Незаметно прошел 10-летний юбилей событий, перевернувших историю страны. Но ставить точку на их обсуждении мы пока не собираемся. Увы, доводы, приводимые в дискуссии, мало кого убеждают: каждый настаивает на своем видении произошедшего и происходящего. Наше общество разбилось вдребезги — долго не собрать его воедино. Но надо хотя бы продолжать говорить о бедах общих. Ведь растет число россиян, впадающих в опасное состояние? все равно?: задача у таких одна — добыть денег хоть сколько и забыться от действительности у телевизора или за спиртным. Публикуемая статья писателя Ан. Макарова — одна из немногих попыток действительно переосмыслить прожитое за последние 10 лет. Десять лет назад в жаркие июльские дни я сочинил статью. Не только без всякого редакционного заказа, но и без какой бы то ни было с кем-либо предварительной договоренности. Сочинил, будто стихи, по вдохновению, исключительно из внутренней потребности. Потребность же состояла в том, чтобы хоть как-то противостоять? беспросветной остервенелости радикальных публицистов, беспрестанному подъелдыкиванью и подначиванью по поводу и без, издевательству, перемежаемому всхлипами, взвинченности пополам с высокомерием?, — короче, тому негативизму без берегов, той неудержимой российской чернухе, которые безраздельно царили тогда во всей нашей демократической прессе, противореча, по моему ощущению, чему-то глубинному и естественному в человеческой природе. И вообще, накликивая беду. Давайте условимся, писал я, что позитивизм в наших условиях вовсе не равен советизму, проклинаемой тогда? совковости?, позитивизм — это нормальная человеческая тяга к надежности и стабильности, это надежда на лучшее, без которой невозможно существовать на свете, это, наконец, просто вкус к жизни. Помню, что, как это часто бывает, долго не мог придумать своему сочинению не просто заманчивого, но тотчас постижимого, точно выражающего суть названия. Настораживала к тому же опасность впасть в тон тогдашнего прохановского? Дня?, то есть опровергать якобы прогрессивную истеричность с помощью истеричности якобы патриотической. Помогла ссылка на Юрия Трифонова, использованная в статье, внутренне, несомненно, оправданная. Устами своего лирического героя писатель признавался в том, что постоянная с видом превосходства насмешливость над всем и вся, этот пренебрежительный сарказм способны самого трезвого, независимо мыслящего собеседника или читателя превратить на мгновенье в туповатого ортодокса. Самому себе противного, самого себя презирающего ложного сторонника ретроградных идей. ?Не будите во мне ортодокса? — назвал я свое сочинение, подозревая самонадеянно, что этот искренний призыв будет психологически внятен многим согражданам. Во всяком случае, тем, у кого эйфория по поводу обретенной свободы безотчетно сменилась смутным ощущением неуверенности и тревоги. Строго говоря, более всего во время написания данного опуса я как раз и надеялся разобраться в собственных чувствах, понять, почему безусловный и несомненный демократ, каковым я себя ощущал с незабвенного пятьдесят шестого года, с шестнадцати мальчишеских лет, по мере торжества нашей демократии время от времени испытывает приступы, так скажем, внезапного злобного консерватизма. Опять-таки, по моим догадкам, не мне одному свойственные. Правда, быть может, в отличие от многих, я проследил определенную закономерность этих безотчетных консервативных накатов. Они случались по мере того, как праведная борьба с тоталитаризмом в действительности и в сознании оборачивалась пресловутыми нападками на? совковость?, под псевдонимом которой разумелись чаще всего именно нормальные позитивные, а не специфически советские устои. И что характерно: чаще всего самыми неистовыми и беспощадными обличителями? совков? выступали деятели (и деятельницы), служившие в недавние времена как раз специфическим советским принципам не за страх, а за совесть. В то время как люди, от них страдавшие, ими ущемленные как раз в традиционном позитивизме, в бескорыстии, в порядочности, в духовности находили себе защиту и опору. Так что ортодоксом при наступлении глумливого скепсиса я ощущал себя не просто из чувства стихийного