Православие.Ru | Протоиерей Андрей Кононов, Людмила Кононова | 11.03.2004 |
— Отец Андрей, когда вы начали писать стихи?
— Еще до школы. И одно из первых своих стихотворений помню до сих пор. Сегодня я его называю «стихи о непростой судьбе русского художника». Там были такие строки: «Соловей весь день летает под небесами небес, он там песни распевает и не пьет, и не ест». Где я мог услышать библейское выражение «небеса небес», не понимаю. (Рос я в обычной советской семье, равнодушной к вопросам веры). Но где-то услышал, и оно тронуло детскую душу.
— Ваши родители были гуманитариями?
— Нет, они инженеры, работали на судостроительном заводе «Кама» в Перми. Когда мне было 5 лет, отец ушел из семьи, уехал в другой город, и с тех пор мы с мамой ничего о нем не знаем. Меня вырастили мама и бабушка. Но мама рассказывала, что у отца в роду был какой-то домашний стихотворец, и сам он часто сочинял поздравительные стихи ко дню рождения родственников или сослуживцев. Видимо, творческие устремления унаследовал от него. Я сочинял не только стихи, но и сказки. И рассказывал их (а также сказки, которые читал) в детском саду. После обеда перед тихим часом воспитательница меня ставила на табуретку. Сотоварищи рассаживались вокруг на ковре, и я сказывал о дивных богатырях, молочных реках и кисельных барышнях. В школе с первого класса участвовал в художественной самодеятельности. Писал и свои стихи на день Победы, шуточные про друзей. Однажды в третьем классе мои школьные собратья вызвали меня на поэтическое соревнование. Было нас человек шесть. Тему задали они. Стихи про осень. Засекли время и поехали. После стали читать. Какие прекрасные стихи они написали за какие-нибудь полчаса! Я был уничтожен. Мои вирши были жалкими, глухими. Они били по воздуху хвостами рифм словно полудохлые ерши. Ребята меня пожалели и признались, что предварительно списали свои экспромты из учебников по литературе старших классов. Я не их победе огорчился. А какой-то тотальной невозможности передать то, чем жило сердце осенью. Ее прозрачностью, текучестью, радостью увядания.
— А дворового детства у вас не было?
— Было. И не могло не быть. Мы жили даже не в самом городе, а в поселке Судозавод. Его воздвигли в 36 году вокруг судостроительного предприятия. Отсюда и название поселка. До четырнадцати лет я жил в бараке. Таких бараков — двухэтажных коммунальных домов с боксами на 3 семьи с одной кухней и одним туалетом — в поселке было около пятнадцати. Они примыкали друг к другу, и в них жило огромное количество детей. Просто какое-то фантастическое число по сравнению с нашими временами! Это было настоящее мальчишеское царство, со своими уставами, порядками, привычками. В этом смысле считаю свое детство счастливым. Оно прошло в играх. Во что мы только не играли! В хоккей, в футбол, в ножики, в снежки, в прятки, в казаки-разбойники, в 12 палочек, в лапту, в классики с девчонками и не стыдились этого, в чижа… А посмотрев фильм «Александр Невский», стали играть в войну русских с крестоносцами: человек 30−40 были крестоносцами и столько же — воинами Александра Невского. Щиты и мечи делали из бочек, «крестоносцы» брали из дома простыни и рисовали на них кресты. Это были уже нешуточные игры, за одну битву каждый разбивал по 2−3 меча, все ходили в синяках. Устраивали мы эти побоища на пустырях, куда милиция не заглядывала. Но потом некоторые стали использовать для мечей арматуру и металлические прутья, в результате чего дважды ребятам выкалывали глаза. После этого взрослые пресекли «игры в историю».
— Значит, вы росли типичным парнем из промышленной провинции?
— Да. И на поездах мы катались, и под баржами ныряли, и в подвалах устраивали боксерские ринги и по крышам девятиэтажек бегали — играли там в догонялки без ограждений. Плющили гвозди на рельсах, путешествовали в неизведанные районы, натыкались на враждебные группировки, вступали с ними в единоборства. Но самое страшное — горьким чертополохом «процветало» пьянство. Большинство ребят, с которыми прошло мое детство, или спились, или лежат в земле.
— Как при такой жизни вам удавалось писать стихи?
— Я их прекратил писать в конце третьего класса, потому что надо мной смеялись. Но продолжал писать прозу — фантастические повести о том, как мы с друзьями сделали космический корабль из разных железок, что нашли на вторчермете, и полетели в какое-то созвездие и как там воевали со страшными обитателями этого созвездия. Но сюжет не так важен, а важно, что в этой «войне» принимали участие все мои дворовые друзья. Я читал им вслух эти повести, и они хохотали над нашими «приключениями» и «доблестью».
