Русская линия
Завтра17.04.2002 

Русская нива
Владимир Бондаренко — Владимир Личутин

В.Б. В России часто все всегда рушили до основания. А потом столетие вставали с колен. И, увы, вечно находимся в состоянии гражданского раскола. Насколько понимаю, ты и хотел озвучить вечную трагедию русского раскола через художественное исследование противостояния XVII века. Ты считаешь «Раскол» своей главной книгой?
В.Л. Безусловно. Я приступил к ней неосознанно, может быть. Когда «Скитальцы» прочитал мой земляк и старший друг Александр Алексеевич Михайлов, он мне сказал: «Володя, кроме тебя никто не напишет об Аввакуме». Я засмеялся. Особого желания уходить в историю раскола у меня еще не было. Я читал «Житие» Аввакума, думал, там все сказано. Там весь облик бунтаря. Что еще добавить?
Но заронил во мне зерно Александр Михайлов, оно понемногу стало прорастать, как колос на ниве. Я стал рыться в документах, архивах, перечитывать литературу. И увидел необыкновенный сложный мир Руси XVII века. Оказывается, Россия жила в необыкновенно красочном мире. Какие наряды были? Какие обряды? Богатейший и чувствами, и красками, и утраченный нами национальный русский мир. Повозки, упряжь, домовая утварь, наряды — все было в цвете. А церковный мир? Роспись храмов, изразьцы, колокола — богатейшая палитра. И в этом красочном мире готовилась уже тогда какая-то мистическая враждебная сила — стереть все краски, обеднить русскую жизнь. Этот раскол, этот собор 1666 года, обратите внимание на дату, уже триста лет рушит Русь. Взяли русский воз, с русским скарбом, с русскими обычаями — взяли, и опрокинули некие дюжие молодцы в ров, и засыпали землей. Практически сейчас мы русской жизнью не живем. Со времен раскола, а далее Петра I, мы стали жить, по крайней мере внешне, придуманной жизнью. И никто не хочет это признать.
Какой великий грех совершил Никон. Ведь покусились на всех святых отцов и на Сергия Радонежского. Народ уже более чем шесть столетий веровал во Христа, молился, сочинял великие заповеди, и оказалось, что не так веровали, не так молились! Все грубо отринули. Зачем? Зачем такой максимализм, такие кары? Одним движением властной руки они захотели новин, — и попрали все обычаи своего народа.
Давно пора уже и Церкви нашей, и властям, и культуре сделать религиозное осмысление того раскольного собора 1666 года. И повиниться за русскую кровь, невинно пролитую. Повинились же католики за чрезмерность Инквизиции. Нужен и всеобъемлющий философский труд. Ведь по такой же схеме мы каждое столетие стали переживать такие же смуты и расколы внутри народа. Не большевики были первыми. Да и большевики-то зюгановские уже покаялись перед Церковью за преследования священников. Это та же самая беда, из XVII века.
Сходство во всем, даже в приемах власти. Кучка властителей сегодня обращается с народом точно так же, как в XVII веке царь Алексей Михайлович и Никон.
В.Б. В том и ценность твоего удивительного романа «Раскол», что ты исследуешь одновременно и прошлое, и настоящее России, ее почти постоянное состояние. Как бы ты сформулировал для себя главную идею «Раскола»?
В.Л. Главное — это нельзя помыкать народом. Все, что есть в стране, создается только народом. Нельзя помыкать душою человека. Нельзя цинично по воле своей приходи разрушать ритм народной жизни. Нельзя сталкивать народ любой с его национальной колеи. Нельзя вторгаться в природу, которая живет по законам эволюции, всякими революционными методами. Революция противвопоказана человечеству. Любая революция. В том числе и религиозная революция, что и случилось в XVII веке. Она ведет народ в уныние и в тоску, в раскол во всем, не дает ему жить. Чтобы человек попал в Рай небесный, он должен стремиться и к земному благоденствию. В Православии нигде нет отвержения Рая земного. Создавая для народа земной Рай, человек готовит тем самым себя и к Раю небесному. А все революции всегда разрушают Рай земной, не хотят, чтобы русский человек жил хорошо. Только устанавливается стабильность, какое-то благополучие, и душевное, и материальное, сразу же слева ли, справа ли волна разрушения. Вот и в XVII веке призывали к Раю небесному, но разрушали у множества людей земную жизнь. А без благодатной земной жизни человек растет и душевно безблагодатный. Посмотрите на нищету, она же зло вызывает в людях. В душе сочится сукровица, гной накапливается. Человек не может в гное и болячках растить своих детей, заниматься их воспитанием, по себе знаю. С XVII века русский человек все время живет с каким-то гноем в груди. Борется все время. А нельзя всю жизнь жить в борьбе и ненависти. Вот поэтому и назвали староверы Петра I антихристом, что душу русскую все время кочевряжил. Он был по всей методике своей типичный протестант. Он был первый русский богоборец. При нем кончилось равенство русских людей. Когда и царь, и мужик равны были. При нем была нарушена нравственность власти. Власть поселилась как бы в ледяном дворце, так и живет там доныне, вдали от народа. Боится народа. И первый страх власти перед народом возник в ледяном дворце Петра. Непроходимый ров так и ширился между простым русским народом и властью.
