Русская линия
Православие.Ru Виктор Кутковой27.05.2008 

О соотношении языка и стиля в православной иконописи

Впервые в философском дискурсе о языке древнерусского искусства начал писать во втором десятилетии прошлого века Е.Н. Трубецкой[1]. Чуть позже говорил о семантике иконописного языка в знаменитом трактате «Иконостас» священник Павел Флоренский[2]. Добрую половину книги «Язык живописного произведения» посвятил этой проблеме Л.Ф. Жегин[3], духовно и интеллектуально связанный с отцом Павлом. В последней четверти XX столетия много внимания уделяли языку иконы Л.А. и Б.А. Успенские, Б.В. Раушенбах, А.А. Салтыков, И.К. Языкова[4]. Об иконописном стиле размышляли в основном искусствоведы[5]. Но мало кто затрагивал вопрос непосредственно о соотношении языка и стиля, что давно следует сделать в силу назревших жизненных обстоятельств.

С самого начала необходимо задать вопрос по существу: что такое язык и стиль иконы? Где проходит граница между ними и как ее определить? К сожалению, об этом иконоведы высказывались недостаточно, а иногда и не совсем четко, как хотелось бы. Приведу широко известную цитату Л.А. Успенского, особенно часто встречающуюся в статьях православных авторов: ««Стиль» иконы был достоянием всего христианского мира на протяжении 1000 лет его истории как на Востоке, так и на Западе: другого «стиля» не было. И весь путь его есть лишь раскрытие и уточнение его художественного языка или же, наоборот, его спад и отступление от него. Потому что сам этот «стиль» и чистота его обуславливается Православием, более или менее целостным усвоением откровения. И язык этот, естественно, подвержен изменениям, но изменениям внутри иконного «стиля», как мы видим это на протяжении почти 2000-летней его истории"[6]. Обращают на себя внимание сразу несколько противоречий. Сначала говорится, что стиль иконы «един и неизменен», но в нем есть язык, который подвержен изменениям, причем именно внутри этого единого стиля. И здесь возникают сомнения. Опуская логические погрешности, правильнее было бы говорить, наверное, о сравнительной неизменности языка, внутри которого изменяется иконный стиль. Если прибегнуть к аналогии в литературе, то древнерусский язык оставался относительно имеющихся в нем стилей намного устойчивей. Стабилен язык культа, поэтому церковнославянский и латинский языки остаются богослужебными, а не разговорными, т. е. фактически неизменными (во всяком случае, развитие церковнославянского языка шло внутри собственной системы, а не за счет влияния других систем; сейчас, правда, пытаются такое влияние ему навязать). М.В. Ломоносов восклицал: «Так-то не вдруг переменяются языки! Так-то не постоянно!"[7]. Непонятно у Л.А. Успенского и другое: если ««стиль» иконы был достоянием всего христианского мира на протяжении 1000 лет его истории», то каким образом язык был подвержен изменениям внутри этого стиля «на протяжении почти 2000-летней его истории»?

И все-таки нередко стиль выступает синонимом языка, и наоборот, под словом «язык» понимается стиль. В этом случае границы между ними определить непросто, ибо грани довольно стерты. Литературоведческие выражения «язык мастера» и «народный язык» тому свидетельство. Отсюда следует, что нам необходимо хотя бы кратко остановиться на специфических особенностях стиля и языка. Под стилем принято иметь в виду общность образной системы, средств художественной выразительности, тех или иных приемов, характерных для художника, школы, эпохи. А язык есть средство общения межличностного, а также нации и народов[8]. Язык в известной мере даже является «орудием мышления». Насколько подобное понимание будет применимо к иконописи? Так называемое «живоподобие» правильней отнести к стилю или к языку? Когда икона стала «живоподобной», то поменялся стиль или язык?

