Русская линия
Русская мысль Татьяна Вольтская01.05.2002 

О воде живой и мертвой

Я стою под низкими сводами красного кирпича и вспоминаю. Столики убраны. На полу зеркала и гирлянды живых цветов. Зрители затаили дыхание, словно отброшенные к стенам волной музыки. Танцует Карсавина.
Владимир Склярский — директор? Бродячей собаки?.
Картина меняется. В маленьком подвальном кабаре собрались гости. Стены скрыты бумажными декорациями, на которых нарисованы ангелы и бесы. Потолок затянут синей материей с золотыми звездами. В проходах между столиками ходят и поют приютские дети в длинных белых одеждах со свечками в руках. Тем же путем, между столиками, к сцене продвигаются волхвы, едет Богоматерь — Ольга Глебова-Судейкина на осле, согнувшемся пополам долговязом поэте Потемкине, держа на руках Младенца — собственноручно сшитую куклу. На ней золотое платье, на Иосифе и Ироде — белые рубахи до пят — все взято напрокат в конторе братьев Лейфертов. У Ирода вдобавок корона и браслеты из золотой бумаги. Но наивная бутафория никого не смешит, и когда раздаются заключительные слова хора: ?Вот Христос родился, Ирод посрамился, с чем вас поздравляем, счастия желаем?, — все по-настоящему взволнованы. Это? Вертеп кукольный?, ?рождественская мистерия? Михаила Кузмина. Крещенский вечер 1913 года. Подвал? Бродячей собаки?.
И все-таки я не воображаю — именно вспоминаю. Вот я впервые, в 7 или 8 классе, читаю свои стихи в ЛИТО Вячеслава Лейкина при газете? Ленинские искры?. Какая-то девочка уверенно говорит, что это мало интересно: ?сплошной Гумилев?. Слово? Гумилев? я слышу впервые (поэзия кончается на Тютчеве и Фете). Как и слово? диссидент? — в семье врачей ничего об этом не знают. Но родители некоторых одноклассников — ?физики-лирики?, и вот однажды меня приглашает в гости незнакомая женщина; зная, что я пишу стихи, она дарит мне толстую пачку фотографий, прогнувшихся корытцем. Пачка оказывается переснятыми стихами — ?Костер?, ?Огненный столп?, ?Китайский павильон?. Начинается вращение затрепанных машинописных копий — Цветаева, Ходасевич, Мандельштам. Те, кто причастился к ним, — члены таинственной катакомбной церкви, стихи — наше первое Евангелие, второе — от Матфея и иже с ним — будет куплено уже потом, где-нибудь на первом курсе, на деньги, сэкономленные в студенческом буфете. Материализуется из шкафа бабушкина шаль, сообщая фигуре вид вполне декадентский, возникает тоска — такая сильная, что перерастает в память — о запретном времени, об артистических кафе, о чтениях, бдениях, лихорадочных ночах предреволюционных лет. Но у нас, читателей отверженных книг и сочинителей вредных стихов, есть только облезлые кухни, а в? Бродячей собаке? — бомбоубежище, и вода стоит по колено…
И вот? Бродячая собака? открывается вновь. Даты открытия как таковой не было — весь январь, а особенно февраль идут вечера, каждый из которых можно считать открытием. Вечер памяти первого и незабвенного? хунд-директора? Бориса Пронина, сольный вечер Сергея Юрского, балетный вечер Н. Боярчикова и В. Аджамова, вечер памяти Нонны Слепаковой. Интерьер оформляли художник Э. Кочергин и архитектор Ж. Вержбицкий — никакой стилизации, грубая кирпичная кладка, трагическая в своей обнаженности, как бы напоминающая о месте обрыва культуры, еще кровоточащем. Рядом другие два зала и фойе, где разместилась выставка современных художников, и уже красуется на стене рисунок Михаила Шемякина, — новая? Собака? расширилась чуть ли не втрое по сравнению со старой. Эти помещения сверкают белизной, мерцает огнями и витражами стойка бара, где предполагается скопление новых? фармацевтов?.
Да, новый? хунд-директор? Владимир Склярский собирается продолжить традицию, разделяющую обитателей дольнего мира на? своих?, артистическую публику, и? фармацевтов? — людей, только наблюдающих искусство и согласных заплатить за вход гораздо больше, чем? свои?. Когда-то ?фармацевты? (некоторые из них были за особые заслуги торжественно произведены в меценаты) не дали? Бродячей собаке? захлебнуться в финансовых трудностях. Что будет теперь, неизвестно. Прежнее кабаре, овеянное легендами, было начинено мистической символикой, обычаями и ритуалами, любовно созданными его обитателями. Жизнь била здесь ключом, имелись свой гимн и устав, художники ночи напролет раскрашивали от руки пригласительные билеты и афиши, сооружали бумажные декорации на одну ночь, композиторы играли поразительной красоты музыку, которая рождалась в этих стенах и тут же умирала, никем не записанная, поэты фонтанировали экспромтами, серьезные филологи читали лекции, и актеры с размалеванными лицами рассуждали об их содержании. Наблюдалось редкое единение душ. Вспыхивали ссоры, доходившие до дуэлей. Ничего этого, конечно, не вернуть. Если суждено здесь зародиться какой-то новой жизни — она обрастет своими ритуалами и неповторимыми подробностями, если не суждено — что ж, книга из синей свиной кожи, двойник той знаменитой? Свиной книги?, что лежала здесь когда-то для записей посетителей, заведена; и люстра в виде колеса висит, как раньше, в дальней комнате: музея никто устраивать не собирается, но дань прошлому отдается.
