Слово | Сергей Сергеев | 17.05.2008 |
ЗАПРЕТНЫЕ СЛОВА
Нация и империя — вот ценности, казалось бы, наиболее чуждые классическому типу русского интеллигента. Так было при царизме, так продолжалось при Советах, под знаком отрицания этих понятий прошла демократическая революция конца 1980-х — начала 1990-х гг. Да, всегда существовала маленькая горстка презренных отщепенцев — ретроградов, «контриков», фашистов — но не она определяла либеральное, гуманное, интернационалистское лицо ордена русской интеллигенции, из состава коего шовиниствующие и великодержавствующие еретики незамедлительно исключались. Однако буквально в самое последнее время стало происходить нечто странное: власть кардинально поменяла официальную риторику с абстрактно-демократической на национал-патриотическую, подавляющее большинство либеральных партий только и говорят, что о Великой России, наконец, умственные и художественные вкусы и пристрастия нового поколения отечественных интеллектуалов явно стали склоняться к табуированным ранее идеям и образам. Конечно же, не по Радищеву-Грановскому-Милюкову защищают диссертации молодые философы и историки, а по Леонтьеву-Розанову-Ильину; невозможно вообразить современного высоколобого юношу за чтением Поппера или Сахарова — он штудирует Юнгера или Льва Гумилева; лет десять назад, не ожидал ли романы Крусанова и фильмы Балабанова интеллигентский остракизм? В мою задачу не входит анализ причин этого идейного сдвига, важнее другое: запретные слова «нация» и «империя» обрели легальный статус в общественном сознании, следовательно, неизбежен взлет национализма и империализма как идеологий. Задача историка — пытаться найти аналогии современным явлениям в прошлом и сопоставить их, дабы понять, какие плоды эти явления могут принести. В России была эпоха, отчасти напоминающая нашу — начало XX века, тогда тоже совершались великие социальные катаклизмы, распадалась на части единая некогда страна, обострялось внимание к национально-государственной проблематике. Именно в те годы наиболее ярко заявили о себе русский национализм и империализм, представленные целым созвездием выдающихся умов. Есть, как мне кажется, большой смысл в обращении к их наследию, возможно, оно подскажет нам ответы на некоторые волнующие нас сегодня вопросы, предостережет от уже однажды сделанных ошибок…
НАЦИЯ И НАЦИОНАЛИЗМ
Национализм и империализм — идеологии, находящиеся друг к другу в сложных, противоречивых отношениях: в чем-то они родственны как близнецы-братья, где-то сталкиваются как смертельные враги. Для того, чтобы разобраться в этой непростой диалектике сперва необходимо определиться в терминах. Начнем с национализма — понятия гораздо более расплывчатого, по поводу коего обществоведами сломано немало концептуальных копий. Оговорюсь сразу, что рассматриваю национализм как идеологию, а не как, социально-политическое явление, мой очерк посвящен истории мысли, а не истории деяний.По крайней мере, одно в отношении национализма бесспорно: его субъект — нация. Национализм — это идеология, в которой высшей ценностью является нация как единое целое, или, говоря словами Шарля Морраса, в которой «нация занимает высшую точку в иерархии политических идей» (1). Но сразу же возникает вопрос: а что собственно такое нация? Кажется, нет более безнадежно запутанного термина. Тем не менее, можно констатировать, что большинство этнологов относит появление наций на исторической арене к концу XVIII — первой половине XIX веков. Мнение немецкого философа Курта Хюбнера о том, что «феномен нации < > издревле составлял субстанциональную основу государств, не исключая < > античности и Средневековья» (2), в современной литературе по национальному вопросу стоит особняком. Размашистая хронология Хюбнера основывается на его не менее размашистом определении нации, которая, с его точки зрения, «представляет собой индивидуальную историческую культурную форму с особенной исторической судьбой < >» (3). С другой стороны, сторонники позднего происхождения наций порой впадают в гораздо более прискорбную крайность, фактически отрицая реальность последних, изображая их какими-то идеологическими фантомами, конструируемыми властными, экономическими и интеллектуальными элитами. В умеренной форме эта тенденция проявляется у американского