— А книги вы в то время читали или только писали?
— Читал я всегда очень много. До 8-ого класса мечтал быть моряком, поэтому много читал о море. Причем не только художественную литературу, но и книги по навигации, по технической оснастке судов. Это была не абстрактная мальчишеская любовь. Я ходил в туристическую секцию, где нас учили вязать узлы, в том числе и морские. Дома у меня висела карта мира, на которой по островам было расписано, когда и кем они открыты. Я «путешествовал» вместе с открывателями по этим островам, и мы вместе «открывали» их вновь.
Позже, во время учебы в нефтяном техникуме, я немного поработал на речном флоте — ходил на двухпалубном теплоходе матросом 2-ого класса рейсами «Пермь — Астрахань» и «Пермь — Ростов-на-Дону». Моряком не стал, но море люблю до сих пор.
— Почему вы поступили в нефтяной техникум?
— С одной стороны, мы с мамой жили очень трудно, и уже с 13 лет я в летние каникулы подрабатывал: разгружал вагоны и даже устроился по чужому документу на завод учеником токаря. С другой стороны, неожиданно для самого себя в 7-ом классе вновь стал писать стихи. А у меня был старший друг Андрей Гареев. Он завершал с отличием учебу в техническом университете. И он посоветовал мне поступить в этот техникум. Посоветовал из лучших побуждений. Он говорил, что при вахтовом методе, которым работают нефтяники, у меня будет много свободного времени для творчества, и одновременно я обрету экономическую независимость.
— Пожалуй, он был прав. Нефтяники в те годы получали немало.
— Да, но Андрей не рассказал мне о тяготах жизни нефтяников. Зарабатывал я на практике прилично для юноши, но обстановка была совсем не поэтической. (Практика длилась полгода, я работал на буровой вышке). Именно тогда, в 17 лет, у меня начался мировоззренческий кризис, который длился лет до 22. Вернее, начался он раньше, классе в седьмом, но в 17 лет я его осознал. В седьмом классе, когда я вновь начал писать стихи, меня стала мучить невыразимость посредством слова красоты мира, да и просто физической реальности. Например, чтобы почувствовать запах колбасы, надо колбасу увидеть. А если просто сказать «колбаса», ничего не почувствуешь. Но дело, конечно, не в колбасе. А вот выходишь на весеннее цветущее поле — оно такое красивое, и нет слов, чтобы эту красоту описать. Помню, в юности брал палку и рубил травы в этом поле, а потом падал в него, плакал безутешно, просил прощения у травы и лебеды.
— Вы рано почувствовали, что такое одиночество?
— Да.
— При таком ощущении можно написать хорошее, и даже великое стихотворение. (Разумеется, если есть поэтический дар). Но это, наверное, тяжелое испытание для юношеской психики?
— Очень тяжелое. Несмотря на то, что я играл со своими ровесниками в футбол и хоккей, они довольно быстро почувствовали, что у меня есть другой, чуждый им, внутренний мир. И меня стали третировать, избивать, унижать. Чтобы отстоять свое достоинство, пришлось срочно заняться атлетической гимнастикой и боксом. Именно тогда познакомился с уже упоминавшимся Андреем Гареевым. Он сам подошел ко мне на стадионе, когда я подтягивался на турнике. Несмотря на то, что он был старше на 6 лет, мы подружились. На первый взгляд, случайное знакомство, но на самом деле, конечно, промыслительное. Андрей и стал моим тренером.
— То есть вы занимались не в секции?
— Нет. (В спортивной секции я занимался греблей на байдарках и каноэ, имел третий взрослый разряд, но это было раньше). Мы заказали турник, брусья, другие снаряды, вкопали их у него на участке, и занимались там с ранней весны до поздней осени. А зимой ходили в спортзал ПТУ N16 при заводе, в котором Андрей вел секцию атлетической гимнастики. Но так, как он, меня не натренировали бы ни в одной секции. (Например, когда я учился в 9-ом классе, мы играли в футбол, бегая…на руках). И когда Андрей, окончив институт, уехал из города, я в течение двух лет сам вел в ПТУ секцию атлетической гимнастики.
— И он же обучал вас боксу?
