Русская линия
Фома Борис Корчевников11.01.2008 

Школа анти-эгоизма
или Как преодолеть шлагбаум на дорожке к Богу

Едва ли по нему скажешь, что он — звезда телеканала СТС. Или известный репортер НТВ. Или тот, кого сегодняшние школьницы заваливают письмами. Дверь нам открыл…

«Я — Боря», — поздоровался Борис КОРЧЕВНИКОВ, исполнитель роли Ильи Синицына

в сериале «Кадетство». Сначала он показал фотографу квартиру, чтобы тот посмотрел, где лучше освещение. Потом налил нам всем чаю и принялся намазывать на хлеб масло, сказав, что очень голодный, потому что сам только что пришел. Насыпал в тарелку шоколадных конфет — и только тут успокоился и сел за краешек стола.

По-дружески предложил угощаться. Словом, первый вопрос родился сам собой.

Борис Корчевников родился в Москве 20 июля 1982 года. С 1990 года принимал участие в спектаклях МХАТа им. А. П. Чехова и Театра-студии под руководством О. П. Табакова. С 1993 года — на телевидении. Был ведущим и репортером в программе для детей «Там-там новости» телеканала РТР. С 1998 года — ведущий и репортер в программе для молодежи «Башня» (РТР). В 1998 году поступил на факультет журналистики МГУ и на актерский факультет Школы-студии МХАТ, но выбрал все-таки журналистику. С 2001 года работает внештатно, а с 2002-го — штатно корреспондентом службы информации телеканала НТВ. За годы работы готовил репортажи для программ «Сегодня», «Намедни», «Личный вклад», «Страна и мир», «Профессия — репортер» и др. В 2003 году закончил факультет журналистики МГУ им. Ломоносова. В 2003 — 2005 годах в Германии и Америке сдал экзамены на знание немецкого и английского языков. В 2004 году стал лауреатом премии Союза журналистов «Новое имя в журналистике». С 2006 — актер сериала «Кадетство» на СТС.

— Борис, неужели для Вас не существует проблемы «звездной болезни»?

— Чем дольше продолжается история с сериалом «Кадетство», тем меньше у меня веры в то, что популярность, да и просто узнаваемость, как в нашем случае, могут пройти по поверхности, не тронув ничего внутри. Чем дольше я в этом нахожусь, тем мне сложнее понять свое к этому отношение. С одной стороны, профессия актера — это профессия анти-эгоизма: надо забыть себя, раствориться в персонаже и в партнере. А с другой — это профессия, которая сильнее прочих умеет напитать самолюбие и тщеславие. Получается, что быть актером — значит преодолевать эгоизм. Но результат работы предполагает обратное. Какой здесь выход? Не знаю. Заставить себя не замечать результата? Это и невозможно, и тоже будет формой эгоизма. Словом, я только чувствую, что это внимание меня меняет. И не в лучшую сторону.

— А что же плохого в популярности?

— Может, главная задача христианина — стать хорошим человеком. А стать им можно только открывшись другому, то есть искренне им заинтересовавшись. Так, забывшись в другом, перестаешь себя контролировать, это и есть, наверно, предел свободы — свободы от себя самого. Венец счастья! Что же делает популярность: огромное количество людей, которых ты не звал и не ждал, в тебя «залетают», а тебе, как христианину, надо быть открытым. Но не хватит сил искренне всеми интересоваться. Поэтому закрываешься — от фальши, неискренности, от страха: ведь тебя держат не за того, кто ты есть… Вот и получается возвращение к эгоизму. Шлагбаум на дорожке к Богу опускается. Эту «закрытость» и полагают за «звездную болезнь». Но она — как раз борьба с тщеславием, с потерей себя. Правда, все равно почти бесплодная. Потому что шлагбаум закрыт.

«Либо мат, либо крестный ход»

— Путь человека к вере и в вере — это всегда цепочка каких-то событий. Какие события на Вашем пути Вы могли бы выделить?

— Таких событий было несколько. Человек, наверно, складывается из любви и нелюбви, которые по отношению к нему проявляют. Меня в детстве чаще любили. Когда мне было семь лет, подруга мамы, моя будущая крестная, настояла, чтобы меня крестили. Но я все равно продолжал расти в среде, где не существовало Церкви или даже просто разговоров о Боге. Зато существовала любовь и доброта.

