Русская линия
Храм Рождества Иоанна Предтечи на Пресне Татьяна Касаткина01.11.2007 

Пушкинские цитаты в «Великом инквизиторе» Достоевского

Совпадающие слова в «вербальных параллелях», своего рода скрытые цитаты, то есть цитаты, не выделенные как таковые автором анализируемого текста, можно бы назвать «булавками», пришпиливающими аллюзию к прецедентному тексту, несомненно доказывающими ее осознанное автором присутствие. Однако у Достоевского встречаются и отдельные слова, выделенные как цитаты, и не разглядеть их в таком качестве (причем — в качестве именно точных цитат, привлекающих для участия в тексте Достоевского вполне определенные тексты) оказывается не безвредным для адекватного восприятия произведения.

Речь пойдет о пушкинских цитатах, служащих своего рода введением в диалог Христа и инквизитора в «Поэме о великом инквизиторе». По видимости они даны для характеристики места действия: «Проходит день, настает темная, горячая и „бездыханная“ севильская ночь. Воздух „лавром и лимоном пахнет“. Среди глубокого мрака вдруг отворяется железная дверь тюрьмы, и сам старик великий инквизитор со светильником в руке медленно входит в тюрьму» (14, 227−228)[i]. В комментариях к академическому собранию сочинений эти взятые в кавычки слова названы одной «измененной цитатой» из трагедии А.С. Пушкина «Каменный гость»:

Приди — открой балкон. Как небо тихо;
Недвижим теплый воздух — ночь лимоном
И лавром пахнет… (15, 559)

И однако «бездыханная» — слишком характерное слово, чтобы счесть его «изменением» строки «недвижим теплый воздух». Когда мне пришлось в очень ограниченные сроки готовить комментарии к Собранию сочинений Ф.М. Достоевского в 9 томах[ii], я готова была впасть в отчаяние: передо мною здесь очевидно вторая пушкинская цитата, но понятно, что я ни за что не успею ее найти. Выручил Валентин Семенович Непомнящий. Цитата была атрибутирована мгновенно: «Отрывки из путешествия Онегина», конец последней строфы[iii]:

И бездыханна и тепла
Немая ночь[iv].
Тут стало понятно, что все только начинается…

Мне уже случалось писать о способе цитирования, характерном для Достоевского: «Для Достоевского цитата — всегда возможность создать дополнительное измерение в творимой им «вторичной реальности», двумя-тремя словами соединить мир своего романа с иным миром, который тем самым начинает в его романе подспудно присутствовать и оказывать на него — иногда очень мощное — воздействие. Цитата для Достоевского — род заклинания, которым он вызывает, словно духов, приводит в свой текст чужие образы. Это возможность (мгновенно, минимальными средствами) огромного расширения смысла, ибо все богатство значений и ассоциаций процитированного произведения вбирается Достоевским в текст посредством цитаты"[v]. Здесь говорится о двух-трех словах, но, очевидно, что «однословная» цитата может выполнять ту же функцию. Для интерпретатора при этом всегда возникает проблема (практически неразрешимая) соревнования с несравненно более могучим интерпретатором — Достоевским; необходимость дотянуться до его глубины понимания процитированного произведения, чтобы понять смысл цитирования. Между тем, здесь ситуация была иной: опознанная цитата отсылала к пушкинскому тексту, который ранее фигурировал в публицистике Достоевского. В первом номере «Дневника писателя» за 1876 год, в III главке 1 главы он пишет о том, что в названии главки обозначено как «Дети мыслящие и дети облегчаемые. «Обжорливая младость»»: «Жаль еще тоже, что детям теперь так все облегчают — не только всякое изучение, всякое приобретение знаний, но даже игру и игрушки. Чуть только ребенок станет лепетать первые слова, и уже тотчас же начинают его облегчать. Вся педагогика ушла теперь в заботу об облегчении. Иногда облегчение вовсе не есть развитие, а, даже напротив, есть отупление. Две-три мысли, два-три впечатления поглубже выжитые в детстве, собственным усилием (а если хотите, так и страданием), проведут ребенка гораздо глубже в жизнь, чем самая облегченная школа, из которой сплошь да рядом выходит ни то ни се, ни доброе, ни злое, даже и в разврате не развратное, и в добродетели не добродетельное.