автора Бенедикта Андерсона, полагающего, что нация — «это воображенное политическое сообщество, и воображается оно как что-то неизбежно ограниченное, но в то же время суверенное» (4). В радикальной — у английского исследователя Эрнеста Геллнера, утверждающего, что не нации порождают национализм, а, наоборот, последний сам «изобретает нации» (5). Определенные основания у «конструктивистской» теории нации, безусловно, имеются, но ее абсолютизация противоречит и историческим фактам и простому здравому смыслу. Мне близка взвешанная, «серединная» позиция другого англичанина Энтони Д. Смита, считающего, что хотя в окончательном виде нации — продукт Нового времени, они имеют вполне реальные корни в предшествующих им этнических общностях: «некоторые процессы, участвующие в формировании нации, восходят к средневековью, а, может быть, даже к более раннему времени» (6). Конечно, в образовании наций элемент идеологического конструирования играл огромную роль, но объектом конструирования все же являлись не оторванные от действительности абстракции, а веками существовавшие у данного этноса традиции, преемственность которых хорошо чувствуется даже на бытовом уровне. Кстати, нельзя ли предположить влияния на создателей «конструктивистской» теории (ими, естественно, неосознанного) их собственных экзистенциальных импульсов, ведь родина Андерсона действительно была сконструирована буквально ex nihilo, а для еврея Геллнера (как и для другого его единомышленника Эрика Дж. Хобсбаума) англичанин времен Шекспира или Столетней войны — никаким боком не предок?..
Итак, нация — не синоним этноса, но — и не антоним, скорее, определенный этап в его развитии. В чем же своеобразие этого этапа? Как известно, слово «нация» первоначально значило — земляки, уроженцы одной и той же местности. Но в эпоху Великой французской буржуазной революции оно приобрело совершенно иной смысл: политическое объединение полноправных и ответственных граждан страны, по формуле аббата Сийеса, «совокупность индивидов, подчиняющихся общему закону и представленных в одном и том же законодательном собрании» (7). Позднее, это абстрактно-юридическое определение стало обрастать культурно-исторической конкретикой, прежде всего в трудах германских мыслителей. Так Фридрих Шлегель в «Философских лекциях 1804 — 1806 годов» разделял «расу» (естественную общность) и возникающую на ее основе «нацию» (политическое образование), но последняя представлялась ему не группой участников «общественного договора», а органической «единой личностью», связанной общими обычаями и языком (8). Столетие спустя Макс Вебер как важнейшие основания нации выделит «языковую общность» и стремление к созданию государства (9). Слияние политического и этнокультурного элементов происходило не только в теории, но и на практике, что весьма убедительно продемонстрировали «весна народов» 1848 года, объединение Италии и Германии, пресловутое «дело Дрейфуса» и появление националистических движений и партий в самых «передовых» странах Европы… Таким образом, понятие нации, в подражание гегелевской триаде, проделало следующий путь: этнос — политическая общность — этнополитическая общность.
Мне представляется, что нацию и следует определить как такую этническую общность, главная ценность которой — политическое и культурное единство. Нация — та форма, какую этнос принимает в условиях современного (индустриального) общества в отличие от своего состояния в условиях традиционного (аграрного) общества, когда соединяющими скрепами этноса были иерархически-сословные и религиозные ценности (условно назовем это состояние народом). Разрушение основ традиционного общества, его сословная ассимиляция и секуляризация, ведет к тому, что этнос начинает структурироваться вокруг новых организующих начал: национального государства и светской национальной культуры. Соответственно, «нация становится главной общественной ценностью для человека Нового времени» (С.В. Оболенская) (10), заменив собой Церковь и сюзерена (общину, цех и т. д.). Не то, чтобы религиозные и корпоративные ценности исчезают вовсе, отнюдь нет, но они все-таки оказываются частными в сравнении с общекультурными и общегражданскими: Данте становится важнее Франциска Ассизского, верность конституции — важнее верности монарху.