А первое важное событие на пути к вере произошло четыре года назад. Мне предложили съездить в Покровский монастырь к мощам святой Матроны Московской. Мне тогда показалось, что это могло бы стать занятным опытом. мы туда приехали рано утром. Была огромная очередь, мы встали в хвост. Я не знал и даже не думал, зачем я там. Просто стоял, как все. То, что произошло со мной в этой очереди, можно, кажется, назвать первым опытом встречи с Богом. Для этого трудно подобрать слова. Как будто мощный луч прожектора вдруг высветил все-все, что во мне есть. И тогда я просто заплакал. Я не понимал, что происходит. Вряд ли это было всего лишь умилением средой и молитвенными старушками. Я как будто был подброшен на большую высоту, с которой увидел всю свою жизнь. Эта картина взорвала меня. Если посмотреть на город с самолета, то видишь карту и понимаешь логику расположения улиц. Так и я — увидел логику самого себя. В тот момент мне с невероятной очевидностью открылась ложь моей жизни и… истинность именно сейчас, здесь происходящего. Да, наверное, именно так это можно назвать — истинность. Такое ощущение: то, что я переживаю — это и есть правда, это что-то настоящее, а все прежнее — мелко, ничтожно, так далеко от этого открытия.

— Неужели просто так, стоя в очереди, можно сформулировать для себя цель своей жизни?

— Мне просто стал очевиден тот «раздрай», в котором я находился. Поэтому цель жизни тоже оформилась тогда сама собой: все время чувствовать то, что я почувствовал, стоя в очереди. Заполнять себя этим светом. Это переживание взрыхлило все, что во мне было. Я долго думал об опыте, пережитом в монастыре, пытался его с чем-то сравнивать, но не мог. Просто не было слов в лексиконе, чтобы сформулировать этот опыт. Но было ощущение… нет, не света, а освещенности во мне всего того, что раньше было в темноте.

— А в чем здесь разница?

— «Чувствовать свет» — это благостное состояние, некое удовлетворение, покой. А когда свет высвечивает все то, что в тебе есть, — это не благость. Это откровение, момент предельной правды. Этот свет не ублажает, а режет глаз.

Тот опыт все же забылся. Взрыхленная почва так и осталась лежать, и никаких семян в ближайшее время в ней не появилось. Переживание в очереди у мощей святой Матроны стало частью моего прошлого, а в настоящем — прежняя жизнь. Я тогда не умел и не знал, как ее менять.

— Как пришло осознание, что что-то менять все-таки нужно?

— Я познакомился с Владимиром Александровичем Березиным, телеведущим, человеком моей профессии. Мы с ним, кажется, никогда не говорили о Боге или вере, но в нем проступала какая-то невиданная мне прежде доброта — активная, живая. Общаясь с ним, я, наверно, впервые осознанно захотел быть таким же — добрым, очень человечным человеком. И тогда же сформулировал для себя правило, которому надо следовать: также щедро отдавать себя другим и ничего не просить взамен, как Владимир Александрович. Это убеждение пришло раньше, чем знание о том, что это и есть Евангелие.

— А в чем проявлялась доброта этого человека?

— В его поступках по отношению ко мне, к маме, ко всем людям нашего окружения. Он познакомил меня с отцом Кириллом — настоятелем храма Святой Троицы в Листах. То, что он священник, тогда меня никак не трогало. Я увидел перед собой просто очень хорошего человека. Однажды где-то прочитал, почему люди, когда видели первых христиан, сами принимали христианство. Просто христиане в том обществе были лучшими людьми, самыми добрыми, щедрыми. И этой щедростью заражали язычников. На тех христиан очень хотелось быть похожим. Наверное, схожее чувство я ощутил при встрече с отцом Кириллом. Он заразил именно такой «хорошестью». Конечно, ни о какой вере тогда речи еще не шло. И мне просто очень захотелось с ним говорить. В тех разговорах и вообще в свете этого человека я только-только утверждался в мысли, что быть хорошим — по крайней мере лучше, чем быть плохим. Что-то резко щелк-нуло во мне, когда отец Кирилл во время крестного хода предложил мне нести фонарь. Я снова легко принял это как еще один занятный опыт. Но когда шел в стихаре впереди процессии, я подумал: нельзя нести фонарь на пасхальный крестный ход и жить так, как живу я. Нельзя одновременно делать настолько полярные вещи. Да, именно так — полярность. Полярная разность крестного хода, смысл которого я тогда, конечно же, не понимал, и остальной жизни.

Подумалось: вот я несу фонарь, а потом возьму и в какой-нибудь ситуации выругаюсь матом. И я вдруг понял: либо одно, либо другое. Либо мат, либо крестный ход. И ясно было, что выбирать надо последнее. Потому что тупик и безжизненность первого пути как-то очень ясно выступили.

