Русская линия
Православие.Ru Сергей Постников17.10.2009 

Антология семинарской жизни
Воспоминания об академии (1910−1915). Часть 4

Часть 1
Часть 2
Часть 3

Профессора

Алексей Иванович Введенский

3 сентября состоялась первая лекция. Читал Алексей Иванович Введенский, профессор систематической философии и логики. Как сейчас помню: в аудиторию вошел полный, высокого роста, с сединой человек и остановился посредине аудитории, недалеко от кафедры. Дежурный студент прочитал молитву «Царю Небесный». Алексей Иванович сделал поклон, взошел на кафедру, медленно опустился на стул, почмокал, как бы что-то говоря про себя, губами и начал свою неторопливую вступительную к курсу систематической философии и логики речь. Седеющая голова, важная медлительность, мягкий и уверенный тон сразу овладели нашим вниманием. С первых своих слов Алексей Иванович видел, что аудитория в его руках, что его слушают. Лекцию он читал на тему: «Перелом в современном общественном сознании». Правда, мы далеко не все были согласны и с положениями, им выдвинутыми, и тем более со сделанными им выводами, но с лекции мы ушли очарованными им. В семинариях иной стиль преподавания. Там мы были юнцы-подростки, здесь — юноши, с которым и начался разговор по-взрослому. Да к тому же эта лекция был первой, и понятно, что мы на этой лекции сидели разиня рот. Со второй его лекции был начат курс систематической философии.

Алексей Иванович, человек незаурядного ума и способностей, с большой эрудицией, пользовался в академической корпорации большим весом. Его голос в академическом совете едва ли был не решающим.

В академической философской науке Московской академии царил немецкий философ Якоби. Ф.Л. Голубинский, В.Д. Кудрявцев и А.И. Введенский — все они на протяжении целого столетия развивали теорию Якоби о познании: Якоби, в противовес кантовской критической философии, противопоставил философию веры, или непосредственного чувства. В то время как Кант идеям разума (Бог, идея бессмертия души) придавал только практический интерес, Якоби утверждал, что как таковые они в этой постановке не могут иметь твердой достоверности, так как они суть продукт разума, а доказывающий их рассудок движется от условного к условному, а не к безусловному, и тем самым высшую идею разума ставил в поря­док вещей условных. Высшая идея не может быть доказана путем демонстративным, мозговым. Для этого нужен специальный орган познания, каковым, по Якоби, является вера, непосредственное убеждение, глаз созерцания — сердце. Этот глаз и был центром всей философии Московской академии.

Ф.Л. Голубинский, определяя философию как любовь к мудрости (а не мудрость), утверждал, что мудрость дается религией, верой, и все философское познание возводил к Богу, переплетая философию с богословием. Мир в Боге, и Бог во всех, кто ищет и кто любит Его. Отсюда и термин «любомудрие», философия любви.

В.Д. Кудрявцев развил положение Ф.Л. Голубинского о том, что у нас есть особый орган познания Божества, и полагал этот орган в уме человека. Бог и разум, вера и мышление, философия и религия «едины (суть) усты». Созерцай и веруй — и спасен будеши. Такова немудрая философия второго нашего якобинца.

А.И. Введенский не выдвигал на первый план теории органа созерцания, но за его философией оценки, аксиологии, стоит также вера. Он явление рассматривал с точки зрения достойного, критерием чему может быть аспект религии… Он утверждал, что наша философия должна пойти по своему самобытному пути, христианскому. «Если немецкая, а потом и французская философия, — говорил Алексей Иванович, — определятся как философии личности, то наша, русская, философия будет развиваться как стремление к преобразованию жизни, в которой монизм должен получить преобладание над дуализмом. Философия и жизнь пойдут по пути соборности сознания. Интересы этой философии должны концентрироваться вокруг вопросов „ценности“ личной и общественной морали в свете христианского учения и опыта». Вот его философия, его аксиология.