— Да, и очень хорошо. Весь восьмой класс я непрерывно дрался, отстаивая свою юношескую честь. Бились мы всегда один на один, и тоже благодаря Андрею. В самом начале 8-ого класса меня хотели избить толпой, но я тайнообразующе успел сбежать через чердак. На следующий день он пришел в школу и сказал: деритесь сколько угодно, но один на один, в противном случае будете иметь дело со мной. В течение восьмого класса никому не удалось меня побить один на один.
— Вы дружите до сих пор?
— Общались очень долго. К сожалению, наши пути разошлись. Андрей преуспел в бизнесе, купил дом в Англии и переехал туда, а я поехал в Кировскую область восстанавливать храм. Но я верю, что Господь еще сведет нас. Слишком много для меня сделал этот человек. Он ведь не только боксу и атлетизму меня обучил, но и привил мне любовь к классической музыке, особенно к русской. И что самое удивительное — я читал ему свои стихи, и он верил в меня как в поэта.
— А нефтяной техникум, в который он вам посоветовал поступить, вы в итоге окончили?
— Мне оставалось написать и защитить дипломную работу. Но как раз к этому времени мой мировоззренческий кризис стал очевиден. Я почувствовал недостаток не только образования, но и знания жизни. Поэтому перед самым дипломом бросил техникум. Окончил вечернюю школу и поступил на филфак Пермского университета.
— Там были хорошие преподаватели?
— Были, но я проучился только полтора года. Ушел, во-первых, из-за большого количества предметов по марксизму-ленинизму и родственных им по духу, а во-вторых, из-за продолжавшегося внутреннего кризиса. Подробно о нем можно рассказать только, наверное, в книжке. Искал много и бессистемно. Были и приходы в храм, беседы со священниками, но одновременно пытался найти ответы в общении с пермским бомондом, в истории Отечества. Только к 22 годам что-то в душе утряслось, устоялось, определилось. Тогда же познакомился с матушкой. В Перми во Дворце Дзержинского проходили собрания Товарищества русских художников. На одно из них пригласили и меня — в ту пору поэта-авангардиста. Там мы и встретились.
— Матушка Людмила, а вы тоже родом из Перми?
Матушка Людмила: Да, мы жили рядом, я мимо батюшкиного дома ходила в музыкальную школу, но до той поры мы ни разу не встречались.
— А вы в детстве испытали чувство одиночество?
— Очень сильно. Во-первых, я была болезненной девочкой, много лежала в больнице. Во-вторых, занималась в музыкальной школе, играла на скрипке.
— «Девочка со скрипкою в руках» — автобиографическая песня?
— Да. Если помните, там второй куплет начинается так: «Железнодорожная тоска, караульный окрик утреннего гимна». В этих строках весь срез того времени.
— Но ведь очень многие девочки ходят в музыкальную школу!
— В Москве. А в Перми… Меня все девчонки дразнили. Они гуляли во дворе, собирались в подъездах, а я шла со скрипочкой, и они меня презирали. Презирали и дразнили. Говорили, что скрипка — от слова «скрипеть», бросали в меня чем-то.
— И не было желания уйти из музыкальной школы?
— Мама столько сил вкладывала в мое воспитание, что я даже не могла помыслить об этом.
— А кем была ваша мама по профессии?
— Химиком-технологом. Но главное не это, а то, что она была дочкой репрессированных. У моего прадеда, купца 2-ой гильдии Якова Спиридоновича Бабаева, была замечательная верующая семья. В деревне Салмычи под Казанью, где у них был один из домов (второй был в самой Казани), они на собственные средства построили храм, в котором многие из них пели на клиросе. До тридцатых годов прабабушка не дожила, а из их детей в живых оставалось 17 (!) человек. И вот всю эту замечательную работящую семью — прадеда, его детей с женами, мужьями и детьми, в том числе только что поженившихся моих дедушку с бабушкой — погрузили в вагон для скота, заколотили и 2 месяца везли, не открывая, через всю Россию. Привезли в степи Южного Урала. Помните, в школе нам рассказывали о комсомольцах, строивших Магнитогорск? В числе этих «комсомольцев» были и мои родственники. Там родилась и выросла моя мама. И рассказывала мне о пережитом, когда я была еще совсем маленькой, по-моему, лет с пяти. Причем рассказывала из года в год, с каждым годом всё подробней, и у меня было ощущение, что это происходило со мной.
— Это же очень тяжело для ребенка!
— Конечно, тяжело слушать о том, как она с подругами играла на улице, а мимо проезжали подводы с трупами, прикрытые рогожей. Но мне-то только слушать приходилось, а мама с этим выросла. Для детей ссыльных этот ужас был привычен.
