Русская линия
Отрок.ua Ирина Гончаренко22.03.2008 

«Качание маятника»

Краткая история искусства

Те, кто интересовался историей культуры и потрудился разобраться в последовательности стилей, направлений и всяческих «измов», либо довольствовался умозаключениями искусствоведов, либо судил о достоинствах той или иной культурной эпохи, следуя собственному вкусу. «Отрок.ua» предлагает совершить очередной экскурс в мир искусства. Основной критерий оценки искусства для нас — делает ли оно нас ближе к Небу? Попробуем разобраться вместе.

В искусствоведении и литературоведении великие стили — романский, готика, Ренессанс, барокко, классицизм, романтизм, реализм — чаще всего признаются равноправными и равнозначительными. Есть и другой, тоже весьма распространенный взгляд на развитие искусства, на развитие и смену стилей, который называют «качанием маятника». Согласно этой теории, стили образуют пары: романский — готика; Ренессанс — барокко; классицизм — романтизм. Каждый первичный стиль в этой паре гораздо глубже связан с идеями времени, а вторичному стилю присущи рост декоративности, усложнение формы, ослабление связи с идеологией вплоть до возможности выражать в своих разновидностях самые противоположные устремления. Перед нами не обычное «качание маятника», а такое «качание», при котором взмах в одну сторону быстр, отчетлив, силен, а взмах в другую сторону постепенно замедляется, погружается в неопределенность, и силовые линии его дробятся. К примеру, принято считать, что преобладание в готике вертикальных линий над горизонтальными знаменует собой устремленность ввысь, свойственную религиозному сознанию. Но готика эмоциональна и иррациональна, тогда как романское искусство имеет гораздо более отчетливую связь с христианской философией и богословием.

Гуманизм эпохи Возрождения представляет собой антропоцентризм, пришедший на смену теоцентризму Средних веков. В центр мира на место Бога ставится человек. Обратная перспектива в иконописи выносит центр за пределы человека: не нечто значимо потому, что включено в мой мир, мой горизонт, мое поле зрения; напротив, я могу нечто значить лишь потому, что я включен в нечто большее, чем я сам. Картины же эпохи Возрождения даже религиозного содержания, Мадонны Рафаэля или Леонардо да Винчи, к примеру, уже не требуют от человека усилий и преодоления себя: привычная линейная перспектива, понятная красота материнства.

Ренессанс возрождает присущую античности сосредоточенность на человеке. Боги античности антропоморфны (человекоподобны). Действительное невыдуманное родство Ренессанса и античности интересно подтверждает творчество Сандро Боттичелли. Его Мадонны похожи на Венер, а Венеры на Мадонн, по меткому замечанию Николая Бердяева.

Гуманизм (он же антропоцентризм) Ренессанса радует тем, что он любуется лучшим, что есть в человеке. Гуманисты Ренессанса никогда не противопоставляли себя Церкви. Восхваляя человека, они видели в нем образ Божий. Когда мы смотрим на «Давида» Микеланджело или портреты Дюрера, разумеется, и в голову не приходит, что искусство, поставив человека на место Бога, со временем займется изображением не только лучшего, а всего подряд, что есть в человеке: и грязи его, и похоти, и извращений. Странно даже упомянуть рядом Петрарку и Зюскинда. Но Ренессанс — это играющее радугой свежее начало того потока, который разольется со временем мутными волнами постмодернизма. Поток этот — поклонение человека самому себе.

Стиль барокко вмещает в себя таких непохожих художников, как Рембрандт и Рубенс. В эпоху барокко человек понял, как трагично и хрупко его земное бытие, и начал с новой глубиной искать Бога (Рембрандт, Бах, поздний Джон Донн), и в то же время пышностью, пиршеством плоти пытался отгородиться от страшных мыслей (Рубенс, барочная архитектура, барочные интерьеры).

В том, как по-разному выглядит европейское с одной стороны и русское и украинское (оно же казацкое) барокко с другой стороны, видно, что не только и не столько история, но особенности веры создают облик искусства.