— Эта мысль о выборе нашла подтверждение в реальной жизни?

— Постепенно. В разговорах с отцом Кириллом слышалось слово «причастие». Я не знал, что это, но попросился пройти Таинство, посчитав его занятным делом. Мы это совершили с ним. Может, я так и думал бы, что вкусил всего лишь хлеб с вином, если бы скоро после того не произошла одна история. Я оказался… перед искушением — обычным для меня тогда, в том смысле, что прежде я это искушением бы не назвал, а убедительно бы оправдался инстинктами… И я остановился. Это было не просто ощущение, что я этого сейчас не буду делать или что не буду этого делать с этим человеком, или что настроение какое-то не то. Нет… Было ощущение, что я этого не имею права делать, что сделав это, я что-то (на самом деле — Кого-то) предам. Этот выбор тогда — был входом в какое-то новое состояние.

— И как дальше пошла жизнь?

— Через несколько дней после этого мне позвонили и предложили попробоваться на роль в сериал «Кадетство». Съездил на пробы, а вечером просто шел мимо храма и решил зайти к отцу Кириллу. Выстоял всю службу — это была вторая в моей жизни служба после причастия. Я, разумеется, тогда совершенно не умел молиться, но как мог просил Бога… о том, чтобы меня утвердили на роль. Мне действительно очень этого хотелось! Стоял и шептал про себя, что если мне это будет полезно, то пускай меня утвердят. Словом, была у меня такая просьба — совсем материальная, но искренняя. И когда мы с отцом Кириллом вышли из храма, зазвонил телефон, и мне сказали, что меня утвердили. Я взвизгнул от радости. В тот момент казалось абсолютно очевидным, что это Бог услышал мои молитвы. Но еще я понял другое: если уж для меня Бог столько всего сделал, я тем более обязан Его отблагодарить. А как я могу отблагодарить Бога? Только перестать жить так, как я раньше жил.

И работа в «Кадетстве» этому помогла: она поменяла внешний строй жизни — я выскочил из суетливого ритма репортерской работы и мог теперь внимательно идти — уже понятно, что новым путем.

— То, что Вы рассказали, похоже на череду счастливых случайностей. Вам так не кажется?

— Случайностей нет, теперь мне ясно, что те слезы у мощей святой Матроны я на самом деле не забыл, хотя сразу ничего в жизни не поменялось. Да и все, что было до тех слез — подготовка: знаете, в семь лет я написал стихотворение, первое в жизни. Оно было такое: «Скажи мне, Церковь, Иисус Христос живой? Ответь мне, Церковь, он существует или нет? И Церковь отвечает мне: „Скажи мне правду, ты в Бога веришь или нет?“ И я ответил Церкви: „Я в Бога верю, да, так расскажи ты мне тогда, живой Он или нет?“ Дальше я точно уже не помню, но смысл был в том, что Церковь мне отвечает, что Он существует в каждом из нас. А заканчивалось стихотворение так: „А существует Он во мне?“ — спросил я тихо Церковь. „Конечно существует“, — ответила мне Церковь с улыбкой на лице».

«Если мы не сможем жить без этого до брака…»

— До сих пор есть стереотип, что Церковь — для зашоренных и непрогрессивных. А как себя чувствует современный успешный молодой человек в Церкви? Никогда не было ощущения, что находитесь среди чужих?

— Иногда мыслилось такое. Но когда честно себя спросил: «А кто свои?» — ответ указывал, скорее, на «зашоренных» и «неперспективных» — на тех, с кем ты настоящий. В Церкви мы какие угодно, но точно, настоящие. Потому что тут все говорит о смерти на земле и этот разговор все с тебя снимает — не важно, веришь ты или нет. Этой настоящестью я очень дорожу. Потому так колко внутри, когда в Церкви узнают — механизм «закрывания» здесь не хочется включать.

— А Вы не боитесь открыто говорить о своей вере? Среди друзей, коллег по сериалу, коллег по телевидению?

— Не боюсь. Только понимаю, что еще очень плохо умею это делать — выражать то, что на самом деле ощущаю. Совсем недавно я понял, что лучший способ говорить о своей вере — это… жить. Жить так, как положено этой верой — настолько, насколько хватает сил. Слова, наверно, могут иметь силу, но взволновать, потрясти другого человека может только твой личный пример, пример твоей жизни — как меня взволновал когда-то пример Березина и отца Кирилла.