Я сижу в полумраке за столиком, горит свечка. Жду, когда начнется действо под названием? Венок Серебряного века?. Вообще, когда слышишь такое название, как-то настораживаешься. Когда узнаёшь, что под ним подразумеваются песни на стихи Георгия Иванова, Мандельштама, Ходасевича, Набокова, Бунина, Адамовича, Цветаевой, настораживаешься вдвойне. Как бы не случилось чего-нибудь вроде вопиющего пугачевского? Александра Герцевича?, от которого в конечностях происходят ревматические боли. И что это всех потянуло корежить невозможной музыкой дорогие сердцу стихи — страсть сродни страсти архитекторов воткнуть свое бессмертное творение обязательно посреди веками сложившегося ансамбля? Неужели внутри этих стихов недостаточно музыки и требуется еще одна, дополнительная? Все равно что прилаживать вторую пару крыльев птице, которая и так летает…
Удивительно приятное разочарование. Оказывается, Мирослав Савин и Ирена Сасси уже 12 лет исполняют свою программу по всей Европе (это горькая примета времени: все лучшее — на гастролях), год назад к их двум голосам и двум гитарам прибавились две виолончели и скрипка, сложился ансамбль из первоклассных исполнителей, которые наконец осчастливили и Петербург — сначала выступали в музее Пушкина на Мойке, 12, теперь вот в? Бродячей собаке?. Во-первых, музыка Мирослава замечательно хороша; во-вторых, она так бережно и тактично переплетена со словами давно знакомых и любимых текстов, что и на минуту не возникает ощущения неловкости.
Другой вечер (опять же горит на столике свеча): несколько актеров на сцене объявляют? спиритический сеанс?, вызывая поочередно? тени? Бальмонта, Северянина, Маяковского, Хлебникова, Ахматовой. Каждая? тень? читает стихи — на редкость удачную пародию на себя, каждая узнаваема с первого взгляда: ?Маяковский? в желтом шарфе, ?Хлебников? с узелком, полным бумажек, ?Ахматова? с челкой и горбинкой на носу, которые ей прилепляются тут же, на глазах у зрителей. Кто-то тихонько наигрывает на пианино? Собачий вальс?. Тонкая смесь иронии с любовью — пьеса Нонны Слепаковой? Сны о «Бродячей собаке»?, мастерски поставленная режиссером А.Праудиным.
Пока что ни одной неверной ноты, ни одного вкусового провала мне заметить не удалось. Особого шума вокруг открытия тоже не наблюдается: видимо, здесь дороже ценится репутация клуба, хотя бы отчасти закрытого, чем всякого рода реклама. Да и то сказать, реклама этого места — его прошлое, и она — вещь обоюдоострая: стоишь под кирпичным потолком и воображаешь росписи Судейкина, волшебные птицы и цветы, что пылали здесь когда-то. Смотришь на сцену — и думаешь о тех, кто поднимался на нее почти век назад: о Кузмине, Ахматовой, Кульбине, Пясте, Алексее Толстом, Гумилеве, Шкловском, громовержцах-футуристах, Тэффи, Саше Черном, Мандельштаме. Как ни сравнивай — все, кажется, сравнение будет в не пользу настоящего.
Это потому что Серебряный век для русской культуры — особенный. Дорогой и любимый, как больное дитя. В смерть его невозможно поверить окончательно — как в смерть зарезанного царевича. С детства, почти еще бессознательно, туда тянулась душа, и не потому, что те стихи или проза были лучше, скажем, стихов Тютчева или Фета, а потому что начало века отняли, отрезали от нас — по живому. Тело культуры, как тело Ивана-Царевича в сказке, должно быть сложено по частям, полито живой и мертвой водой — только тогда оно сможет снова двигаться и дышать.
Кажется, все, некогда запрещенное, уже напечатано и прочитано; но этого мало. Восстановление нервной ткани не может быть процессом механическим. Может быть, восстановленная из праха? Бродячая собака? сможет сыграть роль некоторого количества живой и мертвой воды. Мертвой, материальной — родными стенами, которые, по идее, должны помогать; живой, неосязаемой — новыми голосами, которые эти стены наполнят. На будущей неделе здесь начнутся регулярные поэтические среды. Первая среда отдана Виктору Сосноре. В новых залах — вместо живого грязного пуделя, бегавшего тут когда-то, — множество собак, сделанных художниками из всех возможных материалов, даже из тряпок, будильников, противогазов и старых газет, — пестрая разношерстная стая.
?Пора же наконец крикнуть в сгнившие уши общества.
Пора выйти на широкую дорогу.
Пора в корне пересоздать себя.
Пора овладеть всеми внутренними силами Духа и в творческой деятельности яркими достижениями выявить всю глубину своей индивидуальности.
Пора создавать и вдохновенно строить истинную жизнь, полную утренних зорких откровений…? — декларировал когда-то Николай Кульбин, философ и идеолог? Бродячей собаки?. Посмотрим, не родятся ли в старом подвале новые манифесты…
Санкт-Петербург


Rambler's Top100 Каталог Православное Христианство.Ру Рейтинг@Mail.ru