Миросозерцание западного католического человека было более рассудочным, Бог стал не центром мира, не смыслом и целью жизни, а объектом чисто теоретического познания, допускавшим разного рода сомнения.

Русское и украинское Возрождение не содержало в себе ослабления веры. Православие не изучало Бога, а жило Им — в русском и украинском барокко нет надрыва, трагизма и вычурности. Листья, цветы и виноград украинских барочных резных иконостасов, покрытых позолотой, символизирующей Божью благодать, изображают то ли райские растения, то ли щедро млеющую под солнцем Богом благословленную родную землю. Я есмь лоза, а вы ветви (Ин. 15, 5), — вспоминает человек слова Христа, стоя перед таким иконостасом, — и тихая радость близости и непреложной помощи Божией, непостижимого соединения с Ним в таинстве Евхаристии греет душу.

Классицизм — несомненное порождение рационализма. Родившийся в семнадцатом столетии, в восемнадцатом веке он тесно связан с идеями эпохи Просвещения. Материалистами были Дидро и Гольбах. Очень распространен был деизм (деистами были Вольтер и Монтескье) — представление, что Бог создал мир и не вмешивается в его существование, как, к примеру, человек может сделать и завести часы — и они идут уже без его непосредственного участия. Вывод в любом случае был один: человек сам при помощи разума может организовать идеальную жизнь на земле. Из эпохи Просвещения родом и ныне благополучно доживающий свой век миф о прогрессе.

Но, разумеется, для создания золотого века надо соблюдать законы, играть по правилам. Наверное, самый простой и самый наглядный пример классического искусства — регулярный парк, в котором деревья и кусты подстрижены в виде правильных геометрических фигур: шара, куба, пирамиды. Стремление подчинить живую жизнь определенной схеме (будь то правило трех единств в драматургии или строгая иерархия жанров) такое подстриженное дерево иллюстрирует со всей наглядностью.

В эпоху романтизма появляется пейзажный парк, в котором растения будто бы не тронуты рукой человека. Идея «естественного человека», главный создатель которой — Руссо, вышла за рамки эпохи Просвещения и оказала огромное влияние на умы вплоть до Льва Николаевича Толстого.

Романтизм противопоставил личность и общество. Романтический герой — гордый и непонятый одинокий бунтарь, глубоко чувствующий и исполненный печали. Для определения романтизма введен даже термин «мировая скорбь», то есть глубокая неудовлетворенность всем существующим. Байрон — апофеоз и знамя романтизма. Пушкин называет его властителем дум, юный Лермонтов пишет: «Нет, я не Байрон, я другой… как он, гонимый миром странник…» Пушкинский Онегин хранит книги Байрона в своем кабинете. Мода на романтического героя не ограничивалась литературой: «всегда восторженная речь и кудри черные до плеч» Ленского — это облик романтика в повседневной жизни. А Татьяна даже ошиблась в Онегине, заподозрив в нем подражателя, «москвича в гарольдовом плаще».

«Паломничество Чайльд Гарольда» — самая знаменитая (и самая скучная) книга Байрона, в которой страдает дистиллировано романтический герой. Недавно я услышала от родственницы рассказ, как сотрудники редакции прозвали своего мрачного и вечно недовольного сослуживца Чайльд Гарольдом, а потом просто Гарольдычем. Половине редакции смешно, что свидетельствует о том, что половина эта живет в более глубоком культурном слое. Это отрадно, потому что чем глубже культурный слой, в котором укоренен человек, тем самостоятельней он думает и меньше поддается всяким манипуляциям с человеческим сознанием, столь распространившимся в наши дни.

Прежде чем проститься с романтизмом в чистом его виде, я хочу поделиться своими наблюдениями над литературоведением как таковым. Советское литературоведение в преобладающей его составляющей мне хочется назвать романтическим: вся литература до октябрьского переворота исследовалась с точки зрения противостояния плохого общества и хорошего героя или героя, плохого по вине плохого общества. Это было понятно и оправданно для людей, уверенных, что они строят лучшее, чем прежде, общество. Но та же доминанта в современных школьных учебниках, наследующих по вполне понятным причинам советское литературоведение, кажется мне по меньшей мере странной.

