Русская линия
Татьянин день Леонид Пантелеев05.11.2009 

Самуил Маршак: тайна веры в годы смертей и арестов

О религиозности русских писателей-эмигрантов писали давно и много. Гораздо меньше мы знаем о том, как сохраняли глубокую и искреннюю веру «официальные» советские авторы — например, родившийся 3 ноября 1887 года Самуил Маршак. Об этой странице его жизни рассказывает коллега и друг поэта Л. Пантелеев.

Справка. Л. Пантелеев (1908−1987; настоящее имя — Алексей Иванович Еремеев) — советский журналист и писатель, автор (совместно с Григорием Белых) одной из самых популярных книг 20-х годов — повести «Республика ШКИД». Его автобиографическая повесть «Я верую» увидела свет только в 1990 г. — по завещанию, через три года после смерти. Этот замечательный по своей пронзительности лирический дневник посвящён тому, как выживали в советское время многие люди искусства, верные своему христианству. Среди героев пантелеевских воспоминаний — яркие и противоречивые фигуры довоенной литературы. Это Даниил Хармс, Александр Введенский, Евгений Шварц, и, конечно, уже упоминавшийся Маршак.

Когда и как я узнал, что верят в Бога Самуил Яковлевич Маршак, Тамара Григорьевна Габбе, Даниил Иванович Хармс, — при всем желании вспомнить не могу. Но ведь была же минута, когда и Самуил Яковлевич спросил:

— Ты в Бога веришь?

И я ответил:

— Да.

В какого же Бога он верил?.. Он читал и возил с собой повсюду две маленьких книжечки: русскую Псалтырь и английского Блейка. Об этом я писал в воспоминаниях о Маршаке, думая, что сообщаю этим очень много. Боюсь, что большинство читателей расценили это лишь как свидетельство эстетических вкусов Маршака.

О том, как он верил, я его не спрашивал. Обо мне он знал, что я хожу в церковь, ношу крест, что я православный. Бог у нас был один. В ленинградские и в первые московские годы он молился. Сколько раз слышал я от него в трудную минуту:

— Молись! Молись!

И руку твою при этом крепко сожмет, как будто внушает, передает, перекачивает в тебя свое высокое молитвенное состояние.

Хорошо помню, как молились мы с ним в тот страшный, незабываемо страшный вечер 1937-го года, когда пришли мы втроем измученные, истерзанные с улицы Воинова на улицу Пестеля и когда Софью Михайловну (жену Маршака — «ТД») оставила обычная ее собранность и сдержанность, когда она с рыданиями упала в столовой на тахту, забилась в истерике и стала кричать:

— Все кончено! Мы погибли! Завтра нас всех арестуют!..

Вместо того чтобы успокаивать жену, Самуил Яковлевич увел меня к себе в кабинет, прикрыл дверь и сказал:

— Молись!

Много лет спустя критик Сарнов в какой-то статье о Маршаке упомянул об атеистическом мировоззрении поэта. Я не удержался и написал Сарнову, спросил его: достаточно ли твердо он убежден в своем праве так писать? Он удивился, ответил в том смысле, что о мировоззрении поэта свидетельствуют его стихи.

Никогда на моей памяти в своих публиковавшихся лирических стихах Самуил Яковлевич не касался этой темы. В переводах с английского встречаются острые антиклерикальные эпиграммы. Но антиклерикальное можно найти и у глубоко верующего Вильяма Блейка.

Да, в самые последние годы, уже после смерти Тамары Григорьевны Габбе, какой-то поворот в мировоззрении Маршака произошел. Мне кажется, в какую-то минуту он усомнился в бессмертии души. Основываюсь на тех же источниках, на какие ссылается Б.М. Сарнов: на его стихах.

Последние годы мы виделись с Самуилом Яковлевичем не часто, и он уже никогда не заговаривал на эту тему. И все-таки я знал и знаю и могу присягнуть, что атеистом он не сделался, как бы ни хотели этого некоторые близкие к нему люди.

Когда он умер и я, узнав об этом, умудрился за двенадцать часов, пересаживаясь с поезда на поезд, с автобуса на автобус, примчаться из глухой эстонской деревушки в Москву и очутился на улице Чкалова в опустевшей, онемевшей и оглохшей квартире, первое, что я увидел, что бросилось мне в глаза, — это два или три листочка очень белой бумаги, положенные на черную крышку рояля. Буквально всем, кто появлялся в столовой, сын Самуила Яковлевича Элик говорил, показывая на рояль:

— Последние стихи Самуила Яковлевича («Все те, кто дышит на Земле…» — «ТД»).

И все читали. И многие удивлялись. Когда мы полчаса или час спустя вышли с Александрой Иосифовной Любарской на лестницу, первое, что она сказала, было:

— Какие странные стихи!

— Да, — сказал я. — Очень странные.

— Это так непохоже на то, что он всю жизнь говорил!..

Сама Александра Иосифовна оставалась неверующей и, как я знаю, последние годы жалела об этом. Лет пять-шесть назад в очень трудную для нее минуту она сказала мне:

— Я убедилась, что человека надо с детства воспитывать в религиозном духе. В этом одном — спасение.

— Да, — сказал я. — Мне это очень давно известно.

Когда были написаны последние стихи Маршака, — и действительно ли они были последними, — я не знаю. Но знаю, что при жизни он их не печатал, не хотел, во всяком случае колебался, откладывал, не решался. А сын, во всем очень похожий на отца, но похожий карикатурно, любивший отца и ненавидевший его, презиравший все, что любил отец (Гоголя, например), сын, больше всех знавший правду, больше всего боялся, что за отцом его останется слава идеалиста, человека, верившего в Бога.

Убежден, что листочки со стихами были заготовлены очень загодя и ждали своего часа. И когда этот час пришел, Иммануэль Самойлович положил их — якобы небрежно — на черную доску рояля и так же якобы небрежно ронял:

— Последние стихи Самуила Яковлевича.

Я сказал: знавший больше всех… Да, больше всех, и все-таки не всю правду.

Всю правду о Маршаке знала, может быть, одна Розалия Ивановна Вильтцын, его долголетний секретарь. Она любила Самуила Яковлевича. И в старости уже не скрывала этой любви. Когда он умер, она не отходила от его гроба. Всю ночь провела в морге.

А после похорон, на поминках, когда кто-то что-то попросил на память о Самуиле Яковлевиче, или — не помню — в связи с какими-то другими разговорами о вещах Самуила Яковлевича, она, заплаканная, изреванная, осунувшаяся и потемневшая, вдруг улыбнулась и сказала — как будто не людям, ее окружавшим, а самой себе, внутрь себя:

— А уж одну его книжечку я никому не отдам. Не-е-ет, никому!..

Тогда я не понял. Представилась записная книжка. А потом — в тот же день — вдруг догадался: серенькую, потрепанную, слегка уже засаленную Псалтырь она никому не отдаст, книгу, которая ей дорога и как память о Маршаке и, может быть, больше, чем память. Думаю, что и Розалия Ивановна была верующей. По-немецки. По-лютерански. Именно еще и потому была близка ее сердцу эта «книжечка»: Книга Псалмов.

Из книги Л. Пантелеева «Я верую»

http://www.taday.ru/text/230 919.html


Rambler's Top100 Каталог Православное Христианство.Ру Рейтинг@Mail.ru