противоречия, но из солидарности с людьми, у которых выбивали почву из-под ног. У которых отнимали не Ленина и Сталина, но Маяковского и Паустовского, и светловскую? Гренаду?, и симоновское? Жди меня?, и песни Дунаевского, и фильмы Хуциева… Простодушное мое сочинение было напечатано в? Литературной газете? меньше чем за неделю до путча. Я живу на Ленинском проспекте и скрежет танков под окнами услышал раньше, нежели сообщение о создании ГКЧП, объявленное по радио. Опять же первой, может быть, не самой благородной реакцией было: ну вот, довыпендривались! Это потом презрительное отвращение к гэкачепистам сделалось главной преобладающей эмоцией, а в начале так и подмывало сорвать зло на тех, кто эту бездарную авантюру спровоцировал своим огульным отрицанием малейшего положительного действия, своим зловредным умением пробуждать в людях тупую ортодоксальность. Иными словами, у меня не было сомнений, что прискорбное развитие событий подтвердило правоту моей статьи, что психологические предпосылки путча уловлены мною совершенно точно. Я и теперь, спустя ровно десять лет, в этом не сомневаюсь. Из этого, наверное, сам собою должен последовать вывод о том, что ныне я пересмотрел свое отношение к августовским событиям девяносто первого, стыжусь своего телячьего восторга при виде покидающих Манежную площадь танков (при всей своей монументальности они словно растворялись в вечерней дымке) и сочувствую несостоявшимся спасителям Отечества. Не пересмотрел, не стыжусь и не сочувствую. От давних своих демократических предпочтений не отступаю. Однако с еще большей убежденностью, чем десять лет назад, полагаю, что больше самой дуболомной ортодоксальности российскую демократию подрывает все тот же безбрежный нигилизм, который эту самую ортодоксальность по-прежнему провоцирует. Люди безупречной демократической репутации, не говоря уж о завидной репутации художественной, творческой, не стесняются признаться, что не считают наше время своим. Нет, они, что называется, не голодают, не зажаты так уж житейской тесниной, не могут пожаловаться на невнимание и невостребованность, не обойдены наградами и премиями и все равно, рискуя прослыть уж и не знаю кем, сумрачно повторяют: это не мое, это чужое время. Речь, повторяю, идет о фигурах ярких, повсеместно известных, а что же тогда говорить о людях скромных, не отмеченных печатью выдающегося таланта и яркой судьбы, просто порядочных и честных, вопреки любым соблазнам и нажимам сумевших сохранить живую душу в прежние времена, а ныне с предсмертной тоской сознающих, что душа эта теперь еле трепыхается в пустоте нравственного одичания! Духовное сиротство — таков для них итог прошедшего десятилетие. Душевное смятение — основное их приобретение за эти годы. Нравственная бездомность — типичное для них психологическое состояние. Давно замечено, что любые материальные лишения переносятся стойко и мужественно при относительном хотя бы согласии с самим собой. Между прочим, как раз потому, повторяю, не одичали и не скурвились мои бесперспективные некогда сограждане, что находили опору в ценностях, на которые не посягала даже советская власть со всем своим репрессивно-пропагандистским аппаратом. Да, она беспощадно искореняла инакомыслие, забивала головы всякой чушью, однако всякий раз бессильно отступала и перед лирикой, и перед романтикой, и перед любовью, перед простой человеческой солидарностью и перед жаждой бескорыстного знания, которая, несмотря на все препоны и ограничения, передавалась от поколения к поколению. Ни в? самиздате?, ни в? тамиздате? нет сейчас ни малейшей нужды, книги, слава богу, не преследуются и не заключаются в темницы тайных запасников. Но вот что любопытно: скомпрометирована сама жажда знаний, опорочен сам обычай высоких интеллектуальных запросов. И не по приказу власти, а, так сказать, силою вещей, волею рыночных предпочтений. Вернее, якобы рыночных, потому что потребность во всякой массовой чуши создается осознанной ставкой на понижение. Так поступают ушлые наркодельцы: сначала бесплатно раздают ядовитую? дурь? подросткам, а потом, посадив их на иглу, оправдывают свою деятельность общественной необходимостью — рынок требует, на