Большой и сложный вопрос: является ли национализм особой идеологией? Есть серьезные основания считать его служебным идейно-эмоциональным комплексом, который могут использовать в своих целях любые идеологии. Действительно, национализм возникает в лоне либерализма как важнейшее орудие для сокрушения традиционных общественно-политических структур и монархически-имперских режимов. Но уже во второй половине XIX века происходит «национализация» практически всех правящих европейских династий, тогда же национальная идея инкорпорируется в традиционалистскую политическую доктрину. Характерен, в этом смысле, один символический пример. Знаменитая «Германская песнь» («Германия, Германия превыше всего / Превыше всего в мире!») была сочинена в 1841 г. либералом Х. Хофманом фон Фаллерсбленом, гонимым прусскими властями, но уже в конце 1870-х гг. она, по сути, становится неофициальным гимном бисмарковской империи и, прежде всего, ее правоконсервативных кругов (11). В XX веке национализм одинаково декларируется фашистскими режимами и участниками Сопротивления; властвующие марксисты-интернационалисты в СССР, победившие шовинистический гитлеризм, неожиданно бросаются на борьбу с космополитизмом; так или иначе, тяготеют к национализму практически все антиколониальные движения в Третьем мире и, — риторика неоколониалиста Буша-младшего… Кэтрин Вердери определяет национализм как «политическое применение символа нации при помощи дискурса и политической деятельности, а также чувство, которое заставляет людей реагировать на его применение» (12). Поддерживая ее, современный российский историк А.И. Миллер пишет: «Национализм, таким образом, не стоит в одном ряду с идеологиями типа либеральной или социалистической и несводим к одному из нескольких существующих в обществе политических движений. Невозможно, например, представить себе либерала-социалиста, если иметь в виду либерализм не как стиль поведения, но как систему ценностей. Между тем либералов-националистов, равно как и социалистов-националистов, история представляет в неограниченном количестве» (13). В поддержку своего тезиса исследователь приводит высказывание Ральфа Дарендорфа: «В имперской Германии были национал-националисты, как Трейчке, национал-социалисты, как Шмоллер, национал-либералы, как Вебер, и множество версий и оттенков этих позиций, но все группы исповедовали примат национального».
В принципе, со всем этим нельзя не согласиться. Национализм сам по себе не выдвигает какого-то особого, одному ему присущего проекта общественно-политического устройства, ему волей-неволей приходится «вписываться» в подобные проекты, содержащиеся в традиционализме, либерализме или социализме. С этой точки зрения национализм есть лишь «субидеология», важный, но не единственный, элемент всякой влиятельной идеологии. Но, с другой стороны, обратим внимание на то, что у Дарендорфа в отношении к Генриху фон Трейчке фигурирует странный термин «национал-националист». Как его понимать: как остроумное «словцо», или как обозначение какого-то реально существовавшего мировоззрения? Обратимся к характеристике Трейчке, данной Хюбнером: «< > ему, в конечном счете, было безразлично, в какой форме должно осуществиться это единство (единство Германии, — С.С.). Хотя первоначально ему был свойственен либеральный образ мыслей, он бы приветствовал и деспотизм, если бы тот достиг желаемой цели. Поэтому ему не трудно было отказаться от критического отношения к Пруссии в то мгновение, когда выяснилось, что лишь она одна была в состоянии добиться единства нации» (14). В таком виде национализм («национал-национализм», — радикальный, «интегральный», в терминологии Морраса) предстает уже как «суперидеология», которая может вместить в себя любой социально-политический проект, лишь бы он способствовал силе и процветанию нации. Кроме того, очевидно, что союз основных «нормальных» идеологий с национализмом не стал симбиозом: традиционалисты всегда не доверяли ему из-за его либеральной генеалогии (скажем, Юлиус Эвола не уставал подчеркивать «регрессивное значение национального мифа» (15)); либералы еще с 1860-х гг. подозревали, говоря словами лорда Актона, что «национализм есть отрицание демократии» (16), сегодня же в либеральном словаре это слово — пример ненормативной лексики; так и не смогли спеться с ним и коммунисты/социалисты (происходившее на наших глазах многолетнее заигрывание КПРФ с национальной идеей закончилось ничем). Очевидно, что национализм способен играть не только пассивную, но и активную роль. Не вписываясь в идеологическую триаду Нового времени, он, тем не менее, является вполне реальной и самостоятельной силой. В то же время, очевидно и то, что партии и движения, идущие под чисто националистическими лозунгами, находятся в Европе, России, Северной Америке на периферии большой политики, чему есть простое объяснение: людей, думающих о целом всегда меньше тех, кто думает о частном. Сложность положения национализма связана со сложностью субъекта этой идеологии — нации, которая почти никогда зримо не выступает как единое целое.