— Но это не снимает вопрос о том, стоит ли говорить о вере в принципе.

— Наверное, стоит. У меня есть убеждение, что Бог — это очень просто. В основе своей. И самое главное — имеет отношение к каждому. И когда мне доводится говорить с людьми нецерковными, я понимаю: надо не пересказывать то, что ты услышал от священника, но делиться своим личным опытом — тем, что реально сам пережил. Только не надо воображать себя апостолом и стремиться обратить собеседника или наставить его на путь истинный — так недолго и загордиться. Цель одна — поделиться радостью. Если она искренняя, то и другого она захватит.

— А почему Вы считаете, что Бог — это очень просто?

— Потому что Он самые сложные вещи объясняет, потому что о нем можно очень просто говорить. Разговор о Боге с нецерковным человеком, это как погружение аквалангистов: мгновенное попадание на сумасшедшую глубину просто разорвет перепонки. Так что, если заговорил про это, то надо самому «всплыть» из той уже достигнутой глубины, из понимания еще зашифрованных от другого понятий: если я скажу что-нибудь в духе: «нам надо спасаться» или «Христа распяли за тебя"… Он в этом случае, скорее, поймет китай-ский язык, чем свой родной.

— Есть множество хороших и по-настоящему добрых людей, которые не ходят в Церковь или вообще не верят в Бога. Их доброта рождена просто воспитанием. Это, кстати, то, о чем Вы говорили в самом начале беседы — что росли в среде, где не было Церкви, но была любовь…

— Знаете, в школах нас учат грамматике и правописанию, но есть ведь и природная грамотность. Церковь — это ведь школа, курсы «как стать хорошим человеком и быть счастливым». Этот урок длится всю жизнь. Но кого-то Бог этим мастерством наделил и без церковного опыта. Страшно, если такой человек начнет отрицать саму школу, Церковь — потеря дара, наверно, самое безобидное, что с ним может произойти.

Сейчас в ходу такие представления: «Я могу просто идти по улице — и разговаривать с Богом», «Бог — мой друг, он мне помогает», «Зачем эта Церковь, эти иконы, это золото, все это заслоняет Бога» и т. д. Но как английский язык лучше всего учить на курсах, да еще и в англоязычной среде, так и учиться не быть эгоистом лучше всего там, где можно пережить опыт обращения к Богу, хотя бы допустив, что Он есть или есть просто что-то, что тебя создало, перед Кем или Чем я могу не играть, а быть самим собой. Такая встреча возможна, скорее, только в Церкви.

— Как этот закон влияет на обычную повседневную жизнь?

— После прихода в Церковь на место старых правил моей жизни стали приходить новые. И всякое новое правило я учился пристраивать к себе. От прежней манеры жизни я долго не мог себе уяснить: как я смогу жениться и не иметь близости до свадьбы — такой опыт оставался в косных древних книжках, но не в тогдашней моей среде… А потом вдруг пришел простой ответ: если мы не сможем жить без этого до брака, то мы и с этим в браке жить не сможем. И если ты не будешь держаться никакого правила до брака, то что тебе помешает и в браке не держаться правил и изменить? Абстрактное чувство, что я этого человека люблю и он мне дорог? Но это только названия, которыми ты сам назвал необъяснимое. Названия легко могут потерять действия. А Церковь — это, по-моему, очень логичный и простой закон: «Сделай так, и будет тебе счастье». То, что кажется ограничением — просто формула счастья, которую можно уложить в одну строчку.

— Вы сказали, что для Вас человек нецерковный и неверующий — почти одно и то же. Почему?

— Когда я люблю женщину, я очень хочу с ней встречаться. Люблю ее дом, ее черты, запах, цвет волос, почерк… А тут человек говорит, что любит Бога, но при этом не любит место, где Бог на земле присутствует. Не признает мощей, не почитает святых, то есть родных твоей Любви… Как-то нелогично выходит: любишь, а быть в близости не хочешь, ведь нигде так сильно нельзя пережить чувства присутствия Бога, как в Церкви.

— А как в Вашей семье относятся к тому, что Вы начали воцерковляться?

— Мама — нецерковный человек. Но, кажется, она видит, что от этого как минимум не хуже.

— Как Вам кажется, с мамой нужно разговаривать о своей вере?