наш товар постоянный спрос! Ирония над? шестидесятниками?, над их лирической ностальгией по временам? оттепели? сделалась общим местом. Между тем это не старческая тоска по ушедшей молодости и ее простительным иллюзиям. Это тоска по атмосфере высших интересов. По кухонным? идейным? спорам, по блаженным блужданиям про ночному городу после нашумевшего спектакля или поэтического вечера. Речь не о том, что? мы? были умнее? их?. Просто в те годы принято было, если хотите — даже модно, быть умным, начитанным, осведомленным. Ныне эта роскошь бескорыстного знания, интеллектуального общения, взыскательного вкуса почитается абсолютно лишней, ненужной, старомодной. Обузой, бременем, досадным грузом, мешающим преуспевать. И ведь действительно мешает. Все эти размышления непрактического свойства, моральные принципы, научные сведения, духовные запросы камнем висят на шее, каторжным ядром путаются в ногах, прирожденного чемпиона обрекая на провал в нынешней гонке за успехом. Своего рода закономерность наблюдается в обществе: чем просвещеннее, интеллигентнее, возделаннее, совестливее человек, тем меньше у него шансов выстоять в современной жизненной борьбе. А ведь, казалось бы, сколько вокруг возможностей для самореализации одаренной, развитой личности! Пресловутая? оттепель? не предоставляла нам для? поисков себя? и десятой их доли. Так почему же не чувствуется в стране ничего похожего на тот эмоциональный подъем, которому в те годы не в состоянии были помешать никакие проработки и никакие приступы высочайшего партийного гнева? Не в том ли дело, что тогда и в делах обновляемого, несмотря ни на что, государства, и в личных устремлениях граждан ощущалась и улавливалась некая общая идея? Пусть недолговечная, пусть в немалой степени иллюзорная, пусть выражаемая в наивных постулатах типа того, что? людям надо верить?, но все равно наполняющая жизнь смыслом. И, кстати, слегка приподымающая эту самую жизнь над обыденностью. Это уже о романтике речь, то есть о способности необычайно интенсивно и концентрированно переживать обстоятельства бытия. В поразительно неромантическое время мы живем. Деловое, трезвое, прагматичное до бесчеловечности, очень недурное в потребительском смысле, но совершенно непоэтическое. Безлюбовное, безыдеальное. Даже из эстрадной, попсовой песенки, последнего прибежища бытовой романтики, она ускользнула. А между тем романтика — это не просто приправа к житейским благам, это, если хотите, квинтэссенция бытия. Без нее, без сильных и глубоких переживаний невозможно счастье, заменить которое никакие удовольствия не в состоянии. Без нее, как и без культуры, богатство превращается в скуку, а самое прекрасное путешествие — в пошлую рутину. То же самое и с общей идеей, ее еще называют национальной. Теперь совершенно справедливо отмечают, что выдумать ее и навязать сверху невозможно. Но это еще не повод отрицать ее вообще, издеваться над самим понятием объединяющего нацию идеала. Вообще-то понятно, это наша идеосинкразия к государственной идеологии, которая каждый чих, каждое движение гормона брала на учет, дает о себе знать. Тем не менее чего скрывать, жизнь без общей идеи, без общего усилия, даже без общего мифа неуютна, а порой и мучительна. Именно в ее отсутствии возникает ощущение бездомности и сиротства. Какой-то богооставленности, если выражаться в высокопарной манере? серебряного века?, или просто душевной пустоты. И не надо все в той же раннеперестроечной манере винить во всех грехах? совковую? коллективистскую психологию. Та апология самостоятельности и здорового индивидуализма, которой в начале девяностых были полны наши газеты, имела смысл и свою положительную роль сыграла. Действительно, давно пора было дать понять бывшему советскому человеку, что счастье не счастье, а уж судьба-то во многом и впрямь в его собственных руках. Помните, как в известном анекдоте, в ответ на мольбы о богатстве просителю раздался глас свыше: купи хотя бы лотерейный билет! Об инфантильности, конформизме, иждивенческом комплексе российского обывателя писалось хлестко и ядовито. В самом деле, высшей добродетелью у нас считалось всю жизнь проработать на одном месте, ?