?), юность своя или чужая, лирического героя, писателя или самого читателя. В пятой части романа мы попадаем в идеальный мир юношеской первой любви, псковской архаики, русской деревни и неиспорченного, «чистого» православия. Псковские главы настолько отличаются по языку, стилю и сюжету от других частей «Гексогена», что производят впечатление отдельного произведения. Это рассказ о молодом человеке, аспиранте, собирателе песен, о его летней любви, о видениях и ангелах. Сухой старичок в синей рубашонке (идеальный прообраз будущего выморочного юродивого Николая Николаевича), сидя на обочине дороги, призывает юного Белосельцева пойти в священники «аллилую» петь: «Там твое место. А ты все ходишь кругами. Так не дойти». Маленькая часовня у края поля и молитва в ней за весь мир, всех живых и умерших — вот религия автора, тайная мечта и вера, пронесенная через все страны и лихолетья. Псковский сюжет обрывается так же внезапно, как и начался: героя вырывают из воспоминаний какие-то чужие, неживые люди и начинают вести неясные сомнамбулические разговоры о долларах, президентах и взрывах. Тогда-то и становится ясным, насколько внутренне чужда герою и автору эта мирская суета, и задаешься вопросом: а не оттого ли все беды героя, что не внял совету старика у дороги?
Роман заканчивается символическим погружением в крещенскую воду реки. Весь русский народ, живые и покойные, вместе с героем идут в холодную воду Крещения. Все варианты проиграны, все проекты сняты, и герой возвращается в изначальные воды, где еще нет определений, разделений, религий, а есть только душа человеческая пред Богом. Душа, которой еще предстоит по-настоящему родиться на свет.