Отечественные записки | Александр Белоусов | 26.11.2004 |
Основание Петербурга стало началом новой России. Именно здесь, в Петербурге, создавалась не только новая русская культура, но и новая «порода» русских людей. Одним из учебных заведений, предназначенных для того, чтобы «преодолеть суеверие веков, дать народу своему новое воспитание и, так сказать, новое порождение», было учрежденное Екатериной II в 1764 году Воспитательное общество благородных девиц[1]. Оно размещалось в стенах Воскресенского девичьего монастыря, который начал строиться еще при Елизавете Петровне на месте принадлежавшего ей Смольного дворца и был открыт одновременно с Воспитательным обществом. Именно поэтому Воскресенский монастырь обычно называли Смольным монастырем, а питомиц Воспитательного общества — «смолянками» или «монастырками».
Образование смолянок соответствовало «тому духу, тому психическому строю и практическим навыкам, — писал В. В. Розанов, — какие сложились в золотую пору нашего дворянского быта — быта очень твердого, очень высокого, о котором мы можем судить по множеству художественных отражений литературы, который мы все невольно любим уже в этих отражениях»[2]. Основное место в учебной программе уделялось тому, что считали необходимым для светской жизни: изучению языков (прежде всего французского) и овладению «дворянскими науками» — танцами, музыкой, пением и т. д. Однако первостепенное значение придавалось не образованию, а воспитанию, о чем свидетельствует само название Воспитательного общества. В соответствии с педагогическими идеями философов-просветителей ХVIII века (в первую очередь Ж.-Ж. Руссо) воспитание «нового» человека происходило в строгой изоляции от внешнего мира, погрязшего в «суевериях» и «злонравии». Именно это должно было способствовать созданию «новой породы» светских женщин, которые смогут цивилизовать жизнь дворянского общества.
Особые условия воспитания в женских институтах, как стали называться училища, устроенные по образцу Воспитательного общества благородных девиц, хотя и не создали «новую породу» светских женщин, но сформировали оригинальный женский тип. Это показывает само слово «институтка». Его семантика не исчерпывалась обозначением воспитанницы женского института: слово «институтка» имело и более общий смысл (отсутствовавший у «гимназистки» или «кур систки»), означая любого человека «с чертами поведения и характером воспитанницы подобного заведения (восторженного, наивного, неопытного и т. п.)»[3]. Этот образ вошел в пословицу, породил множество анекдотов и отразился в художественной литературе. Обстоятельства, в которых выработался особый социально-психологический тип «институтки», его основные особенности и отношение к нему общества заслуживают внимания и объяснения.
Если первые «смолянки» воспитывались в гуманной и творческой атмосфере, которую поддерживал просветительский энтузиазм основателей Воспитательного общества, то впоследствии возобладали формализм и рутина обычного казенного учреждения. Все воспитание стало сводиться к поддержанию порядка, дисциплины и внешнего благообразия институток. Основным средством воспитания были наказания, что отдаляло институток от воспитательниц, большинство которых составляли старые девы, завидовавшие молодежи и с особенным рвением исполнявшие свои полицейские обязанности. Естественно, что между воспитательницами и воспитанницами зачастую шла самая настоящая война. Она продолжалась и в институтах второй половины ХIХ века: либерализацию и гуманизацию режима сдерживал недостаток хороших и просто квалифицированных воспитательниц. Воспитание по-прежнему основывалось «больше на манерах, умении держать себя comme il faut, отвечать вежливо, приседать после выслушания нотации от классной дамы или при вызове учителя, держать корпус всегда прямо, говорить только на иностранных языках»[4].
Однако в отношениях между самими институтками манерность и чопорность институтского этикета сменялись дружеской откровенностью и непосредственностью. Институтской «выправке» противостояло здесь свободное проявление чувств. Это приводило к тому, что обычно сдержанные и даже «конфузливые» на людях институтки иногда могли повести себя совершенно по-детски. В своих воспоминаниях одна из институток ХIХ века называет «глупым институтством» то, что произошло с ней, когда разговор с неизвестным молодым человеком перешел на «институтскую тему» и затронул любимые ее предметы: «начала хлопать в ладоши, скакать, хохотать»[5]. «Институтство» вызывало резкую критику и насмешки со стороны окружающих, когда воспитанницы выходили из института. «Не из луны ли вы к нам пожаловали?» — обращается к институткам светская дама в романе Софьи Закревской «Институтка» и далее отмечает: «А это детское простосердечие, которое так резко выказывается при совершенном незнании светских приличий… Уверяю вас, в обществе сейчас можно узнать институтку»[6].