— Не сразу, но к старшим классам у меня обострилось ощущение окружающего вранья. (Это же отражено во многих моих стихах и песнях). Стала бунтовать, принципиально не вступила в комсомол. А в 10-ом классе даже вступила в открытый конфликт с учительницей обществоведения, которая поносила Евангелие. Я не была верующей, но незадолго до этого как раз прочитала Евангелие. (Тогда стало модно читать религиозную литературу, хотя достать ее было трудно). Конечно, всей его глубины не поняла, но некоторые вещи меня поразили, и я их даже законспектировала. (Помню, законспектировала: «Что ты смотришь на соринку в глазу брата твоего, а в своем бревна не замечаешь» и «Если бы вы знали, что значит „милости хочу, а не жертвы“, то не судили бы невиновных»). И вот я перебила учительницу — встала и спросила, читала ли она Евангелие, которое ругает. Она ответила, что нет, но это и не нужно — и так, дескать, всё ясно. Тогда я привела ей несколько евангельских цитат. Естественно, был скандал.
— Наверное, вы были одиноки все годы учебы в школе?
— Очень одинока. Меня спасали музыкальная школа (скрипка отнимала ежедневно по 4−5 часов) и библиотеки. У меня есть 2 песни — уже упоминавшаяся «Девочка со скрипкою в руках» и «К Музе» — о том, как музыка и поэзия помогли мне прожить эту жизнь, остаться живой до церковного порога.
— А после школы вы куда поступили?
— Не сразу, а через год после школы я поступила в Пермский институт искусств на театральную режиссуру.
— И в институте тоже были одиноки?
— Была, но уже не так. На курсе училось много талантливых, творческих людей. И нам очень повезло с преподавателями. У нас преподавали супруги Фомины из ГИТИСа — люди очень требовательные. Они научили нас работать и помогли мне заново открыть Россию.
— Да, судя по песне «Я шла неровно», вы прошли через западничество?..
— Как и многие в то время. Хотя я с детства любила русскую поэзию. Но по-настоящему серьезно о смысле жизни задумалась после окончания школы. У меня был годовой перерыв до поступления в институт, и этот год я провела в библиотеках в поисках ответов. И почему-то искала их в зарубежной литературе XX века. Прочитала все новинки в журнале «Иностранная литература». Увы, эта литература показывала трагизм бытия, но не оставляла никакой надежды. Страшно подумать, чем бы всё кончилось, если бы я не поступила в институт и не попала к своим педагогам.
— Они были верующими людьми?
— В то время, наверное, нет. Но они ставили с нами Шукшина, «Фальшивую монету» Горького. Эти вещи подразумевали более глубокое отношение к жизни. Когда я встретилась с ними через много лет, сказала им: «Ответы на главные вопросы я нашла позже, но дожить до них помогли мне вы».
— С верующими людьми вам в школьные и студенческие годы встречаться не приходилось?
— Однажды в Петербурге, когда я после второго курса пыталась поступить в ЛГИТМИК (институт киноинженеров), сидела недалеко от института на скамейке. Ко мне подошла женщина и спросила, что я здесь делаю. Я ответила, что поступаю в институт, и она посоветовала поставить свечку в храме (а храм находился рядом), пригласила в гости. Как же я испугалась! Было навязанное нам в школе ощущение темноты, страх, что меня куда-то заманят… Позитивных встреч, к сожалению, не было. Больше было диссидентского общения. Как вы понимаете, оно уводило в совсем другую сторону.
— А как вы «нашли ответы на главные вопросы»?
— В конце 1982-го умер Брежнев. Не знаю, почему, но после этого что-то сдвинулось в моем мироощущении. Почувствовала, что я русская, что хожу по русской земле, и что мне это дорого. После окончания института в 1983 году работала сначала в Пермской, а потом в Кировской филармонии артисткой разговорного жанра. Исполняла под гитару собственные композиции. (С гитарой не расстаюсь с тех пор, как в 12 лет мне в пионерлагере показали аккорды). Стала ездить с концертными бригадами по областям — опять же сначала по Пермской, затем по Кировской. Первые же поездки меня потрясли. Представьте, север Пермской области — предгорье Уральских гор, необыкновенная красота и…сплошные зоны. (Мне приходилось выступать и на поселениях, меня там знали как исполнительницу песен Высоцкого). Проезжаешь сотни километров на автобусе и всюду видишь разрушенные храмы, опустевшие деревни. То же самое в Кировской области. Красота в поругании! Не знала, как жить с этой болью. После поездки по Кировской области в 1984 году написала песню «А двери с петель сорваны».