коллектив? воспринимался как одна большая семья, профсоюзное веселье многим людям заменяло личные праздники. Трудно представить, чтобы в такой обстановке сложился тип энергичного, независимого, ?рискового? деятеля. Однако и у? коллективного? человека были свои очень даже недурные качества. Бескорыстие, самоотверженность, какое-то органическое умение и впрямь больше болеть за дела общие, нежели за собственные свои. Коллектив не коллектив, но? класс?, ?бригада?, ?команда?, ?студия? — понятия в жизни многих моих сограждан и сверстников без преувеличения святые. Простите за откровенность — всю жизнь считал себя индивидуалистом, щепетильно охранял свой внутренний мир от посторонних посягательств, лучшие студенческие годы были отравлены зрелищем? персональных дел?, то есть публичного копания в чужой личной жизни. И в то же самое время ни на что так не откликается закосневшая, увы, душа с такой эмоциональной живостью, как на воспоминания о каких-нибудь совместных действиях — о каком-нибудь субботнике, о работе на стройке, об уборке целинного урожая, о ночных репетициях студенческого театра… Для скептиков приведу авторитетное по нынешним временам художественное свидетельство. Помните, чем кончается уморительный рассказ Сергея Довлатова о ленинском юбилейном спектакле в колонии строгого режима? Самодеятельные артисты-зеки, а вслед за ними и арестанты-зрители запевают? Интернационал?. ?Вдруг у меня болезненно сжалось горло. Впервые я был частью моей особенной небывалой страны… От слез я на минуту потерял зрение?. Хорошо, это аполитичный Довлатов, но вот Иосиф Бродский с его холодной ненавистью к? самой несправедливой стране на свете?. В разговорах с Соломоном Волковым он вспоминал, что, когда в ссылке затемно отправлялся на работу, мысль о том, что этим ранним утром миллионы людей на ее бескрайних просторах идут в свои цеха и забои, странным образом ободряла и согревала его. Он вообще из своего заокеанского далека предостерегал нас от сознательной потери чувства общности, причастности к единой судьбе, необходимого, оказывается, даже такому одинокому волку. То есть ему, быть может, особенно необходимого. Мы, однако, пренебрегли этим благим советом. Конформизм муравейника сменили не собранием индивидуумов, а корыстной склочностью эгоизма. Как в политическом плане (приснопамятные суверенитеты), так и в экономическом (приватизация, неотличимая от воровста). Но более всего в плане чисто человеческом — разорвав все связи и обязательства, объявив стремление к собственному благополучию единственной достойной заменой национальной идее. Раньше мы были? страною советов?, на улице совершенно незнакомые люди могли без особой деликатности донимать вас наставлениями — как одеваться в такую погоду, как воспитывать собственного ребенка, как переходить улицу. Теперь потерявший сознание человек может рухнуть поперек тротуара, и никто даже и не наклонится над ним удостовериться, что он действительно пьян, а не болен. О беспризорных детях, пляшущих на перекрестках, клянчащих подаяние среди машин, я уж и не говорю. В погоне за личным благом люди утратили ощущение социальности, общей судьбы. Да нет, может, оно и хорошо, что наши сограждане учатся мало-помалу заниматься устройством собственной участи и возделыванием своих шести соток, однако искушает подозрение, что маленького среднеевропейского счастья, чешского или словенского уютного рая на российских просторах все равно не получится. Может, даже и хотелось бы, исходя из того принципа, что демократия в бытовом понимании и есть не что иное, как умеренное и аккуратное частное благополучие, но не выйдет. Как не выйдет среди засухи и морозов, среди степей, тундры и тайги, среди прекрасной и яростной истории, полной бунтов, междоусобиц и прочих разрываний рубахи на груди, свести роль государства к бесстрастному собирателю налогов. Вообще борьба с всесилием и произволом государства, как всегда в России, привела к торжеству иной крайности — к дискредитации государства как института. В массовом сознании, и особенно в прессе, возобладал диссидентский принцип, согласно которому любая власть есть зло, ее всегда надо разоблачать и клеймить, с нею всегда следует бороться. Тут