Более того, подобный взгляд на мир, сочетающий недовольную требовательность к окружающим, смутные грезы и вполне капиталистическую хватку, рождает уже в жизни, а не в литературе страшноватый коктейль из Байрона и Чичикова в одной персоне. Впрочем, персонаж такой уже описан гениальным Достоевским в романе «Бесы». Это некто Липутин — «невзрачная и чуть не подленькая фигурка губернского чиновничишка, скряги и процентщика и в то же время яростного приверженца Бог знает какой будущей „социальной гармонии“, в ближайшее осуществление которой он верил как в свое собственное существование. И это там, где сам же он скопил себе „домишко“, где второй раз женился и взял за женой деньжонки. Бог знает, как эти люди делаются!»

Когда я вижу на телеэкране горящие глаза людей, толкующих о небывалой справедливости, которая именно с них и только с них начнется, я вспоминаю роман «Бесы».

Если реализм XIX века исследовал жизнь, как доктор организм, с надеждой вылечить общество или, по крайней мере, максимально объективно описать его, все разновидности модернизма и постмодернизм кажутся мне вторичным стилем по отношению к реализму. Они исполнены того нетворческого удушающего уныния, которым не стоило бы так щедро заполнять школьную программу. Чертой и модернизма, и авангарда, и постмодернизма является сознательный декларированный отказ от различения добра и зла, красоты и уродства. Когда Пикассо впервые представил на выставке «Девушек из Авиньона», некоторые плакали. А когда я думаю о том, что «Парфюмер» Зюскинда включен в школьную программу, мне всякий раз хочется ущипнуть себя за руку и проснуться: мне трудно поверить, что это так и есть, что я не сошла с ума и не сгущаю краски. «Парфюмер» Зюскинда — история маньяка, убивающего девушек и коллекционирующего их запахи. Когда его наконец поймали, он опрыскал себя этим запахом — и вместо казни началась свальная оргия. Какой бы символический смысл ни измышляли здесь создатели учебника, смысл у «Парфюмера» один: человек — существо, в котором нет ни любви, ни души, ни совести. Это что-то вроде крысы: все чувства и поступки регулируются молекулами вещества, распыленного в воздухе. Тотальная ирония, установка на игру, так называемая интертекстуальность, то есть игра с цитатами и чужими текстами в постмодернизме — это игра на гордыне и снобизме, это некий более изощренный способ поймать и развратить тех, кого не удалось просто утыкать пирсингом, накачать пивом или окунуть в мир глянцевых журналов.

Работая в лицее, я время от времени участвую в закипающих горячих баталиях с моими старшеклассниками, защищая добро, красоту и истину. Эти наши споры, мне кажется, делают честь моим оппонентам не потому, что они правы, а потому, что они спорят, а значит, ищут и думают. Настоящий законченный сноб и гордец, так же как и человек, заменяющий всякие мыслительные процессы жеванием жвачки и игрой в мобильнике, спорить не станет.

В одном из недавних споров мне предложили уточнить: искусство не поклоняется грязи и гадости, которая есть в человеке, а только изображет их. В пылу сраженья я согласилась с подобным уточнением, а потом призадумалась: нет, не так это. Искусству человек отдает свое свободное время, душу ему открывает. Это в медицинской лаборатории не поклоняются выделениям организма, а если грязь и гадость становятся предметом искусства, это то же, что выделения эти водрузить у себя на столе вместо букета.

Тысячи раз по разным поводам в общем знаменателе оказывается то, что права Церковь, что без Господа мы бы задохнулись или сошли с ума. А вот культура Европы, пронизанная когда-то христианскими ценностями, сама по себе не спасает вихлявый человеческий ум. Она все-таки песок, порой по-настоящему золотой, но Камень — единственный.

http://otrok-ua.ru/sections/art/show/kachanie_majatnika.html


Каталог Православное Христианство.Ру Рейтинг@Mail.ru Яндекс.Метрика