— Вы крестились в то время?
— Нет, крестили меня в младенчестве. Но после этих поездок впервые сознательно пошла в храм — в Пермский кафедральный собор. Мне посоветовали поставить свечку Божией Матери, поговорить с Ней. Я пришла, поставила свечку, стояла, смотрела на эту, как мне казалось, доску, и думала: «Неужели это и есть то настоящее, чего я так долго искала? Неужели это не просто доска, а через этот образ меня кто-то слышит?». Но, конечно, самое главное произошло, когда я впервые исповедовалась и причастилась. После того, как этот опыт пережит, не нужны никакие объяснения и доказательства. В то время еще практиковалась общая исповедь. (Сейчас это не приветствуется, но что было делать, если не хватало священников?). Но даже она произвела переворот в моей душе. Вышел батюшка, начал перечислять грехи, и вдруг я поняла, что виновата в каждом (!) из них. Я просто заплакала и подошла под епитрахиль. Потом была литургия — первая в моей жизни. Подкашивались ноги, ломило спину, хотелось уйти. Я едва ее выстояла, но всё-таки причастилась. А когда вышла из храма, ощутила неслыханную легкость. Тогда поняла, что носила грехи, как мешок с камнями, и они гнули меня к земле. Было физическое ощущение, что я не иду, а парю над землей; ощущение легкости и радости. Больше ничего не надо было доказывать, объяснять. Уже никакие злые бабушки не могли отпугнуть меня от Церкви.
— Сразу нашли духовника?
— К сожалению, никто меня не вел. Слава Богу, был отец Иоанн (сейчас архимандрит Стефан, игумен мужского монастыря в Перми), который давал мне книги. С первой книгой — «Что есть духовная жизнь и как на нее настроиться» епископа Феофана Затворника — долго не могла расстаться, непрерывно ее перечитывала.
— И вскоре познакомились с отцом Андреем?
— Не вскоре, а только в 1989 году. Хотя до этого мой однокурсник Володя в течение двух лет предлагал мне познакомиться с его другом — поэтом, писавшим тексты для песен в его спектаклях. А он был экспериментатором, ставил Ионеско. Мне, активно воцерковлявшейся, его эстетика была чужда. Да и вообще слово «поэт» для меня тогда звучало негативно.
— Вы сами в то время не писали стихов?
— Я потихонечку писала, но знакомиться с поэтом, тем более с авангардистом, не было никакого желания. А моему будущему мужу Володя предлагал познакомиться с девушкой, которая пишет хорошие песни — о России, о храмах. Андрей же говорил, что авторская песня — дело несерьезное, особенно если поет женщина. И вот в Товариществе русских художников мы встретились.
— Вас представили друг другу?
— Нет. Но когда я начала петь, Андрей сразу понял, что я и есть та девушка, с которой его хотели познакомить. Я его не узнала. Как раз в то время мы с Володей по просьбе наших институтских преподавателей участвовали в их спектакле. (Это был мой последний актерский опыт). На сдаче спектакля мы снова встретились. А после спектакля сели в один автобус. Выяснилось, что мы живем в одной стороне города. Тогда познакомились, и вскоре решили пожениться.
— Отец Андрей, а вы уже были крещены?
Отец Андрей: Нет, но уже ходил в церковь, ставил свечку, читал Евангелие, акафисты, знал наизусть «Отче наш» и «Богородице дево, радуйся». Помню, ныне покойный владыка Пермский и Соликамский Афанасий встречает меня во дворе и спрашивает: «Откель, старец?». Я отвечаю. Давай, говорит, к нам. Услышав, что я не крещен, удивляется, что хожу в храм. Я, говорю, прихожу молиться. Но, видимо, ко времени нашего с матушкой знакомства я уже созрел для крещения и вскоре крестился. В том же году мы поженились и уехали в Кировскую область, в Уржум. Поехали помогать нашему другу-священнику восстанавливать храм.
— Вы сразу обвенчались?
Матушка Людмила: Мы расписались, но не могли решиться на венчание. Уже понимали, что венчание — на всю жизнь, но не знали, готовы ли понести этот крест. Меня пугало, что мой муж — поэт-авангардист.
— Батюшка, в чем заключался ваш авангардизм?