Чтобы ответить на аналогичные и примыкающие к ним вопросы, учитывая множество формулировок разбираемых понятий, нам необходимо договориться об устойчивости некоторых определений. Поэтому предлагаем считать стилем такое единство образа мышления (христианского) и способа отображения мира (духовного), когда мышление и отображение находятся между собой в неразрывной, гармоничной связи. Стиль становится тем совершенней, чем художник целостней как личность. Единством и связью относительно стиля особенно отличались древнерусские иконописцы-исихасты. Иисусова молитва направляла мышление горе, а Дух Святой даровал способности видеть и находить средства отображения небесного. Это и можно расценивать как истинное христианское мировоз-зрение, запечатленное на иконе. Отсюда некоторые исследователи совершенно справедливо считают стиль органично связанным с мировоззрением. Н.М. Тарабукин писал, например: «Стиль — понятие историческое и тем самым относительное. Искусство в своем историческом развитии проходит сложную стилистическую эволюцию, которая вполне закономерна, поскольку само искусство является частью культуры в ее целом. Смена стилей обусловлена сменой мировоззрений, ибо стиль есть формальное выражение мировоззрения. Мировоззрение в иконописи — как мировоззрение христианства — едино"[9]. Сходным образом о стиле высказывались А.Ф. Лосев, Д.С. Лихачев, Г. А. Гуковский и др.

И опять неизменно возникает вопрос: следует ли в иконописи отнести к мировоззрению ее язык? Ответы могут быть разными. М.В. Васина предлагает свой вариант: «По отношению к изографу правильней ставить вопрос не столько о мировоззрении, сколько о вере — о вере в Того, Кого иконописец изображает и в свете Которого в мире становится явным неотмирное начало. Так что мы непременно переходим к языку иконы, на котором она разговаривает. Ее язык — это канон. А стиль — это характер изображения"[10]. Но существует ли вера без мировоззрения? Васина, вопреки толковым словарям, к сожалению, отождествляет мировоззрение с идеологией, противопоставляя, как ни странно, мировоззрению Предание: «Именно к Преданию относится икона как образ, идущий не от представления (или зрения), но переданный и живущий в среде церковного Предания, но не мировоззрения».

Во-первых, сразу следует уточнить: мы не отрываем икону от Предания и не ставим мировоззрение вперед него — в той же степени, в какой христианство не может быть первичней Самого Христа. Во-вторых, возможна ли была бы дальнейшая жизнь Предания без того устроения мышления, которого требует от христианина Церковь и которое хрестоматийно называется мировоззрением? В-третьих, подчеркнем разницу: одно дело представление, а другое — мировоззрение; между ними не всегда можно поставить знак тождества. В VIII—IX вв.еках, во времена противостояния иконоборчеству, культовое изобразительное искусство весьма красноречиво подтвердило тот факт, что оно есть зримое выражение веры. А это — при отсутствии названного тождества — уже прямое указание на мировоззрение. Тем не менее согласимся с исследовательницей: считать канон языком иконописи вполне разумно. Следовательно, язык иконописи неизбежно включает в себя мировоззренческие аспекты, ибо если язык есть средство изображения первообраза, то оно, разумеется, не может быть не православным[11]. С православным мировидением, не ведая сомнений М.В. Васиной, связывают канон С.С. Аверинцев[12] и В.В. Лепахин[13].

При таком осмыслении языка искусства становится понятно, что «живоподобие» относится и к стилю, и к языку, ибо «живоподобные» иконы явно не назовешь каноничными, а средства изображения первообраза слишком напоминают католические. Ведь в иконописи язык и стиль взаимно обусловлены православным мировоззрением: если искажается язык, то неминуемо наступают соответствующие последствия и для стиля, и наоборот, если в стиль привносится нечто чуждое православному мироощущению, то не избежать и искажений языка. Стабильность языка, которую Л.А. Успенский имел в виду под выражением ««стиль» иконы», объяснима стабильностью православного миропонимания. Образ мышления оставался христианским, но уточнялись, а потом начали эволюционировать способы отображения мира. И даже эта эволюция со временем начинала отражаться на образе мышления. Стало быть, и в стиле, и в языке происходят мировоззренческие изменения; более конкретно — вероисповедные, вероучительные. В том нет ничего удивительного. «Фряжская» и более поздняя академическая иконопись появляются под влиянием западных веяний, что, безусловно, было выражением новой парадигмы сознания. Весь вопрос заключается только в том, насколько парадигма была нова. Отношение к иконе оставалось православным, осмысление же иконописи, в виду отрыва богословия от святоотеческого предания, начинало больше соответствовать духу эпохи Просвещения, т. е. секуляризация проникала в понимание церковного образа. Если «молились еще по-славянски, а богословствовали уже по-латыни» (протоиерей Георгий Флоровский), то это не могло не сказаться на миропонимании. Духовенству, «с искалеченным схоластикой церковным сознанием, так же как и просвещенному человеку этой эпохи, стал ближе и понятнее «христианский» образ в его римо-католическом обличии, нежели православная икона. И не то чтобы икона стала чуждой для них; но ее православное содержание постепенно и упорно вытравлялось из сознания. Поэтому и засилье западных форм искусства проходило если не всегда при содействии, то, во всяком случае, почти всегда при пассивном отношении духовенства, но при активном вмешательстве властей», — отмечал Л.А. Успенский[14].