Что устрицы, пришли? О радость!
Летит обжорливая младость
Глотать…

Вот эта-то «обжорливая младость» (единственный дрянной стих у Пушкина потому, что высказан совсем без иронии, а почти с похвалой) — вот эта-то обжорливая младость из чего-нибудь да делается же? Скверная младость и нежелательная, и я уверен, что слишком облегченное воспитание чрезвычайно способствует ее выделке; а у нас уж как этого добра много!» (22, 9−10).

«Единственный скверный стих у Пушкина» принадлежит той же, «одесской» части «Отрывков из путешествия Онегина».

Совершенно очевидно, что текст Достоевского в «Дневнике писателя», маркированный цитатой из «Отрывков из путешествия Онегина», заключает в себе проблематику «Великого инквизитора», но, так сказать, с противоположным знаком. Иван Карамазов только что (перед появлением соответствующей цитаты в «Братьях Карамазовых) утверждал непереносимость страданий детей. Великий инквизитор сейчас будет утверждать непереносимость вообще человеческих страданий (все человечество за исключением немногих сильных приравнивая к «маленьким детям, взбунтовавшимся в классе» (14, 233)) и упрекать Христа как раз за отказ от «облегчения» человеку понимания его роли и места на земле, а далее — за отказ от «облегчения» самой роли… Великий инквизитор будет ставить себе всяческое «облегчение» в заслугу.

Достоевский — за отсутствие «облегчения», за «собственное усилие», даже за страдание… Страдание, во всяком случае, предпочитается «облегчению». Лучше страдание, чем «обжорливая младость». Страдание, даже до смерти, становится в романе залогом глубины Илюши и созданного вокруг него братства мальчиков. Залогом их созидания как воистину человеков, а не эфемерных «облегченных» существ, о которых сам инквизитор скажет, что они тихо умрут «и за гробом обрящут лишь смерть. <…> Ибо если б и было что на том свете, то уж конечно не для таких, как они» (14, 236).

Можно сказать, что пушкинская цитата есть способ существования авторской позиции в «Поэме о великом инквизиторе» — авторской позиции, которая никак не может проявиться иначе, поскольку автор несравненно более, чем обычно, ограничен здесь в правах — ибо находится в области текста, сотворенного персонажем. Достоевский выходит из положения характерным для себя способом: он предоставляет персонажу использовать слово (в данном случае — цитату) в значении, определяемом узким контекстом: как описание места действия; но сам вводит посредством цитаты не только пушкинский текст (который в этой части — весь под знаком «обжорливой младости»), но и свой публицистический текст, в котором фигурирует соответствующая цитата.

Все сказанное вынуждает поближе приглядеться к произведению, которому принадлежит вторая цитата, — к «Каменному гостю».

Вообще, всяких интереснейших соответствий тут множество, начиная с имени главного действующего лица. Жуан, Гуан (Хуан) — это ведь Иван, и здесь как бы дается вторая «веха» носителю имени: он свободен самоопределяться в диапазоне от «Иоанна Милостивого», с отвержения подвига и пути которого он начинает объяснение своего «неприятия мира» (14, 215), до «Дон Гуана». Очевидно, путь последнего он на наших глазах и опробует. Во всяком случае, прежде, чем перейти к «постановке Алеши на свою точку» (14, 216), Иван скажет: «Братишка ты мой, не тебя я хочу развратить и сдвинуть с твоего устоя, я, может быть, себя хотел бы исцелить тобою», — и улыбнется вдруг «совсем как маленький кроткий мальчик». «Никогда еще Алеша не видал у него такой улыбки» (14, 215). Перед нами, по сути, парафраз обращения Дон Гуана к Доне Анне:

О Дона Анна, —
Молва, быть может, не совсем неправа,
На совести усталой много зла,
Быть может, тяготеет. Так, разврата
Я долго был покорный ученик,
Но с той поры, как вас увидел я,
Мне кажется, я весь переродился.
Вас полюбя, люблю я добродетель
И в первый раз смиренно перед ней
Дрожащие колена преклоняю[vi].