даже не идеал высокого благородного инакомыслия имеется в виду, а нравы диссидентской черни, тех мелких либеральных бесов, которых сумели распознать еще Тургенев и Достоевский. Вот уж кто обладает способностью целые слои разумных, благонамеренных обывателей превращать в упертых ортодоксов. Если хотите, чтобы вся страна проголосовала за Сталина, за Ивана Грозного, за Чингисхана, почаще выпускайте в эфир Новодворскую, ее абсолютное неприятие какого бы то ни было порядка, ее клиническая ненависть к нормальному и естественному, ко всему, что не есть перманентный бунт и мировой пожар, патологически отрицательная энергетика каждого ее слова и духовного жеста даже не просто охранителя-фундаменталиста будят во мне прямо-таки ионесковского носорога. И заставляют вслед за Розановым злорадно прокричать, что российский городовой важнее любого Шопенгауэра, что он, в сущности, Шопенгауэр и есть. Зазубрили и твердят по всякому поводу горькую сентенцию? власть отвратительна, как руки брадобрея?, стараясь найти высокое оправдание своему эгоистичному анархизму. Но, во-первых, поэтом имелась в виду, так сказать, бытовая ипостась власти, ее повседневная технология, ее обыденность, влезать в которую никто вас не принуждает, А во-вторых, если уж на то пошло, безвластие — оно лучше? Оно не отвратительно своим попустительством любой хамской силе, всякому воровскому хапку, развалом, разбродом, разрухой нормального житейского быта? В ?Истории моей голубятни? Исаак Бабель вспоминает о том, что революция 1905 года больше всего напугала его мать тем, что неотделимый от перекрестка городовой оказался одет не по форме, в какую-то косоворотку, подпоясанную шнурком. Между прочим, вполне естественно, не сомневаюсь в том, что у многих простых людей перестройка запечатлелась в памяти, увы, не обновленным? Огоньком? и не публикацией? Детей Арбата? — черными окнами внезапно опустевших домов, пустыми, как утренний танцзал, магазинами и крысами на годами не метенных улицах. Иными словами все той же не по форме одетой, бессильной властью. Поразительна все-таки российская либеральная логика: органическое отвращение к материальной разрухе и неотделимому от нее нравственному распаду, убежденность, что даже несовершенный закон лучше беззакония, осознание национальных интересов Отечества (отнюдь не большевиками выдуманное) тотчас объявляются лизоблюдством и заискиваньем перед властями, холуйством перед Кремлем. Сознательно избегу искушения объявить любую оппозиционность холуйством сами знаете перед кем. Замечу лишь, что оппозиционность в корректной форме оппонирования и дискуссии по существу исчезла вовсе, она осуществляется исключительно как грубость, как глумление, как внедрение в частную жизнь, в качестве обыкновенного хамства. Между тем давно замечено, что перехамить, как и перекланяться, явление одного порядка. Обыкновение раба. Конечно, это великое, ни с чем не сравнимое счастье? по прихоти своей скитаться здесь и там?, но чем и, главное, кем за него заплачено? Не так щепетильна и отзывчива моя, так сказать, гражданская совесть, и не так уж беззастенчиво и корыстно пользовался в течение этих десяти лет невероятными прежде возможностями, однако все чаще думаю о том, что для многих дорогих и любимых, просто хорошо знакомых мне людей электричка по нынешним временам — единственно доступный вид транспорта. А на ней, как известно, особо не постранствуешь. Прихоти она не поощряет. Это все не к тому, понятно, чтобы ставить под сомнение ценность свободы. Она абсолютна. Особенно когда ее нет, когда о ней мечтаешь. А когда она есть, то вдруг выясняется, что, обусловливая все, она сама по себе ничего не гарантирует. И может быть заменой счастью лишь тому, кто к этому нравственно и духовно готов, как Александр Сергеевич, чего от всех рядовых граждан требовать нечестно. Для них свобода не может быть чудесным ускользающим фантомом, умозрительной привилегией, она должна что-то улучшить в их обыденной жизни. В каком-то смысле десять лет на то и ушли, чтобы это спокойно уразуметь. Чтобы перестать стесняться той якобы неразумной мнимой ортодоксальности, которая на самом деле есть нормальная реакция здравого смысла.