Однако если икона не канонична, то можно ли ее считать иконой? По всей видимости, все-таки можно. Позволим себе для примера одну аналогию. Если христианин грешит, то можно ли его назвать христианином? Первым делом, напрашивается отрицательный ответ, поскольку человека, нарушающего каноны Церкви и основы христианского вероучения, действительно, нельзя назвать христианином, но ведь безгрешных людей не бывает. Христос призывал к покаянию грешников, а не праведников. Здесь уместно возразить тем, что человек, покаявшись, возвращается к исполнению канонов, но икона лишена возможности «исправиться», она раз и навсегда такова, какой ее написал иконник, поэтому пример с аналогией будет некорректным. Однако давайте рассудим: христианин, согрешая, выбывает из членов Церкви или продолжает оставаться ее членом? Анафеме предается человек, принципиально отступивший от православного вероучения и его отрицающий (тогда этот человек — еретик[15], а не православный христианин), но все остальные, грешащие по слабости человеческой, продолжают оставаться христианами. И если икона написана в духе, совершенно чуждом Православию, то она не может использоваться в качестве моленного образа, ибо она, по меньшей мере, несет в себе чужеродные элементы. Сколько бы кому-то ни нравилась живопись Рафаэля, но «Сикстинская мадонна» создана художником явно не для православной церкви и в ней будет совсем неуместна. А монах Алипий (Константинов), написавший академически «живоподобно» Валаамскую икону Божией Матери, создавал ее исключительно для православного храма. При всем внешнем сходстве языка и стиля «живоподобных» образов, у этих художников совершенно разный духовный опыт и разные духовные ценности. Рафаэль, несмотря на свой мистицизм, создает образ Мадонны с позирующей ему любовницы Форнарины; Алипий пишет икону Божией Матери, опираясь не на натуру, а на умосозерцание и молитвенный опыт. Происходит удивительное явление: то, что внутри художника и недоступно для окружающих (духовный опыт и ценности), становится зримым для всех в рамках живописного произведения.

Может быть, необходимо ставить и другой вопрос: не о духовном опыте, а о мастерстве живописцев? Все-таки иеромонах Алипий, при всем его профессиональном умении, явно не конкурент Рафаэля. Следует, разумеется, учитывать, что мастерство может служить достижению чистоты стиля, но не заменять собой стиль. Что же касается иконописного «живоподобия», то, видя несметное количество таких икон, приходишь к выводу о целесообразности разговора не о стиле, а об отличии творческих манер[16] в нем. Но вопрос мастерства для иконописи не первостепенный, ибо икона почитается по имени первообраза (поскольку честь, воздаваемая образу, восходит к первообразу, т. е. святому, запечатленному на ней), а не ценится только по причине искусства иконописца. Однако означает ли это, что Церковь относилась безучастно к личности художника? Нет, она уделяла мастерам особое внимание. На VII Вселенском Соборе отцы Церкви с возмущением говорили об иконоборцах, относившихся с презрением к талантам и мудрости изографов: «И так как они дошли до верха невежества и коварства, то пусть из Божественного Писания услышат, как восхваляется в нем мудрость, дарованная естеству нашему Создателем нашим Богом, подающим великие дары. Так, в книге Иова говорит Бог: кто дал есть женам ткания мудрость? (Иов 38: 36) а также Божественное Писание свидетельствует, что Богом дарована была премудрость Веселеилу во всяком архитектурном знании"[17]. На первый взгляд, отцы Церкви противоречат сами себе, поскольку буквально через одно выступление произносится на Соборе следующее: «Иконописание есть изобретение и предание их (т.е. древних отцов, исполненных Духа Святого. — В.К.), а не живописца. Живописцу принадлежит только техническая сторона дела, а самое учреждение очевидно зависело от святых отцов"[18]. Слово «учреждение» в Деяниях обозначено греческим διάταξις, которое отцом Павлом Флоренским переводится как построение, композиция, вообще художественная форма; но существуют и другие его значения: расположение, духовное настроение, устройство, распоряжение, приказание, завещание, устав. Скорее всего, отцы завещали идейную[19] составляющую иконы, а эстетическую они оставляли как раз изографам. Но находилась ли эта «эстетика» вне богословия? Разумеется, нет. Ибо «техническая сторона дела» отнюдь не заключается только в тщательном соблюдении рецептуры красок, золочения и левкаса, что сегодня принято понимать под данным выражением. Греческое слово τεχνίτης апостол Павел употребляет в значении «художник» по отношению к Самому Творцу мира, когда пишет об ожидании Авраамом «города, имеющего основание, которого художник и строитель Бог» (Евр. 11: 10). Если διάταξις - лишь построение, композиция, то кто же диктовал Богу художественную форму, план города, упоминаемого апостолом? Как Бог мог оставаться без и вне Своего слова? Это исключено. По мнению Л.А. Успенского, роль отцов Церкви заключалась в выработке догматической основы иконописания, а «художественный его аспект принадлежит художнику"[20]. Добавим: «художественный аспект» мало того что не обходился без богословия, но он не обходился и без молитвенной аскезы. Из истории богословия хорошо известно о строгих анахоретах как лучших художниках, творивших непрестанную молитву — художество из художеств. Но мы говорим все-таки о тех аскетах-молчальниках, которые взялись за кисть.

