Русская линия
Татьянин день Евдокия Варакина15.03.2008 

По ту сторону добра и зла, или Красота по-живаговски. Часть 2

Часть 1

Не только переназвать грех каким-то высоким словом, словно отменяющим его греховность, но еще и подвести его под Божественное покровительство, — тоже прием, весьма распространенный в художественной культуре, как высокой, так и массовой. Вспоминаются строчки из какой-то современной эстрадной песенки, где речь также шла о незаконной любви: «Давай оставим все как есть: счастливых Бог не судит. Давай оставим все как есть — и будь что будет!» По поэтическому качеству с «Доктором Живаго», конечно, сравнивать рука не поднимается, а вот по попытке выстроить теологию, оправдывающую грех, два текста вполне сопоставимы — и к ним можно присоединить множество других, прежде всего поэтических, ставящих перед собой ту же задачу.

Впрочем, нельзя сказать, что он совсем не пытается поступить в соответствии с нравственными нормами. В какой-то момент он объявляет Ларе, что решил открыться Тоне и вымолить у нее прощение, а их встречам положить конец. Однако совсем скоро решимость его тает, он опять красивыми словами и благородными намерениями возвращает себе «право на грех»: «Вдруг простейшая мысль осенила Юрия Андреевича. К чему торопиться? Разоблачение будет сделано. Однако где сказано, что оно должно произойти сегодня? Еще не поздно отложить объяснение до следующего раза. Тем временем он еще раз съездит в город. Разговор с Ларой будет доведен до конца, с глубиной и задушевностью, искупающей все страдания. О как хорошо! Как чудно! Как удивительно, что это раньше не пришло ему в голову! При допущении, что он еще увидит Антипову, Юрий Андреевич обезумел от радости». И сам не заметил, что, вопреки своему твердому решению признаться Тоне и покончить с тяжелым положением, уже вновь чает не финального объяснения, а продолжения отношений с Ларой: «Он все снова пережил в предвосхищении. Бревенчатые закоулки окраины, деревянные тротуары… Как он любит эти знакомые домики по пути к ней! Так и подхватил бы их с земли на руки и расцеловал!.. Дверь отворит в темное закутанная фигура. И обещание ее близости, сдержанной, холодной, как светлая ночь севера… подкатит навстречу, как первая волна моря, к которому подбегаешь в темноте по песку берега».

Впрочем, действительно ли не заметил? Или просто в очередной раз воспринял свое чувство как нечто прекрасное и потому дозволенное, оправданное?

Как бы то ни было, этот момент являлся очередным судьбоносным выбором — мысленно вернувшись к Ларе, Юра навсегда предал Тоню. «Ответ» последовал незамедлительно: появившиеся из леса партизаны взяли его в плен. Жену он действительно больше никогда не увидел. Тосковал он по ним обеим одинаково и одновременно — и даже не чувствовал всей неуместности этого: «О Тоня, бедная девочка моя!.. Тоня, вечный укор мой и вина моя! Лара, мне страшно назвать тебя, чтобы вместе с именем не выдохнуть души из себя».

Эта странная логика сочетания несочетаемого проявляется и в дальнейшем поведении Юры: в плену он беспокоился о своей семье, периодически пытался разузнать, что с ними, а когда обрел свободу, пошел не к ним, а к Ларе. И, найдя в заветном тайничке ключ от ее квартиры и записку, ему адресованную, отметил нечуткость любимой женщины: почему же она ничего не написала о судьбе его семьи, как будто не понимая, насколько это для него важно! И, огорчившись этим, не заметил другого, обличающего его собственную нравственную нечуткость: Лары не было дома, потому что, как объяснила она в записке, она пошла встречать его в Варыкино (место, где он жил с семьей), уверенная, что, освободившись, Живаго первым делом пойдет туда, к семье.