— Может, это прозвучит немного по-детски, но я часто думаю о тех людях, с которыми хотел бы разделить вечность, хотел бы быть всегда. В первую очередь — с мамой. Но у меня есть ощущение, что это возможно только через Церковь. Только когда и она поверит в то, во что верю я. Но разговаривать с мамой о вере очень-очень сложно и… у меня не получается. Потому что это мама. Мы не умеем меняться ролями: мама всегда учитель, я всегда ученик. А вера — это та область, где у меня уже есть какой-то опыт, а у нее еще нет. Думаю, и здесь нужно стараться, чтобы за тебя говорили твои поступки.

Когда я маму познакомил с отцом Кириллом, она сказала ему: «Спасибо Вам, от общения с Вами Боря стал лучше ко мне относиться». Вот это эффективнее любых разговоров — если мама заметила реальный действенный результат прихода в Церковь.

И еще: мне кажется, что мама — человек большей веры, чем моя. Я не помню, чтобы она когда-нибудь молилась, но не знаю человека, который сделал бы столько добра людям, так дарил бы другим себя.

Мама для меня — лучший пример того, что добрый человек — уже верующий.

— Вы в одном интервью сказали, что мама — ваш лучший друг. Нечастые слова, учитывая то, что молодежная культура диктует культ отрицания родителей…

— Я в свое время стал замечать неизменное действие одного правила: когда у нас с мамой все в отношениях хорошо, то и во всех прочих жизненных делах проблем нет. Как только в отношениях что-то нарушается (причем я четко сознаю, что это всегда по моей вине), то тут же рушится и все остальное. Я понял это еще давно — задолго до своего воцерковления. Только потом узнал, что оказывается, даже заповедь такая есть — про почитание родителей. Поэтому сейчас я бы уже не сказал, что мама — это друг. Потому что сказать так — значит упростить значение слова «мама». Она конечно друг. Но больше, чем друг. Мама — это мама. Я теперь сильнее осознаю святость этого понятия.

«Это был шприц с чем-то добрым»

— Как, с Вашей точки зрения, относиться к жанру сериалов в принципе?

— Сериал — это кинонаркотик. Он убивает время и никак не напитывает. Просто несет мимо жизни. Но иногда — и это большое достижение — в химический состав этого наркотика удается влить что-то, что может как-то перестроить человека.

— А «Кадетству» это удалось?

— Кажется, да.

— Получается, Вы производили «полезный наркотик»? Так разве бывает?

— В одном из последних номеров «Фомы» интервью режиссера Павла Лунгина заканчивалось словами о том, что в сегодняшние сердца все труднее прорваться… Может, сериал и нужен, чтобы стать более легким путем в сердца? В «Кадетстве» наркотик удалось… обхитрить. Под его видом вливалось что-то очень полезное.

— И какие конкретно идеи «Кадетства» Вы считаете правильными, живыми?

— Да хотя бы мой герой — Илья Синицын. В его жизни есть одна девушка, и он уже очень твердо решил, что другой не будет. И эта его верность выражается совсем не менторски. «Кадетство» — это вообще не нравоучение. Есть общее место, от которого никуда не деться: телевидение рисует стереотип поведения. Сложно воспитывать, когда надо еще и понравиться зрителю. Есть путь, которым хочет понравиться вечерний эфир канала ТНТ. А есть — путь сериала «Кадетство» на СТС. Мне отчего-то кажется, что в последнем случае путь чуть сложнее.

— То, что в «Кадетстве» много правильных идей, — это, как сейчас принято говорить, продуманный режиссерский «месседж» или так просто сюжет сложился?

— Здесь есть принципиальный момент: никто никого не хотел учить. И никакого намерения донести до зрителя что-то высокое не было. Была задача просто показать среду, где мальчики растут, становятся мужчинами, и как это происходит. Выразить момент детства, которое заканчивается.

— Получается, чтобы говорить о нравственности, достаточно показать среду? А если эта среда современных девятиклассников из спального района Москвы? Помню себя в девятом классе — это далеко не нравственные поступки и мысли… Так каким же образом из попытки показать среду родились образцы нравственного поведения?

— Думаю, как и с любой средой, здесь вопрос не ее вида, а взгляда на нее. Просто Суворовское училище и без труда сценаристов очень ясно проявляет, что хорошо, а что плохо. Конкретность — свойство любой военной среды. Я часто слышу, что, мол, «загустили», «так в жизни не бывает». Просто в жизни нам многое свойственно усложнять. А тут, в СВУ, становишься проще: либо скажешь правду, либо соврешь, либо выручишь, либо — крыса.

Этот недостаток простоты в обычной жизни — может, главное чувство, которое я вынес из полутора лет съемок сериала.

— А зачем человеку простота?