Отец Андрей: Я пытался найти слова, чтобы выразить то, чем страдальчески жило сердце и что изумляло ум. Придумал с другом-поэтом Юрием Калашниковым поэтическое течение — фреализм (фантастический реализм), написали манифест. Это мироощущение похоже на карнавальное. В манифесте был двуединый образ — беременная смерть. И в Таинстве Крещения я увидел то же двуединство — одновременно материнское лоно (Матери-Церкви) и гроб для прошлой жизни. Мои стихи того времени — поэзия парадокса, поэзия двуединого образа. Но когда крестился, сжег 2 мешка своих рукописей у бабушки в кочегарке (у меня были не только стихи, но и проза, пьесы, киносценарии) и несколько лет ничего не писал.
— Считали, что художественное творчество несовместимо с воцерковлением?
— Так категорично я не считал. Но по-старому писать уже не мог, а по-новому не умел. Начался мучительный процесс воцерковления моего парадоксального мироощущения. (Я говорю «моего», но не вкладываю в это местоимение эгоцентрического смысла. Вот как если бы сказал «моя рука», «мои ботинки»). И он (этот процесс) еще не завершен.
— Как вы решили стать священником?
— Как я уже сказал, поженившись, мы уехали в Уржум. Матушка пела на клиросе, а я работал секретарем настоятеля, чтецом, звонарем (до сих пор не сошли мозоли), и помогал восстанавливать храм: разгружал машины с цементом и досками, колотил дранку. Всё свободное время (которого было немного) читал святоотеческую литературу, и через год захотел поступить в Московскую духовную семинарию. Естественно, на заочное отделение. А на заочное отделение семинарии принимали только священнослужителей. И тогда я подумал о принятии сана. Мой тогдашний настоятель привел меня, как принято говорить, аз многогрешного и многоглупого, к архиепископу Вятскому и Слободскому Хрисанфу. Я до сих пор благодарен ему за то, что его сердце откликнулось на мой порыв, и он, несмотря на мою молодость и неученость, по-архиерейски рискнул и 9 сентября 1990 года рукоположил меня в сан диакона.
— Это было ваше общее с матушкой решение?
— Да, мы на семейном совете решили, и только после этого я решился пойти к владыке за благословением. К сожалению, тогда рядом не оказалось мудрого духовника и за благословением нам не к кому было обратиться. Жаль, очень жаль. Нельзя в таких решениях опираться только на доводы разума и жизненный опыт.
— Матушка, вы сразу согласились на это?
Матушка Людмила: Я мечтала об этом с самого начала, но боялась, что мой муж никогда не захочет рукополагаться.
— Вы уже тогда были готовы на крест матушки?
— Я просто не понимала, какой это крест! С детства была максималисткой. И когда со своим максимализмом стала воцерковляться, считала, что надо идти до конца. У Пастернака есть строки: «Когда б я знал, что так бывает, когда пускался на дебют». Это как раз про нас.
— Отец Андрей, а как в одном человеке уживаются священник и поэт?
Отец Андрей: На самом деле я считаю, что еще не родился как поэт. Но дело не в этом. Ваш вопрос мне понятен. Действительно, это разные призвания. И, на мой взгляд, для священника лучше быть в художественном отношении человеком нетворческим, чтобы ничто не отвлекало его от главного дела. А дело священника — собирать камни живые для Евхаристии.
Правда, я, когда рукополагался, стихов не писал. (Помните, я говорил вам, что после крещения сжег свои рукописи и «замолчал» на несколько лет). Но примерно через год стихи вновь стали складываться. Совсем не похожие на те, которые писал до крещения. Тогда я и задумался над вопросом о совместимости священнического служения и художественного творчества. И понял одну из примет нашего времени. Вы помните время, когда представители творческой интеллигенции уходили в дворники, кочегары, сторожа?
— Да.
— А сегодня представители творческой интеллигенции идут в священники и монахи. Некоторые и до епископского служения досягают. Это совершенно новое явление, поэтому еще рано говорить о его плодах, но не заметить его нельзя.
— Но ведь и среди мирян никогда не было такого количества интеллигенции, в том числе и творческой. Может быть, Господь приводит к священству творческих людей именно потому, что им легче достучаться до сердец значительного числа прихожан?