ГЕНЕЗИС И ТИПОЛОГИЯ РУССКОГО НАЦИОНАЛИЗМА
Термин «национализм» укореняется в русском языке в 1880-х — 1890-х гг., он активно используется в тогдашней политической публицистике. Любопытно, что либералы употребляют его, как правило, в сугубо отрицательном смысле (например, в статьях Вл.С. Соловьева, С.Н. Трубецкого и П.Н. Милюкова о «вырождении» и «разложении» славянофильства). Традиционалисты же охотно применяют это понятие для обозначения собственной позиции, скажем, Л.А. Тихомиров в 1897 г., предпочитает говорить о себе и своих единомышленниках не как о «консерваторах», а как о «русских националистах» (17). Однако наиболее дальновидные из них понимают обоюдоострость «принципа национальности». К.Н. Леонтьев, в поздних работах иногда называвший себя националистом (18), тем не менее, всячески старался развести проповедуемый им национализм «культурный» и национализм «политический», «племенной», «государственный», в котором он видел «лишь одно из позднейших приложений „великих идей 89-го года“, и больше ничего» (19).Впрочем, генезис русского национализма, несмотря на отсутствие в словарном обиходе самого термина, начинается гораздо раньше конца XIX века. Националистический дискурс несомненно присутствует в писаниях традиционалистов, начиная, по крайней мере, с А.С. Шишкова и Ф.В. Ростопчина, он хорошо виден у таких представителей «официальной народности» как М.П. Погодин, у большинства ранних славянофилов (особенно братьев Аксаковых и Ю.Ф. Самарина), Ф.М. Достоевского и Н.Я. Данилевского, М.Н. Каткова и Н.П. Гилярова-Платонова. Но, конечно, ни для кого из них он не имел самодовлеющего значения, всегда оставаясь в подчинении у ценностей более высокого порядка — религиозных и династических (недаром, в знаменитой уваровской формуле «Православие, Самодержавие, Народность» этническое начало стояло на последнем месте). Единственным исключением здесь являлся Аполлон Григорьев, для которого самодержавие, похоже, вообще не было ценностью, а православие представляло собой «просто известное стихийно-историческое начало» (20), т. е., говоря словами героя Достоевского, «атрибут народности». Григорьев, в полном соответствии с новоевропейским пониманием нации и в полном противоречии со славянофилами, полагал, что «залог будущего России хранится» не в крестьянстве, «а в классе среднем, промышленном, купеческом по преимуществу» (21). Но все эти новаторские для того времени мысли не воплотились в какую-либо четкую теорию, оставшись разбросанными в хаотических статьях и письмах автора «Цыганской венгерки». Параллельно традиционалистскому формировался либеральный вариант националистической доктрины, контуры которого намечаются уже у декабристов (прежде всего, в «Русской правде» П.И. Пестеля), у реформаторов 1860-х гг. вроде братьев Милютиных, историков «государственной школы» (К.Д. Кавелин, С.М. Соловьев, Б.Н. Чичерин), и, наиболее последовательно — в поздних статьях и письмах В.Г. Белинского (22). Националистические мотивы можно найти у многих народников и у первого русского марксиста Г. В. Плеханова. Во второй половине 1870-х — 1890-х гг. начинает складываться и «интегральный» национализм — в публицистике издателя газеты «Новое время» А.С. Суворина, не имевшего четкой «партийной» принадлежности, но всегда выступавшего против «распадения России» и «принижения русской народности» (23).