Были цари, и Николай I, и Александр III, которые пытались засыпать этот ров. Можно было подать прошение царю прямо в карету. Ты — христовенький, и я — христовенький, ты наш отец, и я прошу у тебя поддержки. Попробуй сейчас доберись до Путина. Хотя во многих чиновниках, лакеях нынешних и течет крестьянская кровь. И они взошли на ледяную гору и затворились от народа.
У меня в «Расколе» и пишется о начале этой вражды, этого противостояния народа и власти. Ров ведь вырыт не за один век. А ледяная гора может быть растоплена, если во властных структурах проснется душа. Тем мне и близок Геннадий Зюганов, не партийностью своей, а душевностью. Уверен, что он, взойдя на ледяную гору, своим присутствием ее растопит. Вот тогда бы мог возникнуть единый нравственный народный монолит. Такой, о котором мечтал Николай I. Даже декабристов за восстание вооруженное только пятерых казнили. А сколько погибло в октябре 1993 года? Какое внутреннее падение власти?
Ельцин ведь не в парламент стрелял из танков, а в свой народ. Туда, к Дому Советов, шли лучшие русские люди, в которых искра Божия никогда не угасала. Они шли защищать человеческое достоинство. И он, палач этот, стрелял по русскому национальному достоинству. А потом плясал Хануку и оркестрами немецкими дирижировал. Подлец из подлецов. А погибли русские подвижники. Дух нации не замирает. Люди готовы к самопожертвованию — значит, они живы. Это новые русские святомученики. В этом их подвиг. Если бы не было подвига, то не было бы вообще нации. Нация растет от подвига к подвигу.
В.Б. Володя, а в своем новом романе ты затрагиваешь 1993 год? Я думаю, долг каждого русского писателя показать свое отношение к этому подвигу русского народа. Уже есть книги Белова, Бондарева, Проханова, Бородина, Алексеева, Есина, список растет постоянно. Не целиком, то хотя бы главой, эпизодом, как у Юры Полякова, у Сегеня, у Куняева. Пора и Личутину сказать свое художественное слово.
В.Л. Да, в романе будет 1993 год. Этими событиями у меня заканчивается роман. Хотя в целом, это у меня провинциальный роман о любви. Действие опять происходит на моем родном Севере. Думал сначала написать небольшую повесть, любовную, хотелось немного повеселиться, легкую, искрометную, полную юмора. Соблазны витают, сел писать — и все пошло по-своему. Опять что-то большое, уже возникают философские пласты, столкновения характеров. К концу года, дай Бог, закончу. Очень сложно прописывать любовные коллизии. О любви написано очень много. Снова писать о любви, и чтобы не повториться? По-моему, я там чего-то настряпал сверхъестественное…
В.Б. Помню, давно уже тебя Тимур Зульфикаров прозвал «северным Боккаччо». Как у тебя любовные чувства в романе — вырвались на полную свободу или в рамках традиций? Ты сам устанавливаешь предел любовным описаниям, предел чувственности?
В.Л. Совесть должна диктовать. Хочется иной раз, даже очень, описать все страсти наяву, всю эротичность любви, а потом думаешь: ты же ведь не зверь. Это животное прилюдно совершает любовные игрища. А в человеке от Бога заложено чувство стыда. Только перо зависает, думаешь, вот бы обсосать вкусненько эту подробность, выйти на легкие фривольные тона, чтобы все посмеялись, и чтобы в душе зажглось и заиграло в пупке. Сразу себя останавливаешь, а стыд где человеческий? Переступи один раз, и все рухнет сразу. А русский писатель был всегда особенно стыдлив. Русский писатель не позволял себе матерных слов. То, чем сейчас якобы интеллигенция козыряет даже на телевидении, перед миллионами зрителей. Это все нерусское.
В.Б. Ты и твое поколение, за редким исключением, пишете в русской традиции, вы и романтики, и лирики, и бунтари, умеющие облекать свои чувства в изысканные формы русского языка.
Ты чувствуешь свое поколение? Каждый писатель, по сути, одиночка. Особенно к старости. А по молодости любое поколение хоть на время собирается в сложное, противоречивое, но в чем-то главном общее культурное пространство. В юности требуются чувство локтя, товарищеской поддержки. Так и возникла знаменитая проза сорокалетних, московская школа, где вместе с Маканиным, Киреевым, Курчаткиным дружно сосуществовали и ты, и Проханов, и Крупин. С возрастом потребность общности поколения исчезает, и писатель все более тянется к одиночеству. Ты ощущаешь себя еще в некоем стартовом содружестве, или уже готов жить в своем мире Личутина?