Отцы Церкви обеспечивали соборный характер иконописного языка. Само понятие языка подразумевает определенную коммуникативность, но задача священного языка — сообщать незамутненными средствами о Божественном. Вот здесь как раз и нужен глаз для недопущения и устранения привнесений извне. Но это не диктат отцами Церкви стиля, хотя иконописцы сами отчетливо понимали, что у Церкви не может быть стилистической разноголосицы. Вспомним цитированные выше слова Н.М. Тарабукина. «Плюрализм» стилей в иконописи может обернуться ее концом. Ибо новый стиль вынудит появление и нового языка, а это будет прямым свидетельством нового мировоззрения. Именно потому, с одной стороны, необходим святоотеческий διάταξις, а с другой — строгая аскеза иконописца.

Фактор духа диктует и рождение так называемых «больших стилей». Здесь как раз будут справедливы слова М.В. Васиной о том, что в нашем случае «правильней ставить вопрос не столько о мировоззрении, сколько о вере» в Вездесущего и вся Исполняющего. Только то общество, которое исповедует единые духовные ценности, которое устремлено к одной судьбоносной цели, способно на создание больших стилей, наиболее полно выражающих свою эпоху. Подтверждения чему можно найти даже в язычестве с его ложными богами, начиная со спиритуализма египетского искусства и кончая советским конструктивизмом. И, напротив, если общество в своих настроениях и устремлениях довольно «плюралистично», что мы видим на примере постсоветской России, то оно обречено прозябать в бесплодности банальной эклектики. Данная закономерность ныне сказывается, к сожалению, даже в церковной ограде, а это свидетельствует о пока ущербной соборности нашего миропонимания. Поэтому богословие образа развивается преимущественно усилиями снизу. А в то же время значимые храмы расписываются, основываясь на светских вкусах[21].