Обстоятельства жизни в закрытом учебном заведении замедляли взросление институток. Хотя воспитание в женском обществе и акцентировало зарождавшиеся в девушках душевные переживания, формы их выражения отличались детской обрядностью и экспрессивностью. Героиня романа Надежды Лухмановой «Институтка» хочет попросить у человека, к которому она испытывает симпатию, «что-нибудь на память, и это „что-нибудь“ — перчатку, платок или хоть пуговицу — носить на груди, тайно осыпая поцелуями; затем подарить что-нибудь соответственное ему, а главное плакать и молиться, плакать на виду у всех, возбуждая к себе этими слезами интерес и сочувствие»: «так делали все в институте, и выходило очень хорошо»[7]. Аффектированная чувствительность отличала выпущенных в свет институток от окружающего общества и осознавалась им как типично институтская черта. «Показать всем свою печаль, — думает та же героиня, — еще смеяться станут, скажут: сентиментальная институтка»[8]. Эта черта отражала уровень развития воспитанниц институтов благородных девиц, вступавших во взрослую жизнь с душой и культурными навыками девочки-подростка.
Во многих отношениях они мало чем отличались от своих сверстниц, не получивших институтского воспитания. Это воспитание, например, так и не смогло преодолеть «суеверие веков», на что рассчитывали его учредители. Институтские суеверия отражали бытовые предрассудки дворянского общества. Они включали в себя и характерные для послепетровской России формы «цивилизованного» язычества, вроде обожествления супруги Александра I, императрицы Елизаветы Алексеевны, воспитанницами Патриотического института, причислившими ее после смерти к «лику святых» и сделавшими из нее своего «ангелахранителя»[9]. Элементы традиционных верований сочетаются с влиянием западноевропейской религиозно-бытовой культуры. Институтки «все до одной боялись покойников и привидений»[10], что способствовало широкому распространению легенд о «черных женщинах», «белых дамах» и других сверхъестественных обитательницах помещений и территории институтов. Очень подходящим местом для бытования таких рассказов являлись старинные здания Смольного монастыря, с которыми была связана ходячая легенда о замурованной там монахине, пугавшей по ночам боязливых смолянок[11]. Когда же «напуганное воображение» рисовало институткам «ночных призраков»[12], со страхами боролись испытанным детским способом. «Разговор о чудесном и о привидениях был одним из самых любимых, — вспоминала воспитанница Патриотического института. — Мастерицы рассказывать говорили с необыкновенным увлечением, меняли голос, вытаращивали глаза, в самых поразительных местах хватали за руку слушательниц, которые с визгом разбегались в разные стороны, но, поуспокоясь немного, трусихи возвращались на покинутые места и с жадностью дослушивали страшный рассказ»[13]. Известно, что коллективное переживание страха помогает преодолевать его.
Если младшие воспитанницы довольствовались пересказом «суеверных сказок», услышанных от сиделок и прислуги, то старшие рассказывали «волшебные сказки» собственного сочинения, пересказывали прочитанные или же выдуманные ими самими романы. Институтки долгое время пользовались репутацией весьма начитанных особ. Видимо, эта репутация имела определенные основания: даже Тургенев, который не жаловал воспитанниц институтов благородных девиц, поручил любившей литературу и пописывавшей «стишки» институтке приохотить к чтению Елену Стахову, благодаря чему героиня романа «Накануне» и стала «новой женщиной» в русской культуре ХIХ века. Впрочем, начитанность институток не стоит преувеличивать. Оторванные от интересов современной жизни институтские курсы русской и иностранной литератур не восполнялись внеклассным чтением, которое всячески ограничивалось и контролировалось, чтобы оградить институток от «вредных» идей и неблагопристойностей и сохранить в них детскую невинность ума и сердца. «Зачем им душу возвышающее [чтение], — говорила начальница одного из институтов классной даме, читавшей по вечерам воспитанницам Тургенева, Диккенса, Достоевского и Льва Толстого, — это надо народ возвышать, а они и так из высшего класса. Им важно невинность воспитать»[14].