В.Л. Исследователи нас ставят во временные рамки, а мы живем не течением каким-то стилистическим, а своим братством. Когда я был помоложе, больше требовались товарищи по утехам. По игрищам, гульбищам. А уже из них, исходя уже из духовных потребностей, человеческой близости, прорастали дружбы. Друзья по мысли, по вере, по характеру, по помощи в трудную минуту.
Я сейчас очень высоко ценю дружбу. Дружба — это когда ты открыт перед другом во всем, и тебе с ним интересно. Тут должна быть близость и человеческая, и даже политическая.
В.Б. Как я понимаю, нужна и литературная близость. Некто — хороший человек, и выпить с ним можно, и не предаст, но он постмодернист ярый — о чем тебе с ним говорить. Будете приветливо кланяться при встречах, не более.
В.Л. Литература — это же дух. Человек, близкий тебе и по жизни, и по литературе, — это твой названый брат. Мы с ним как бы поменялись крестами. Читая его, ты как бы его жизнь переживаешь. Мы много лет дружим с Сашей Прохановым. Он становится мне все ближе и ближе. По схожести нашей. Он — романтичный человек, и я тоже. Он более экспансивный, деятельный, я, как помор, более созерцательный, но по пониманию человека, природы, государства я нахожу в нем много общего. Он очень мне близок и дорог. Он — последний романтик в литературе ХХ века. Ростовщичество входит постепенно в нас и погубляет самое сокровенное в народе. А в Проханове сохраняются корневые черты русского народа. Это пламенность, эмоциональность и при этом простодушие.
Несмотря на всю политизацию, он не потерял искренность, некую наивность, чувство восхищения природой и миром. Большинство людей с возрастом теряют восхищение, а он восхищается и деревом, и рекой, и женщиной. В нем очень много от Шергина, религиозного мыслителя и сказочника, который уже в старости, не видя почти, любовался черной веткой в окне, звездой в небе, снегом белым, черной вороной. Несмотря на всю внешнюю языковую непохожесть, в метафорике у Проханова очень много общего с Шергиным. Это художественные графики в прозе. Но Проханов графичность еще усиливает цветом. Акварели подпускает. Он пишет такие графические полотна. Это свойство романтического таланта.
В.Б. Кто еще, кроме Проханова, тебе близок в поколении? Был период твоей тесной дружбы с Толей Кимом, с Тимуром Зульфикаровым. Тебя обогащал Восток, ты писал предисловия к Оралхану Бокееву. Потом ты увлекался Дмитрием Балашовым. Очевидно, тогда же ты задумался об исторической прозе. Как ты говоришь, ты прошел школу «Последнего срока» Валентина Распутина. Кого бы ты еще назвал «крестовым братом» своим?
В.Л. Ну, я думаю, всех, тобой причисленных. Я люблю и Толю Афанасьева, очень ценю его талант. Люблю и Тимура Зульфикарова, восточного мудреца. И сейчас ценю чистую акварельную прозу раннего Кима. А чисто в человеческом, дружеском отношении, все-таки, наверное, ближе всего с Прохановым и с тобой. С годами уменьшается количество близких людей.
В.Б. Я помню, когда двадцать лет назад составлял анкету «сорокалетних», Володя Крупин мне написал: «Мы все дружим, кроме Личутина и Проханова. Только они борются друг с другом». Прошли годы — и борьба перешла в товарищество, в верную дружбу.
В.Л. Чем еще мне близок Проханов? В нем много добросердия. Может, ритуального Православия в нем не хватает, но глубинного, добросердечного, сострадательного Православия по отношению к близким, к товарищам по оружию — в нем с избытком. Он нисколько не закаменел как человек, несмотря на всю политичность. Он по-прежнему отзывается на беду, откликается на человеческий зов. Знаю, как он помогал Николаю Тряпкину, той же Глушковой, да многим, попавшим в беду русским писателям. Готов кинуться на помощь. Он чувствует беду не только близкого, но и далекого человека. Сколько он помогал тем, кому мы по брезгливости натуры могли уже и отказать — бомжующему поэту какому-нибдь, болезным, умирающим. Он всегда верен в дружбе.
В.Б. И сегодня вместе с ним вся наша редакция, все читатели и авторы «Завтра» тебя горячо поздравляют с твоим юбилеем. Желаем тебе много добра и ждем новых книг, благодаря которым да не оскудеет нива русской литературы!


Rambler's Top100 Каталог Православное Христианство.Ру Рейтинг@Mail.ru