— Это вид открытости. Вид анти-эгоизма. Ведь что такое наша «сложность»? Эта такая углубленная мысль о себе. Мне это один священник сказал, и я навсегда это запомнил. Когда говорил ему что-то типа: «У меня то-то и то-то не получается, я, дескать, недостоин», он мне ответил: «Да Вы попроще к себе относитесь, попроще…» Когда проживешь в Суворовском училище три года на глазах друг у друга — навсегда отучишься быть эгоистом. Оттого и кажется, что там больше белого, чем черного, потому что думают друг о друге больше, чем о себе и своем.

— А была ли реальная отдача от сериала? Есть ли уже результаты того, что в вечернем эфире СТС появились примеры хорошего и плохого?

— Из очевидного: вал желающих поступить в Суворовские училище по всей стране. А еще — письма, множество писем. Те, что я прочитывал, кажется, заполнены светом. По сути — это одно большое послание. И когда читаю, понимаю, что в центре такого послания — не просто очарованность каким-либо героем, а все-таки сообщение о появлении нового идеала. Дети в школах дают друг другу клички Печка, Сухой, Трофим и играют во дворе в кадетов. И я не могу себе представить, чтобы в такой игре вдруг появился пистолет и один мальчик понарошку застрелил другого. Может, кого-то сериал вообще не тронул. Но хуже вряд ли кто-то стал.

— То есть Вы согласны с той точкой зрения, что ответственность художника в искусстве выражается не в том, чтобы человек, прочитав стихотворение, стал лучше, а в том, чтобы он не стал хуже?

— Я для себя однажды сформулировал, чем отличается искусство от неискусства. Неискусство может поражать, удивлять, развлекать, но оно никогда не сможет объяснить что-то про жизнь. Это может сделать только искусство. И такое объяснение никогда не сможет сделать хуже. Я не очень понимаю, что такое ответственность художника. Он выразил то, что у него внутри. Большего он сделать не может. У него одна ответственность — перед Богом, как мне кажется. Художник просто может сказать, обращаясь к Нему: «Ты дал мне что-то почувствовать, что-то вдохнул в меня, и все, что я могу сделать, это вернуть этот дар в виде своего творения».

— Было у Вас так, чтобы Вы подходили к работе в «Кадетстве» как христианин?

— Помню наш разговор с исполнительницей роли моей девушки Олей Лукьяненко о том, что Церковь не разрешает прерывание беременности. Мы долго это обсуждали.

И, играя сцены с ее абортом, меня кошмар схватывал от мысли о его греховности, о том, что это убийство, что за это — потеря Бога, несчастье, развал всего в жизни. Так и происходит — у Синицына все рушится, даже училище он бросает.

Я думал, снимаясь: такой финал закономерен для отношений, в которых с самого начала было нарушено правило — они встречались, были в близости, не будучи женатыми… Но откуда Синицыну было это правило знать?! Кто ему о нем сказал? Он только неосознанно его ощущал, как часто мы неосознанно ощущаем какую-то неправильность, в которой живем, и смиряемся с ней. Так и он: спешил помолвиться, твердо знал, что женится, уродства того, что называют «гражданским браком» — это когда люди вроде вместе, а никакой ответственности друг за дружку не несут и всегда могут разбежаться, — не принимал…

Беременность Ксении — для него взрыв, но приближение, осо-знание Закона. Он не говорит ни слова о Боге или грехе, но ясно поступает по закону Бога.

Мы скажем это по-христиански, а для него — по-человечески. Это на самом деле одно и то же!

«Что-то невысказанное»

— Иногда на материалы в «Фоме» бывает реакция, что, дескать, человек «крестик нацепил», вы обрадовались и побежали брать у него интервью. А он как жил своей обыкновенной жизнью, так и продолжает ею жить. Не боитесь такой реакции на нашу с Вами беседу?

— Знаете, ощущения человека, который только «крестик нацепил», часто точнее и горячее, чем у того, кто уже давно в Церкви и привык… к Богу. Вот этой привычки я очень боюсь.

P. S. Когда мы уже были почти на пороге квартиры и собирались уходить, Боря заговорил о митрополите Сурожском Антонии. меня его книги в свое время просто перевернули. «А Вы видели о нем фильм, „Апостол любви“ называется?» — спросил хозяин. «Нет», — ответил я. «А хотите дам Вам посмотреть?»

http://www.foma.ru/articles/1385/


Rambler's Top100 Каталог Православное Христианство.Ру Рейтинг@Mail.ru