Институт строго оберегал младенческую непорочность своих воспитанниц. Она считалась основой высокой нравственности. Стремясь оставить институток в неведении относительно греховных страстей и пороков, воспитатели доходили до форменных курьезов: иногда седьмую заповедь даже заклеивали бумажкой, чтобы воспитанницы вообще не знали, о чем здесь идет речь[15]. Варлам Шаламов писал и об особых изданиях классиков для институток, в которых «было больше многоточий, чем текста»: «Выброшенные места были собраны в особый последний том издания, который ученицы могли купить лишь по окончании института. Вот этот-то последний том и представлял собой для институток предмет особого вожделения. Так девицы увлекались художественной литературой, зная „назубок“ последний том классика»[16]. Даже скабрезные анекдоты об институтках исходят из представлений об их безусловной невинности и непорочности.
Однако романы привлекали воспитанниц не только «греховной» темой или занимательным сюжетом, который можно было пересказать перед сном подругам. Они давали возможность познакомиться с той жизнью, что шла за «монастырскими» стенами. «Я вышла из института, — вспоминала В. Н. Фигнер, — с знанием жизни и людей только по романам и повестям, которые читала»[17]. Естественно, что многих институток обуревала жажда попасть в героини романа. Очень способствовали тому и «фантазерки, начитавшиеся романов»: они выводили «затейливые узоры по канве <> бедняжек, бедных фантазией, но жаждавших романтических картин в их будущем»[18].
Мечты о будущем занимали все более существенное место в жизни воспитанниц по мере того, как приближался выпуск из института. Мечтали не столько в одиночку, сколько сообща: вместе с ближайшей подругой или всем отделением перед сном. Этот обычай является ярким примером «чрезмерной сообщительности» воспитанниц, которая приучала их «не только действовать, но и думать вместе; советоваться со всеми в мельчайших пустяках, высказывать малейшие побуждения, проверять свои мнения другими»[19]. Овладевая сложным искусством парного хождения (которое служило одним из характерных признаков институтского воспитания), институтки разучивались ходить в одиночку. Им действительно «чаще приходилось говорить мы, чем я»[20]. Отсюда и неизбежность коллективного мечтания вслух. Характерна реакция одного из героев чеховского «Рассказа неизвестного человека» на предложение «мечтать вслух»: «Я в институте не был, не проходил этой науки»[21].
Обращает внимание подчеркнуто праздничный характер жизни, о которой мечтали в институтах. Институтки отталкивались от скучного однообразия порядков и суровой дисциплины институтской жизни: будущее должно было быть полной противоположностью окружавшей их действительности. Определенную роль играл и опыт общения с внешним миром, будь то встречи с нарядно одетыми людьми во время воскресных свиданий с родственниками или же институтские балы, на которые приглашались воспитанники самых привилегированных учебных заведений. Оттого будущая жизнь казалась беспрерывным праздником. Это порождало драматическую коллизию между институтскими мечтами и реальностью: многим институткам приходилось «прямо с облаков спуститься в самый неказистый мир», что крайне осложняло и без того трудный процесс адаптации к действительности.
Институтки были весьма благосклонно приняты культурной элитой конца ХVIII — начала ХIХ века. Литераторы превозносили новый тип русской светской женщины, хотя и усматривали в нем совершенно разные достоинства: классицисты — серьезность и образованность, сентименталисты — естественность и непосредственность. Институтка продолжала играть роль идеальной героини и в романтическую эпоху, которая противопоставляла ее светскому обществу и миру как образец «высокой простоты и детской откровенности». Внешний вид институтки, «младенческая непорочность» мыслей и чувств, ее отстраненность от мирской прозы жизни — все это помогало видеть в ней романтический идеал «неземной красавицы». Вспомним юную институтку из «Мертвых душ» — «свеженькую блондинку <> с очаровательно круглившимся овалом лица, какое художник взял бы в образец для мадонны»: «она только одна белела и выходила прозрачною и светлою из мутной и непрозрачной толпы»[22].