Встретившись, Юрий и Лара решают, что при первой возможности он поедет в Москву и разыщет там свою Тоню с детьми. Успокоившись на этом благом намерении, они начинают жить вместе. При этом — опять эта странная логика греха! — когда они едут в Варыкино, то решают не ночевать в доме, где раньше Юра жил с семьей, потому что, как отмечает Лара, это было бы неправильно, нехорошо: «Речь… не о вашем доме. Жизнь в нем была бы для тебя действительно немыслима. Вид опустелых комнат, укоры, сравнения. Разве я не понимаю? Строить счастье на чужом страдании, топтать то, что душе дорого и свято. Я никогда не приняла бы от тебя такой жертвы». Как будто подобающая обстановка способна нивелировать сам факт измены.

Та же странная подмена происходит и в сознании Живаго. Глядя на спящую Лару, он испытывает необъяснимое с этической точки зрения ощущение чистоты и богоданности всего происходящего: «Он видел головы спящих Лары и Катеньки на белоснежных подушках. Чистота белья, чистота комнат, чистота их очертаний, сливаясь с чистотою ночи, снега, звезд и месяца в одну равнозначительную, сквозь сердце доктора пропущенную волну, заставляла его ликовать и плакать от чувства торжествующей чистоты существования. «Господи! Господи!» — готов был шептать он. — «И все это мне! За что мне так много? Как подпустил ты меня к себе, как дал забрести на эту бесценную твою землю, под эти твои звезды, к ногам этой безрассудной, безропотной, незадачливой, ненаглядной?»

Не только переназвать грех каким-то высоким словом, словно отменяющим его греховность, но еще и подвести его под Божественное покровительство, — тоже прием, весьма распространенный в художественной культуре, как высокой, так и массовой. Вспоминаются строчки из какой-то современной эстрадной песенки, где речь также шла о незаконной любви: «Давай оставим все как есть: счастливых Бог не судит. Давай оставим все как есть — и будь что будет!» По поэтическому качеству с «Доктором Живаго», конечно, сравнивать рука не поднимается, а вот по попытке выстроить теологию, оправдывающую грех, два текста вполне сопоставимы — и к ним можно присоединить множество других, прежде всего поэтических, ставящих перед собой ту же задачу.

Однако встречается в русской культуре и другое. На недосягаемой высоте стоит лаконичный отказ от измены из «Евгения Онегина» («Но я другому отдана…») — на это способны немногие, подпавшие под очарование страсти (Татьяна-то действительно выстрадала свой отказ от книжных идеалов Великой Любви). Но есть планка пониже: хотя бы не романтизировать грех и называть вещи своими именами: «Не смотри на меня с печалью:/Час прощанья пробит./Мы же знали про все вначале,/Только делали вид,/Что не чувствуем чужой боли/И что Бог нас простит/За классический треугольник/И за слезы обид» (Игорь Тальков).

В «Докторе Живаго» позиция Юры — поэтизация греха, акцентирование не этической, а эстетической его стороны, — выступает на первый план. За этим легко не услышать иной оценки. А она в романе есть. Например, Миша Гордон, вместе с которым Юра подростком увлекался проповедью целомудрия, в конце романа обращается к Живаго со словами увещевания: «…согласен ли ты, что тебе надо перемениться, исправиться?.. Ты должен привести в ясность твои дела с Тонею, с Мариной. Это живые существа, женщины, способные страдать и чувствовать, а не бесплотные существа, носящиеся в твоей голове в произвольных сочетаниях». Но Юра не способен услышать этих слов, он совершенно искренне не понимает, в чем его внутренняя неправота перед первой и третьей женой: «Я рад, Гордон, что ты защищаешь Марину, как прежде был всегда Тониным защитником. Но ведь у меня нет с ними разлада, я не веду войны ни с ними, ни с кем бы то ни было».