И все-таки, несмотря на искренность своего философствования, Алексей Иванович не выдержал натиска навалившихся на него вопросов и проблем христианского монизма в его постановке и счел за лучшее для себя и своей аксиологии заняться публицистикой. Он начал сотрудничать с редакцией «Московских ведомостей», а затем стал редактором журнала «Душеполезное чтение». Редактирование газеты «Московские ведомости» (с 1898 года) и руководство журналом «Душеполезное чтение» (1902−1907 годы) поглотили в нем и философа, и ученого. А.И. Введенский пропал и для богословия, и для философии.

К нам, студентам, Алексей Иванович относился с большой терпимостью, и когда студенту грозила какая-нибудь неприятность, он нередко заступался за «греховодника» как у ректора, так и в совете.

Анатолий Алексеевич Спасский

В этот же день, 3 сентября, четвертая и пятая лекции были заняты А.А. Спасским, профессором кафедры истории древней Церкви. В противоположность А. И Введенскому Спасский производил обратное впечатление… Слушая его, мы почти ничего не понимали, что он говорил. О каких-нибудь записях нечего было и думать. Даже дежурный студент, обязанный вести журнал занятий, не всегда мог записать то, о чем он читал. Конечно, студенты не ходили на его лекции. Анатолий Алексеевич видел, сознавал свое безвыходное положение и бесконечно страдал. Он болел. Его книги, статьи написаны великолепным языком, легко читаются и запоминаются. На меня особо сильное впечатление производила ясность его изложения и простота слога. Это он делал классически, а для этого, конечно, нужно было быть не только образованным и ученым, но культурным человеком.

Евгений Александрович Воронцов

Евгений Александрович был третьим профессором, которого пришлось слушать на первом курсе. Преподавал он еврейский язык. Вел он свои уроки внятно и просто. Иероглифы масорета сами лезли в голову и твердо оседали там «на постоянное жительство». Буквы еврейского алфавита, обозначение гласных он преподносил нам в связи с историей происхождения и развития еврейского языка, останавливаясь на истории культуры еврейского народа. С.И. Соболевскому, профессору греческого, потребовалось повторить нам синтаксис преподаваемого им языка, и он прочел нам его за три-четыре лекции. Евгений Александрович только один алфавит еврейской письменности едва уложил в десять лекций. Читал (говорил) он увлекательно, и я, не имевший ни расположения, ни любви к языкам вообще, слушал Евгения Александровича с большим удовольствием. На первых порах слушать его было трудно. Свою речь он «пересыпал» иностранными словами, обильно «оснащая» терминологией, присущей древним языкам, и потому процесс привыкания к его форме преподавания сопровождался большими для нас затруднениями.

Евгений Александрович знал и европейские языки, древние и древнейшие… Любимым его языком был еврейский, изучению которого он посвятил всю свою жизнь. В язык и культуру древнего народа он, как говорят, ушел весь с головой. <…>

Глубокий мистик… с кристально чистой душой, с постоянной улыбкой на лице, он был светел и ясен… Ходил он в круглой фетровой шляпе, с палкой. Почти ежедневно его могли видеть, обычно в послеобеденное время, тихо пробирающимся на монастырское кладбище к могилке своей матери, где он подолгу проводил свой отдых в молитвенном общении со своей родительницей.

Сергей Сергеевич Глаголев

Сергей Сергеевич читал нам курс основного богословия. Остроумный, иногда насмешливый и язвительный, он умел заставить студентов слушать его речь. Его лекции студентами посещались, хотя они и не всегда блистали убедительностью. Мне казалось, что Сергей Сергеевич иногда сам плохо верил тому, что предлагал нам как непреложное. Он иллюстрировал свою речь смешной жестикуляцией и обильными гримасами. А предмет — основное богословие, апология христианства, пролог к учению церковной догмы — требовал от преподавателя не только жестикуляции, но и обоснования. В эрудиции ему отказать было нельзя, но и остротами с профессорской кафедры отделываться тоже не всегда было удобно. Этим своим приемом Сергей Сергеевич пользовался там, где его аргументация слабела, а это бывало всегда в случаях, когда у Сергея Сергеевича не хватало смелости признать свою слабость. Поэтому он редко касался острых вопросов, скажем, вопросов о происхождении христианства, а больше общих, философских…