Одновременно существовал и прямо противоположный взгляд на институтку, в свете которого все благоприобретенные ею манеры, привычки и интересы выглядели «жеманством» и «сентиментальностью». Он исходил из того, что отсутствовало в институтках. Воспитанницы женских институтов предназначались для духовного преобразования светского быта, и поэтому институт мало готовил их к практической жизни. Институтки не только ничего не умели, они вообще мало что понимали в практической жизни. «Тотчас после выхода из института, — вспоминала Е. Н. Водовозова, — я не имела ни малейшего представления о том, что прежде всего следует условиться с извозчиком о цене, не знала, что ему необходимо платить за проезд, и у меня не существовало портмоне»[23]. Это вызывало резко негативную реакцию со стороны людей, занятых повседневными делами и заботами. Они считали институток «белоручками», «набитыми дурами», «кисейными барышнями» (выражение, восходящее к выпускной форме воспитанниц женских институтов: белые кисейные платья с розовыми кушаками). Вместе с насмешками над «неловкостью» институток распространялись «стереотипные суждения» о них как об «изрядно невежественных существах, думающих, что на вербах груши растут, остающихся глупо-наивными до конца своей жизни»[24]. Институтская наивность стала притчей во языцех.
Осмеяние и возвеличивание институток имеют, по сути дела, одну и ту же точку отсчета. Они лишь отражают различное отношение к детскости воспитанниц институтов благородных девиц, которую культивировали обстановка и быт закрытого учебного заведения. Если на «набитую дуру» взглянуть с некоторым сочувствием, то она оказывалась просто «дитя малое» (как говорит, обращаясь к воспитаннице, институтская горничная: «несмышленыш вы, как дитя малое, только что каля-баля по-французски, да трень-брень на рояле»[25]). А с другой стороны, скептическая оценка образованности и воспитанности институтки, когда она служила образцом «светскости» и «поэтичности», сразу же обнаруживала ее «детское, а не женское достоинство» (что должен был открыть герой задуманной А. В. Дружининым драмы, которая затем превратилась в знаменитую повесть «Полинька Сакс»)[26]. В связи с этим и сами институтки, чувствовавшие себя «детьми» в непривычном для них взрослом мире, иногда сознательно играли роль «ребенка», всячески подчеркивая свою детскую наивность (ср.: «все жеманство, так называемое жантильничанье, приторное наивничанье, все это легко развивалось в институтках в первые годы после выпуска, потому что этим забавлялись окружающие»[27]). «Выглядеть» институткой зачастую значило: говорить ребячьим голосом, придавая ему специфически-невинный тон, и смотреть девочкой[28].
Однако не следует забывать и о культурном потенциале образа институтки, который возникает в период расцвета дворянской культуры и переживает ее кризис, несмотря на неприязнь со стороны разночинской интеллигенции 1860−1870-х годов, видевшей в институтках жалкий пережиток крепостнической России, и презрение передовой молодежи начала ХХ века. Лишь зная этот культурный потенциал, можно понять, почему одним из самых типичных институтских сюжетов в русской реалистической литературе является история превра щения институтки в проститутку. Это — по сути дела, падение ангелов, в виде которых с самого начала и представлялись институтки. Еще в 1773 году, восхищаясь смолянками, впервые появившимися перед публикой в Летнем саду, поэт предположил, что
…сами ангели со небеси сошли,
Ко обитанию меж смертных на земли[29].
Институтки исправляли порочных и возрождали к жизни разочарованных в ней людей, о чем мечтал Чичиков в «Мертвых душах» и как это происходит в чеховской «Даме с собачкой». Они воплощали в жизнь основополагающую для нашей культуры идею: очиститься от «скверны» мирской, повседневной жизни и спастись можно только с помощью сверхъестественной, потусторонней силы. Эту силу и олицетворяли «Шиллеровы ангелочки»[30] из институтов благородных девиц. Едва ли этот сокровенный смысл ощущается современным человеком. Он забылся не столько за давностью лет, сколько под давлением обстоятельств: люди, закрывшие институты благородных девиц, не скрывали своей ненависти и презрения к «кисейным барышням». Однако им так и не удалось дискредитировать институток. Образ юной институтки вновь воспринимается как характерный тип старого Петербурга и как один из основных культурных символов дореволюционной России.