Сегодня тема стиля иконы весьма актуальна. И, как показывает жизнь, анализировать ее необходимо. Ситуация усугубляется тем, что некоторые иконоведы затуманивают вопрос якобы отсутствием правил, очерчивающих рамки иконописного канона и стиля (этих правил, по мнению этих исследователей, никогда в строго фиксированном виде не существовало, а потому «живоподобная» иконопись и академическая — это в каноническом отношении тоже «полноправная» икона). Однако иконописный стиль (кстати, не один византийский, но византийский — в ареале распространения византийского обряда) сложился в результате литургической практики Церкви и именно для богослужебных целей, а не по чьим-то предпочтениям или вкусам[22]. Формирование канонов иконописного и богослужебного совпадает даже хронологически. Их связь стала привлекать внимание исследователей. Литургийности иконообраза В.В. Лепахин посвятил целую главу в своей книге «Икона и иконичность». Единство образа христианского мышления и способа отображения духовного мира (что мы условились понимать под термином «стиль») юридически прописано, конечно, быть не может, но оно не может существовать и вне православного мировоззрения. Дело здесь не в том, что кто-то хочет (хотя бы психологически) «запретить», а кто-то «разрешить» стилистическое разнообразие иконы. Речь идет не о массовом тираже некоего утвержденного эталона, а о христианском идеале и его единстве для всех. О таком идеале писал еще святитель Иоанн Златоуст[23]. Этот идеал не мертвая схема, а высшая цель, без которой нет процесса прибавления жизни, нет синергии человеческого и Божественного творчества. Перед идеалом равны все: и царь с патриархом, и монахи с мирянами. Талант мастерам отпущен, несомненно, разный, но суть здесь в тяге к совершенству. Если иконописцы не стремятся к идеалу, к преодолению своего потолка, то их уничижительно называют «богомазами». Можно с уверенностью утверждать о наличии идеала у самого Рублева. Тщетность административных мер против «плохописания» (даже допуская под этим термином действительно ремесленничество) после Стоглава и позже в том и заключалась, что идеал указом не введешь — его только обнаруживаешь или, напротив, находишь к нему непочтительное отношение. И тогда смело можно говорить о забвении традиции или ее попрании, об отсутствии страха Божия у поправших. Ибо традиция есть путь, преодоленный народом в направлении идеала; сюда непременно включаются приобретенные за это время достижения, подлежащие передаче следующему поколению в виде духовных ценностей. Потому народное и церковное искусство всегда традиционно, онтологически и художественно всегда «идеально», то есть немыслимо в отрыве от понятия «идеал».

Иконный стиль априори невозможен натуралистически «живоподобный», указывающий лишь на дольнее. Сама библейская картина сотворения вселенной заставляет мыслить в ином направлении. Святитель Василий Великий рассуждал: «Мир числом один, но не говорим, что он есть нечто единое по естеству и простое, потому что делим его на стихии, из которых состоит, — на огонь, воду, воздух и землю"[24]. По Немезию, и тело человеческое составлено из четырех стихий, оно обладает теми же свойствами, что и стихии, то есть делимостью, изменчивостью и текучестью. Изменчивость усматривается в качестве, текучесть — в истощании, то есть кенозисе[25]. Именно факторы делимости, изменчивости качества и кенозиса подвигали иконописцев к новому осмыслению стихий на языке живописи как языке преображенного ума. Выделялись две стихии (земля и огонь), лежащие в основе архитектурной символики храма (куб наоса и шар купола), и, что весьма важно при передаче метаморфозиса, земля и огонь по своему составу константны больше, чем воздух и вода; отсюда первые две стихии преображали две другие. Земля и огонь создавали новое совершенное единство, напоминающее о начале творения. При всем том, что в человеческом теле заключены все четыре стихии, сам человек, будучи сотворенным из глины, в условной иконописной системе относился к земле, золото же соотносилось с огнем. Водная стихия рассматривалась как родственная земле; она кенотически истощалась (по Немезию, в силу текучести) и принималась землей в самое себя. Воздушная стихия была родственна огню, но тоже по причине текучести кенотически иссякала, поглощаемая огнем. Все сводилось к первовеществу, к праматерии, когда та еще играла энергичными божественными блесками чистоты. Поэтому цвет не мыслился иконописцами синтетически сложным и замутненным, а брался первозданно чистым, насыщенным и светящимся. В свете качественно преображенного огня, вобравшего в себя свойства воздуха и ставшего мягким, ровным — «тихим», «невечерним» — отсутствует какая-либо «воздушная перспектива», а форма вещей может быть только безукоризненно четкой и законченной. Отсюда невозможны размытые силуэты, но, напротив, силуэтность настолько становится важной, что перед ней объемность предметов теряет в качестве и тоже испытывает «кенозис». Даже интенсивность красок, несмотря на первобытную яркость, «уничижается» перед «извечным», царственным светом золота до той степени, пока золото не начинает доминировать, становясь качественным скачком красок. Где здесь взяться месту для натурализма фактур, если изобразительно проявляемая материя преображена?[26] Да, нельзя адекватно передать красками мир, не поврежденный грехом, но можно стремиться к совершенству языка, рассказывающему о таком мире, о заповеданном преображении человечества.