— Мы не знаем волю Божию, но, безусловно, ничего случайного в жизни не бывает. Священник должен нести людям слово Божие. В первую, очередь, конечно, в храме. Врачевать человеческие души, приводить их к Христу. Но это возможно только тогда, когда человек переступил церковный порог. А ведь многие люди еще только ищут дорогу к храму. В январе в Международном славянском центре в Москве проходил мой поэтический вечер. Представьте, что я предложил бы людям вместо стихов отслужить молебен с водосвятием. Казалось, почему бы и нет? Ведь нет ничего выше молитвы. Но люди-то пришли слушать стихи. Я бы просто обманул их, если бы вместо этого стал служить молебен. Так я чувствую, и поэтому, как я уже говорил, совсем не случайно множество талантливых писателей и поэтов устремились ко Престолу, как к «тайнообразующей» Наковальне в священной кузнице Алтаря Господня, где раздувая мехи огненной молитвы, возможно выковать крепкую сердечную броню. Может быть, сегодня это единственное место в русском социуме, где творческий человек в силах трудиться, не изводя себя блудом, пьянством, гладом тщеславия, удавкой отчаянья, смертельной тоской по иному строю бытия, житейской мелочностью и прочее. Надеюсь, что когда-нибудь придет время, и поэты опять станут просто поэтами, а священники не будут отдавать свое сердце поэтической стихии. Да, я спрятался за Престол, как за материнский подол. И фелонь для меня не только пасхальная, «легкая» риза Евхаристии, но и нательная кровная кольчуга, защищающая сердце ежедневно. Я могу, разумеется, спрятаться за слова, дескать, стихи — это тоже проповедь, сказанная с амвона поэзии в храме Слова, но не стану. Это по-настоящему не будет правдой. Я пишу стихи не потому, что хочу сделать читателей добродетельными, чистейшими христианами, хотя, разумеется, я этого, как христианин, желаю всегда и всем. Нет. Пишу, потому что, переставая писать, теряю связь с Богом, с миром, со своим дыханием. Тоскую и перестаю жить. Если мне скажут: что ты выбираешь: Христа или поэзию? Отвечу, что это все равно, как птице сказать, что выбираешь: крылья или воздух. Христос для меня и есть Поэзия. И я служу Ему своими стихами не ради какой-либо цели, а просто так, ради «сладких звуков и молитв». Художник часто печалится: «никому я не нужен». Но вспомним что, если бы даже только один человек согрешил и утратил полноту бытия, Христос умер бы за него и воскрес. И мы, подобно подвигу Богочеловека, призваны творить, не сообразуясь с массовым прочтением, но, может быть, даже напротив, писать так, как словно бы на свете кроме нас существует только единственный читатель. Писать так, как писал бы Адам в раю для возлюбленной Евы. Более того. Язык человеческий — это китайская великая стена. Никогда один человек не сможет ее разрушить. Пушкин только несколько песчинок убрал, а какой был результат. А мы просто стоим и согреваем своим дыханием заиндевелые камни этой стены. Таков удел художника. Истинный поэт знает об этом, и именно потому, что знает, он неустанно пишет-дышит на холодные камни языка. Он все-таки надеется, что его горячее дыхание пройдет сквозь каменную толщу, и на другой стороне стены, на ином человеческом сердце, как на зимнем окне, сквозь узор снежный, появятся знаки его любви, его надежды на разделенную мысль. Поэзия — это согретые дыханием вековые камни жизни и смерти. Разумеется, я понимаю и чувствую, что священство питает корни моего стихотворного древа, но и железным раскаленным ветром ежедневного участия в судьбах, горестях и радостях человеческих иссушается множество плодоносящих ветвей и сжигаются тысячи листков, навсегда превращая их в черные черновики. Сколько их уже у меня! Того гляди, и сам ствол засохнет и останется только пенек с трухлявыми годовыми кольцами набросков и случайных строчек. И если бы это была просто красивая метафора! Зачастую, когда пишу стихи, то совесть обличает меня: «Лучше бы ты вместо писания стихов помолился за умирающую N или пьющего соседа Z!» Чем я оправдаюсь перед Богом? Стихами? Сомнительно. Вот и выходит, что умом я понимаю — со стихами (и шире — со всяким творчеством) нужно завязывать, а сил и решимости на это нет. Для меня это не просто отрада, это способ жить и любить. Идеально священник должен быть совершенно в художественных талантах не способен. Они не дают ему построить умную молитву, спасать людей в ежедневном подвиге самоотречения. Стихи — это не проповедь, слишком много в них личного. А если стихи становятся синонимом проповеди, то это просто плохие стихи. Лучше совсем не писать. Разве уж поздравления владыке и предержащим властям на именины. Будет честнее. Что тут сказать? Нечего, совершенно нечего. «Двум господам служить нельзя», даже если это очень хорошие господа.
Но что удивительно, в этот же день, 23 января, в Москве проходил поэтический вечер у моего близкого друга, замечательного поэта и человека священника Леонида Софронова, настоятеля деревенского храма в Кировской области. (У матушки есть песни на его стихи). Мы не сговаривались, а узнали о вечерах друг друга, только встретившись в поезде «Киров-Москва». Значит, наше творчество востребовано.