Все эти тенденции в полной мере реализовались в первый же год XX века. В 1901 г. зримо обнаружили себя различные направления национализма: традиционалистское (создание Русского собрания — первоячейки будущих «черносотенных» организаций, ядром которого стали поздние славянофилы и приверженцы государственных идей М.Н. Каткова), либеральное (статья-манифест бывшего марксиста, а в юности — поклонника И.С. Аксакова, П.Б. Струве «В чем же истинный национализм?») и радикальное (первые статьи бывшего либерального народника М.О. Меньшикова в «Новом времени»). Рассмотрим каждое из этих направлений в отдельности.
Наименее интересно в идейном отношении первое из них. Публицисты традиционалистского лагеря (В.Л. Величко, А.С. Вязигин, В.А. Грингмут, А.А. Киреев, Б.В. Никольский, К.Н. Пасхалов, С.Ф. Шарапов), в сущности, ничего не прибавили в теоретическом отношении к тому, что было создано их классиками в предшествующем столетии. Даже такой действительно выдающийся мыслитель как Л.А. Тихомиров в начале 1900-х гг. лишь уточнял и конкретизировал то, что им уже было высказано в работах 1890-х гг. Традиционалистский национализм продолжал пребывать в качестве третьего члена заветной триады, что, например, находило отражение в программных документах Союза русского народа, в коих ценности, отстаиваемые «союзниками» перечислялись в следующем порядке: «1. Святая православная вера; 2. Исконно русское неограниченное царское самодержавие и 3. Русская народность» (24). Какие бы чувства не обуревали «черносотенцев», на интеллектуальном уровне нация никогда не имела для них самоценного характера. Тот же Тихомиров неоднократно выступал с резким осуждением «узкой идеи русского интереса», «национального эгоизма», доказывая, что Россия велика лишь как носительница «идеалов общечеловеческой жизни», «христианской миссии, дела Божия» (25). В конечном счете, для искреннего и последовательного традиционалиста, понятие «православный» важнее понятия «русский».
Несмотря на то, что национализм изначально связан с либерализмом, русские либералы (если говорить не об отдельных крупных личностях, а о подавляющем большинстве) принципиально дистанцировались от него как от «реакционной» идеологии. Ситуация стала меняться (нельзя сказать, чтобы кардинально) только после революции 1905−1907 гг. Превращение либерального национализма в идейно влиятельное направление общественной мысли неразрывно связано с именем его признанного вождя П.Б. Струве, в капитальном исследовании о котором утверждается, что национализм являлся «одним из незыблемых столпов его интеллектуальной биографии, можно сказать, ее константой, тогда как в отношении остального его политическая и социальная точки зрения постепенно менялись. Великая, полнокровная, культурная русская нация была для него < > главной целью всей его общественной деятельности» (26). При этом Струве, так же как и Тихомиров, ограничивал «принцип национальности» определенными идеологическими и социально-политическими рамками, но, если для последнего нация возможна в полном смысле слова лишь при господстве православно-монархического сознания, то для первого она может раскрывать свой творческий потенциал только в условиях либеральной демократии. Без «признания прав человека», подчеркивал он, «национализм есть либо пустое слово, либо грубый обман или самообман» (27). С другой стороны, и либерализм «для того, чтобы быть сильным, не может не быть национальным» (28). Единомышленник Струве В.С. Голубев доказывал, что «бессилие „русского освободительного движения“» происходит прежде всего из-за его «бесплодной космополитической идеологии», что сама успешность борьбы за «европейские формы государственности» в России «во многом зависит от силы нашего национального самосознания» (29). К 1917 г. «струвизм» числил в своих рядах немало талантливых пропагандистов, как именитых (А.С. Изгоев, С.А. Котляревский, А.Л. Погодин), так и начинающих (В.Н. Муравьев, П.Н. Савицкий, Н.В. Устрялов), в его распоряжении находился один из лучших журналов того времени «Русская мысль», в 1910—1917 гг. возглавляемый Струве. Другим важнейшим печатным органом национал-либералов была газета «Утро России», где, в частности, выделялись статьи публициста В.Г. Тардова.