И вопрос об изображении человека становится главным. Согласимся с М.В. Васиной, считающей, что «если конечная и единственная цель изображения — плоть Христа, а не сам Христос благодаря плоти, то реализм уже будет натурализмом. А если позволить себе еще дальше развить логику натуралистов, то придется признать, что Христос тогда, действительно, неизобразим, ибо натурализм есть подражание природе и, кроме как быть верным природе вещей, ни на что иное неспособен"[27]. Все попытки некоторых искусствоведов приписать требование натурализма в иконописи отцам VII Вселенского Собора тщетны. Первым делом это опровергают сами иконописные памятники того времени, сохранившиеся до сего дня. И их достаточно, чтобы прийти к данному заключению. Но где в них натурализм? Тем не менее, у И.Л. Бусевой-Давыдовой, например, не возникает «никаких сомнений, что для составителей церковных канонов образцом была вовсе не привычная нам иконопись, а позднеантичная живопись с ее иллюзионизмом и психологизмом"[28]. Тогда откуда же взялась «привычная нам иконопись»? Она потому и привычна, что канонична. А канонична потому, что идеальна в выразительных средствах. На Соборе, при чтении «Похвального слова святым Киру и Иоанну», принадлежащего перу Иерусалимского архиепископа Софрония, шла речь об иконе, «на которой в середине был изображен красками Господь Христос, а Матерь Христова, Владычица наша Богородица и Приснодева Мария, по левую сторону Его, по правую же Иоанн Креститель и Предтеча того же Спасителя"[29], то есть совершенно очевидно, что архиепископ Софроний имел в виду обычный деисис. Из дальнейшего текста Соборного Деяния относительно данной иконы при всем желании нельзя сделать никаких выводов в пользу иллюзионизма и психологизма. И это понятно. Внимание Собора привлекала не эстетика, а онтология образа: необходимо было отстоять иконопочитание, а не живописные способы изображения святых. Мы уже говорили о взаимоотношении святых отцов и изографов: художественная сторона иконописи была оставлена иконописцам, отцы Собора такие проблемы не решали. Поэтому нынешние попытки различных старателей натурализма извлечь для себя пользу из Деяний VII Вселенского Собора носят явно необъективный характер.

В заключение следует отметить: важнейшее предназначение иконописи — средствами искусства обнаруживать в человеке образ Божий; отсюда сама икона призвана преодолевать время; она несет в себе свет вечности, поэтому иконопись, как уже отмечалось, на протяжении истории подвержена наименьшим стилистическим и совсем минимальным языковым изменениям. Но отвлеченного решения данной проблемы нет, поскольку Церковь в исторических условиях всегда конкретна. Она вынуждена откликаться на вызовы времени, не давая обещаний по ним жить. Тем не менее, можно ли считать все-таки случающиеся стилевые изменения выражением измены корневым особенностям Православия? Разумеется, нет. Ибо язык, в свою очередь, есть охранительное и охраняемое каноническое ядро православного духа, определяющее исходные положения национально проявленного стиля, тесно связанного, как и язык, с богослужебным обрядом Поместной Церкви. Такое соотношение стиля и языка необходимо особенно подчеркнуть. Только на данной основе иконопись, обретая национальные краски и в незначительной мере — отблески той или иной эпохи, не теряет своего языка, созданного для богообщения. Но вопрос не ограничивается только коммуникативной ролью языка. Язык есть и лик той культуры, которую он представляет. Н.К. Гаврюшин писал: «Подлинное воцерковление невозможно без освоения литургического языка. Путь к церковности лежит через покаяние, которое в точном значении исходного греческого слова есть «изменение», или, скорее, «преображение ума». Язык богослужения есть язык преображенного ума. Освоение этого языка сопряжено с особыми усилиями, ибо «Царство Небесное силою берется, и употребляющие усилие восхищают его» (Мф. 11:12)"[30].



[1] Трубецкой Е., князь. Три очерка о русской иконе. М., 1991.

[2] Павел Флоренский, священник. Иконостас // Павел Флоренский. Избранные труды по искусству. М., 1996. С. 73−198.

[3] Жегин Л.Ф. Язык живописного произведения: Условность древнерусского искусства. М., 1970.