— Матушка Людмила, любой концерт, даже такой целомудренно-светлый, как ваш, неотделим от публичности, аплодисментов, цветов. Как вам при этом удается сохранять столь необходимое для матушки смирение?
Матушка Людмила: Прежде всего меня смиряет семья. Глава семьи у нас отец Андрей. При внешней мягкости он внутренне гораздо сильнее меня. Ну и жизнь смиряет — стоит только возомнить о себе, воспарить, что-то случается, и сразу осознаешь свою немощь.
Если бы не благословение владыки Хрисанфа, никогда бы не стала выступать перед публикой, пела бы только в семейном кругу. Но в 1994 году владыка включил меня в епархиальный концерт и сказал: пой, пусть эти бывшие партийные деятели видят, что верующий человек — не слабый, а силен, как орел поднебесный. Вот уже 10 лет и пою.
Отец Андрей: Творческому человеку очень трудно удержаться, не оступиться, даже войдя в лоно Церкви. Поэтому я считаю, что как ни тяжел крест священника и матушки, он дан нам как щит, как якорь.
— Как вы переехали в Вятку?
Отец Андрей: Я чуть меньше 4 лет прослужил диаконом в Уржуме. Владыка несколько раз предлагал принять сан священника, но я долго отказывался. Во-первых, дьяконское служение — замечательная литургическая школа, во-вторых, оставалось время для учебы в семинарии. Но кадров не хватало, и в марте 1994 года владыка своим указом перевел меня в Вятку, в храм Рождества Иоанна Предтечи, а в апреле, на крестопоклонной седмице, рукоположил в иерейское трудничество.
— После 10 лет жизни в Вятке вы считаете ее своей малой родиной?
Отец Андрей: Да. Вятка уврачевала многие мои юношеские раны.
Матушка Людмила: Мне Вятка много ближе, чем Пермь. Пермь — мистически очень тяжелое место. В Перми был убит великий князь Михаил Романов. И Алапаевск, в котором казнили преподобномученицу великую княгиню Елисавету Феодоровну, тоже был Пермской губернией. Ощущение тяжести злодейских убийств не давало мне покоя. Вятка — совсем другое дело. Этот город сохранил свой исторический облик. В Успенском соборе пребывают мощи преподобного Трифона. И главная вятская святыня — Великорецкий крестный ход, который ходит уже 600 лет. Думаю, он особо покрывает Вятскую землю.
— Не обидно ли вам, что городу до сих пор не возвращено историческое название?
Отец Андрей: «Обидно» — это по-детски, нам просто горестно. Но историческое имя постепенно укореняется в сознании вятичей. Надеемся, что не за горами, не за знаменитыми Вятскими оврагами, и его официальное возвращение.
— Матушка Людмила, ваша последняя кассета «Семейный альбом» по духу очень близка дневниковым записям царицы-страстотерпицы Александры Феодоровны. Являются ли для вас царственные страстотерпцы образцом семьи?
Матушка Людмила: Конечно, их семейная жизнь, отношение друг к другу, к детям — земной образец для нас. Я уж не говорю об их мученической кончине! Несомненно, они особые покровители для нашей семьи. Младшего сына мы назвали Алексеем в честь царевича-страстотерпца задолго до их прославления. И еще до прославления батюшка писал «Думу о троне», я — «Золотила храмы летняя заря, распинали хамы батюшку-царя». Возвращаюсь к этой теме и сейчас — в третьем альбоме у меня есть стихотворение «А к утру изуверы устали». А после прославления нам подарили икону царя-страстотерпца, и эта икона сопровождает меня и моего аккомпаниатора на всех концертах. Перед каждым выступлением обязательно читаем акафист царственным страстотерпцам.
— Если я не ошибаюсь, у вас трое детей?
Отец Андрей: Да, сыновья 14 и 11 лет и шестилетняя дочка.
— Вы с матушкой — талантливые творческие люди. Можно ли в Вятке дать детям хорошее образование, развить их творческие способности?
— В Вятке есть хорошая художественная школа, в которой учится старший сын Василий. Но в целом дать такое же образование, как в Москве и Петербурге, трудно. Значит, родители должны восполнять то, чего недодает школа.
Матушка Людмила: Образование важно, но еще важнее правильное формирование души. Мне как женщине кажется, что в Вятке легче сохранить ребенка. Здесь нет ощущения мирового сквозняка.
С иереем Андреем Кононовым и матушкой Людмилой беседовал Леонид Виноградов
11 марта 2004 г.