Последнее десятилетие своего профессорства Сер­гей Сергеевич увлекался Джемсом. Его увлекала идея целесообразности, которая роднила его с аксиологией Введенского и позволяла выбирать только «Достойное» с большой буквы. Субъективизм — это неотъемлемое свойство души, которое позволяет проникнуть в сущность вещей и явлений. Прагматические идеи Сергея Сергеевича с кафедры были для нас, юнцов, новы. Глаголева в прагматизме удовлетворило то, что он там нашел обоснование целесообразности. Примирить науку и религию для Сергея Сергеевича было делом трудным, и он был тем более доволен, что прагматизм давал ему возможность этого примирения с действительностью. Ведь не все же в мире плохо и есть порождение диавола. Истину как полезность, или, по Введенскому, «Достойное», он не активизировал, а принимал ее и с верой в душе в свою правоту плыл по течению, уверяя, что и «пары Паскаля» могут заслуживать внимания.

Николай Леонидович Туницкий

Немногоглаголивый и, скорее, скупой на слова, Николай Леонидович давал нам материал в чрезвычайно сжатой и ясной форме. История церковнославянского языка и палеография укладывались им в такие формы и были так ясно представлены, что у нас, внимательно его слушающих, не возникало никаких вопросов. Туницкий не блистал речью, не светился, как Е.А. Воронцов. Николая Леонидовича считали восходящей звездой академии. Его мы любили, он это знал и отвечал студентам тем же. Правда, любовь его к нам была молчаливая, но при порядках того времени иначе поступать и нельзя было, тем более что Николай Леонидович принадлежал к оппозиции в академическом совете. К нам был требователен и подчас казался суровым.

У меня в памяти осталось одно его замечание о моей письменной работе, мало его удовлетворившей. На практических занятиях Николай Леонидович разбирал наши семестровые сочинения. Обычно на одну тему писало несколько студентов. По собственному нашему выбору один из группы читал свою работу с кафедры, «докладывал», а прочие должны были выступать оппонентами. В нашей группе мы договорились, что «докладывать» буду я. Когда я встал, чтобы взойти на кафедру. Туницкий, полагая почему-то, что прочтет свою работу, отмеченную баллом «5», Голубцов, вдруг обращается ко мне и говорит: «Почему вы?» Ему хотелось, чтобы читал Голубцов. А так как порядок «докладывания» был установлен им самим, то за «почему?» последовало: «Ну, хорошо, читайте!» Это «почему?» и до сих пор еще звучит в ушах как оценка моего прилежания и предупреждение. <…>

Прочие персонажи

Врач Аркадий Владимирович Танин

С большой любовью вспоминаю нашего академического «Тянина». Хороший и добрый был человек и очень внимательный врач. Всегда ласковый, не ускоряя темпов и не повышая голоса, он уверенно и лечил, и баловал студентов. Надоест студенту академический стол -Аркадий Владимирович переводит его на больничный, а больничный стол всегда устанавливал он сам. Вздумалось студенту отдохнуть от обыденщины общежития — Танин кладет студента в больницу. Студенты не стесняясь ходили к нему со всеми своими недугами и всегда находили у него радушный прием. <…>

Эпилог

30 апреля начались переводные экзамены. Два-три дня для подготовки к экзамену, затем предстояние пред экзаменационной комиссией. 20 мая прошел последний экзамен, и я, пожалуй, довольный своим аттестатом, поехал в родной Кашин на летние каникулы. Огорчала «двоица» за работу у Туницкого, но… что же делать? Я взял у Туницкого для разработки новую тему, чтобы осенью представить ее взамен им забракованной, но судьба мне сулила другое. По энному параграфу нового устава академии, я должен был повторно остаться на первом курсе академии. И остался.

Публикуется по: Встреча. 1998. N 1 (7).

http://www.pravoslavie.ru/sm/32 319.htm


Rambler's Top100 Каталог Православное Христианство.Ру Рейтинг@Mail.ru