[4] Успенский Л.А. Богословие иконы Православной Церкви. Париж, 1989. В свете теории знаковых систем рассматривал вопрос Б.А. Успенский (Успенский Б.А. К исследованию языка древней живописи // Жегин Л.Ф. Язык живописного произведения: Условность древнерусского искусства. С. 4−34; Успенский Б.А. Поэтика композиции. М., 1970; Он же. О семиотике иконы // Символ. Париж, 1987. N 18). С применением математического аппарата подходил к иконе Б.В. Раушенбах (Раушенбах Б.В. Пространственные построения в живописи. Очерк основных методов. М., 1980). Кажется, впервые в советском искусствоведении, опираясь на богословие образа, насколько было возможно в тех условиях, писал А.А. Салтыков (Салтыков А.А. О пространственных отношениях в византийской и древнерусской живописи // Древнерусское искусство: Зарубежные связи. М., 1975. С. 398−413). Своеобразным методологическим контрастом исследованию Салтыкова является богословский труд Языковой И.К., имеющий основную опору на искусствоведение: Языкова И.К. Богословие иконы. М., 1995.

[5] См. многие труды В.Н. Лазарева и М.В. Алпатова. Сам анализ иконописи у них осуществлялся преимущественно в методе сравнительной стилистики. Для этой школы в данном отношении показательна также работа: Корнилович К. Окно в минувшее. Л., 1968. К ним примыкали и многие другие исследования.

[6] Успенский Л.А. Богословие иконы Православной Церкви. С. 406.

[7] Ломоносов М.В. Материалы к Российской грамматике // Ломоносов М.В. Полн. собр. соч. М.-Л., 1952. Т. 7. С. 638.

[8] Из ветхозаветной истории мы знаем о причине появления разных языков, каковой явилось гордынное возведение Вавилонской башни. Но посмотрим на эту проблему с другой стороны. Сложение того же славянского языка в веках, разумеется, не было делом слепого случая, а явилось результатом сходства воззрений на мир множества соседних племен. Церковнославянский богослужебный язык трудно представить вне православного контекста, а, значит, он не мыслим вне веры и мировоззрения.

[9] Тарабукин Н.М. Смысл иконы. М., 1999. С. 97. Вот и «Словарь литературоведческих терминов» поясняет: «Стиль формируется под решающим воздействием содержания творчества писателя, его метода и мировоззрения» (М., 1974. С. 375). Можно найти нечто подобное во многих других словарях. Да, действительно, существуют стили исторический, национальный, индивидуальный… Однако и исторические обстоятельства, и национальный фактор, и индивидуальные особенности, отражаясь в искусстве, зиждутся на основе мировоззрения того, кто создает произведение. Потому так часто повторяют выражение французского естествоиспытателя Ж. Бюффона (1707−1788): «Стиль — это человек».

[10] Из письма М.В. Васиной к автору статьи.

[11] Представлять язык иконы как «систему активного пространства» (Л.Ф. Жегин) или как «художественное черчение» (Б.В. Раушенбах) — значит, фактически умолчать о православности иконописца.

[12] Аверинцев С.С. Поэтика ранневизантийской литературы. М., 1977. С. 84−87.

[13] Лепахин Валерий. Икона и иконичность. СПб., 2002. С. 133−135.

[14] Успенский Л.А. Богословие иконы Православной Церкви. С. 363.

[15] Согласно Номоканону, «является еретиком и подлежит законам против еретиков тот, кто хотя бы и немногим отклоняется от православной веры» (XII, 2).

[16] Современная эстетика определяет манеру, в отличие от стиля, как более узкое явление, не обладающее той цельностью, связностью, глубиной, что стиль. Это некая сумма отдельных характерных для художника способов «видеть» те или иные явления, использование излюбленных приемов и средств при работе в материале. При изображении, например, дракона, «средства» могут не вполне совпадать с живописью святого Георгия, а приемы написания коня часто оказываются противоположными тем, при помощи которых представлен дракон. И всё это, безусловно, внутри одного «индивидуального» стиля.

[17] Деяния Вселенских Соборов. Т. 7. Собор Никейский Второй, Вселенский Седьмой. Казань, 1891. С. 225−226.

[18] Там же. С. 227.

[19] В данном случае, от греч. ??? — «видеть».

[20] Успенский Л.А. Богословие иконы Православной Церкви. С. 117. Прим. 61.

[21] По данным, прозвучавшим на II Международной православной конференции «Иконология и иконичность», после завершения оформления первопрестольного храма Христа Спасителя заводу в Софрино теперь неизменно заказывается более 70% неканоничных «живоподобных» икон.