Позиция Живаго не игра, не бегство от реальности в мир придуманных слов и чувств, а какое-то искажение нравственного чувства или, быть может, полное его отсутствие. Даже по отношению к Ларе, которую он, кажется, так любил, Живаго поступает безответственно и жестоко. Комаровский, который поломал жизнь Лары, совратив ее еще в подростковом возрасте, вновь появляется в ее жизни в тот момент, когда им обоим, Ларе и Живаго, угрожает опасность. Он предлагает им безопасное бегство из города, где, по его словам, им уже вынесен приговор. Ларе это бегство нужно, чтобы спасти жизнь ее и дочери, Живаго помимо этого еще и для того, чтобы суметь выехать за границу и соединиться с семьей. Живаго не соглашается — он не поедет с ним, с тем, кто когда-то соблазнил Лару. Казалось бы, это решение Юры продиктовано кодексом чести — но чести, понятой весьма своеобразно. Своим отказом Юра не только повторно бросает семью (возможно, в этом действительно есть какая-то нечистота — воспользоваться для соединения с Тоней услугами Лариного соблазнителя). Он бросает и Лару, уверяя, что присоединится к ним позже, и тем самым отдает ее вновь в руки того, кто уже однажды поломал ей жизнь, оставляя ее, в угоду ложно понятых «красоты» и «некрасивости» поступков, без своей защиты и опоры.

Лара не обвиняет его в этом. Не обвиняет его ни в чем и автор. Но само развитие событий, запечатленное Пастернаком, ставит Живаго перед лицом немых обвинителей, невинных жертв его поступков — брошенных им детей.

Предательство первого, Саши, Живаго еще ощущает и мучительно переживает. Ему даже снится символический сон, обличающий его неправоту: «Он находился в Москве, в комнате перед запертою на ключ стеклянною дверью, которую он еще для верности притягивал на себя… За дверью бился, плакал и просился внутрь его мальчик Шурочка… Позади ребенка, обдавая его и дверь брызгами, с грохотом и гулом обрушивался водопад испорченного ли водопроводаили канализации… Обвал и грохот низвергающейся воды пугали мальчика до смерти. Не было слышно, что кричал он… Но Юрий Андреевич видел, что губами он складывал слова: «Папочка! Папочка!» У Юрия Андреевича разрывалось сердце. Всем существом своим он хотел схватить мальчика на руки, прижать к груди и бежать с ним без оглядки куда глаза глядят. Но, обливаясь слезами, он тянул на себя ручку запертой двери и не пускал мальчика, принося его в жертву ложно понятым чувствам чести и долга перед другой женщиной, которая не была матерью мальчика и с минуты на минуту могла войти с другой стороны в комнату».

Предательство второго ребенка Живаго тоже замечает: думая об оставленной им Тоне, он все время упускает из виду о том, что она ждала ребенка и уже должна была его родить. Каждый раз ловя себя на этой забывчивости, он казнит себя за нее: «…он строил догадки о них одну другой ужаснее. Вот Тоня идет полем во вьюгу с Шурочкой на руках. Она кутает его в одеяло, ее ноги проваливаются в снег, она через силу вытаскивает их, а метель заносит ее… о, но ведь он все время забывает, забывает. У нее два ребенка, и меньшого она кормит… Обе руки ее заняты и никого кругом, кто бы мог помочь. Шурочкин папа неизвестно где. Он далеко, всегда далеко, всю жизнь в стороне от них, да и папа ли это, такими ли бывают настоящие папы?». Показательно, что он называет себя Шурочкиным папой — второго ребенка он уже не воспринимает как отец. И действительно, он его (точнее, ее) никогда не увидит.

Двоих дочерей от третьей «жены», Марины, Живаго оставляет уже без всяких мук совести, лишь обеспечив их финансово: «Он сообщал им, что в целях скорейшей и полной переделки своей судьбы хочет побыть некоторое время в одиночестве, чтобы в сосредоточенности заняться делами».