[22] В письме к нам один известный богослов актуализировал проблему вкусов весьма неординарно: «В этих герменевтических дебрях не обойтись без историзма, исторической психологии, если хотите. И, кстати говоря, того неустранимого обстоятельства, которое дерзновенно подметил архиепископ Фенелон, что христиане в целом как-то не отличались хорошим художественным вкусом. Ведь на самом деле действительно ценные и дорогие для нас византийские и древнерусские фрески и иконы отнюдь не покрывают всего объема выразительной стороны церковной жизни, и «наивного», «примитивного», «безвкусного» там встречалось и встречается немало. Хотя порой и вполне «канонического"…» Нам показалась странной такая постановка вопроса, ибо, по нашему убеждению, христианская культура отнюдь не «безвкусней» всех остальных культур, главное же — сакральное находится вне области подобной «эстетики». В ответ последовало следующее возражение: «Сколько раз приходится убеждаться в доминировании «сакральности» над элементарным вкусом — и на погостах, и глядя на «красный угол». Но самое-то важное, что не во внешней «сакральности» суть христианской веры. Вы сами ведь за «вкус», только хотите для острастки назвать его «каноном»». Мы не собирались утверждать, что суть христианской веры во «внешней «сакральности»», равно не видим причин, по которым должны понимать и употреблять канон как средство для «острастки» нерадивых, ибо не для этого он существует. Однако в случае правомочности данного подхода становится позволительным сравнивать между собой служение священниками литургий. Кому-то покажется предпочтительней грандиозное богослужение в храме Христа Спасителя, нежели «сиплоголосое» в сельской церкви, а кто-то сочтет, наоборот, помпезным столичное и «интимным» сельское. Таким образом, с категорией вкусов проникает в Церковь некая «театральность», невозможная там онтологически. И не стоило бы, возможно, на данном вопросе останавливаться подробно, не заявляй он о себе в реальной жизни все громче. Что такое «элементарный вкус» для Церкви? Рефлексия чистого психологизма? Способность эстетической оценки? Склонность, привычка, пристрастие к заведенным обычаям? Допустим, но что общего будет у «элементарного вкуса» с соборным пониманием церковного искусства? Не стоит нам «пользоваться плодами вдохновений католических витий, в первую очередь Фенелона», как-то справедливо заметил профессор Московской духовной академии Н.К. Гаврюшин (Гаврюшин Н.К. «…Чтобы истощилось упорство раздора». Штрихи к портрету Г. В. Флоровского // Символ. 2004. N 47. С. 223). «На погостах, и глядя на «красный угол»» замечаешь не отсутствие «вкусов», а нехватку великой культуры, из которой выпал народ под натиском именно «изящных вкусов», насаждаемых сверху в Новое и Новейшее время.

[23] Иоанн Златоуст, святитель. К верующему отцу. Слово 3. Гл. XIV // Иоанн Златоуст. Творения. Т. 1. С. 107−110.

[24] Василий Великий, святитель. К Кесарийским монахам // Василий Великий. Творения: В 3-х т. СПб., 1911. Т. 3. С. 16.

[25] Подробней: Немезий Эмесский, епископ. О природе человека / Перевод Ф.С. Владимирского. М., 1998. С. 10.

[26] О влиянии преображенных стихий на стиль иконы, но расставляя другие акценты, писал и А.А. Салтыков в своей работе «О пространственных отношениях в византийской и древнерусской живописи» // Древнерусское искусство. Зарубежные связи. М., 1975. С. 406−407.

[27] Васина М.В. О натурализме современного «умозрения в красках», или Неоиконоборчество XXI века // http://www.orthodoxicon.spb.ru.

[28] Бусева-Давыдова И.Л. К проблеме канона в православной иконописи. Доклад на XIII Рождественских чтениях. Москва, январь 2005 года // http://www.prokimen.ru/article909.html.

[29] Деяния Вселенских Соборов. Т. 7. С. 137.

[30] Гаврюшин Н.К. О языке христианской культуры // Московский церковный вестник, 1989. Ноябрь. N 15. С. 3.

http://www.pravoslavie.ru/jurnal/80 526 140 858


Rambler's Top100 Каталог Православное Христианство.Ру Рейтинг@Mail.ru