И наконец, пятого ребенка он предает, даже не узнав о его существовании, обманом заставив Лару уехать с Комаровским и даже не вспомнив о ранее высказанном ею предположении о возможной беременности. Этому посвящены самые загадочные страницы романа, где ничего не сказано впрямую, но по косвенным признакам, по отдельным репликам Лары, брата Юры Евграфа Андреевича и рассказу самой Татьяны Безочередовой, мы можем догадаться, что эта девушка — дочь Живаго и Лары, о рождении которой отец не подозревал, а мать, оставленная Юрием без защиты, не видя другого выхода, отдала ребенка на воспитание сторожихе Марфе.

«Бедные современные дети, жертвы нашей цыганщины, маленькие безропотные участники наших скитаний», — думает Живаго, глядя на несчастную Катеньку, дочь Лары от Антипова. Перед этим ребенком виноват не он — Катю бросил собственный отец, бросил также в угоду собственных романтических идеалов: «…я пошел на войну, чтобы после трех лет брака снова завоевать ее [Лару]… под чужим, вымышленным именем, весь ушел в революцию, чтобы полностью отплатить за все, что она выстрадала… И они, она и дочь были рядом, были тут! Скольких сил стоило мне подавлять желание броситься к ним, их увидеть!» В итоге он так и не увидел жену и дочь, придя слишком поздно, когда они уже уехали. Нужна ли была эта жертва? Антипов в этом не сомневается. Лара же как-то с болью проговаривается Живаго: «…если бы время повернуло вспять. Если бы где-то вдали, на краю света, чудом затеплилось окно нашего дома с лампою и книгами на Пашином письменном столе, я бы, кажется, на коленях ползком приползла туда. Все бы встрепенулось во мне. Я пожертвовала бы всем. Даже самым дорогим. Тобою». Но при этом, зная, что муж жив, даже пытаясь встретиться с ним, Лара принимает правила этой сложной, без нужды запутанной игры — и вступает в связь с Живаго, пытается наладить с ним и Катенькой подобие семейного быта.

Такими несообразностями, моральными искажениями пронизан весь роман. В какой-то момент даже теряешься от их нагромождения, не можешь понять, почему герои не слышат, не видят, не понимают самых очевидных вещей, как будто они перестали быть людьми, утратили какое-то очень важное душевное качество. Но стоит вчитаться повнимательнее, и становится понятно, что причина всех этических срывов и несоответствий коренится в страшной ошибке новой теологии, звучащей со страниц романа, — в разъединении и противопоставлении этического и эстетического начал бытия: «…я думаю, что если бы дремлющего в человеке зверя можно было остановить угрозою, все равно, каталажки или загробного воздаяния, высшею эмблемой человечества был бы цирковой укротитель с хлыстом. <…> Но в том-то и дело, что человека столетиями поднимала над животным и уносила ввысь не палка, а музыка… До сих пор считалось, что самое важное в Евангелии — нравственные изречения и правила, заключенные в заповедях, а для меня самое главное то, что Христос говорил притчами из быта, поясняя истину светом повседневности. В основе этого лежит мысль, что общение между смертными бессмертно и что жизнь символична, потому что она значительна».

Если считать, что красота может быть внеморальной, то приходишь к тому трагическому расколу в жизни человека, который и показывает нам роман Пастернака: на одной чаше весов — философские идеи, высокие слова, вдохновенные описания, апелляция к Божественному промыслу, преклонение перед красотой жизни и попытки ее религиозного осмысления. А на другой — горькие плоды философии внеморальной красоты: преданные женщины, брошенные дети, поломанные судьбы…

Некоторый недостаток «Доктора Живаго» в том, что связь между первым и вторым не так очевидна, и есть риск увлечься первым и не связать его со вторым, между тем как смысл романа не в талантливом описании красоты, как таковой, и морали, как таковой, а в указании на необходимость для человека неразрывного единства красоты его жизни и ее нравственной основы.

http://www.taday.ru/text/98 389.html


Rambler's Top100 Каталог Православное Христианство.Ру Рейтинг@Mail.ru