Дон Гуан, «полюбивший добродетель», все же не уйдет, не добившись поцелуя от «должной быть верной и гробу» вдовы. Иван же уже через несколько страниц заявит измученному его речью Алеше: «Ты мне дорог, я тебя упустить не хочу и не уступлю твоему Зосиме"[vii] (14, 222), и заставит-таки брата «сказать нелепость» — произнести смертный приговор генералу, затравившему мальчика собаками (14, 221). И там и тут нам представлена стратегия соблазнителя, и там и тут за этой стратегией стоит прямо названный в тексте — лукавый, бес, черт.

Инеза! — черноглазая… о, помню.
Три месяца ухаживали вы
За ней; насилу-то помог лукавый[viii].

Иван, добившийся от Алеши солидарности в бунте, вырвавший у него «расстрелять!», реагирует на это следующим образом:

«- Браво! — завопил Иван в каком-то восторге, — уж коли ты сказал, значит… Ай да схимник! Так вот какой у тебя бесенок в сердечке сидит, Алешка Карамазов!

— Я сказал нелепость, но…

— То-то и есть, что но… - кричал Иван. — Знай, послушник, что нелепости слишком нужны на земле. На нелепостях мир стоит, и без них, может быть, в нем совсем ничего бы не произошло. Мы знаем, что знаем!» (14, 221).

Иван буквально повторяет здесь слова, которые мы впоследствии услышим от его черта в главе «Черт. Кошмар Ивана Федоровича"[ix]. Иван здесь крайне неадекватен, словно одержим, словно это одержащий его бес вопит в восторге, приветствуя бесенка в сердце брата.

Лауру и Дон Гуана, «покорных учеников разврата», в «Каменном госте» называют демонами те, кого они соблазняют. Дон Карлос — Лауру («Милый демон!"[x]); Дона Анна — Дон Гуана («Вы сущий демон"[xi]). Лаура называет Дон Гуана, убившего Дон Карлоса, дьяволом[xii]. В трагедии Пушкина перед нами два «демона», отвращающих соблазняемых от добродетели, что значит, прежде всего — переводящих их взор от вечного к сиюминутному, и три их жертвы (Инеза, Дон Карлос, Дона Анна), причем все трое совращенных погибают, словно конечной целью соблазнителей[xiii] и было не наслаждение (лишь приманка), но смерть. Именно во время такого призыва («carpe diem») Лауры к Дон Карлосу (после его, по сути «memento mori» или, по крайней мере, «помни о старости», то есть: не принимай текущего мгновения за вечность, тщеты за нетленное[xiv]) и прозвучит строка, процитированная в «Братьях Карамазовых»:

Тогда? Зачем
Об этом думать? что за разговор?
Иль у тебя всегда такие мысли?
Приди — открой балкон. Как небо тихо;
Недвижим теплый воздух, ночь лимоном
И лавром пахнет, яркая луна
Блестит на синеве густой и темной,
И сторожа кричат протяжно: «Ясно!»
<…> слушай, Карлос,
Я требую, чтоб улыбнулся ты…
— Ну то-то ж!

Тут-то улыбнувшийся Дон Карлос и произносит свое «милый демон!"[xv], после чего сразу звучит призывный клич Дон Гуана, несущего ему смерть. Так же мгновенно после «холодного, мирного поцелуя"[xvi] Доны Анны раздается стук пришедшей статуи Командора[xvii]. Соблазняющие наслаждением мгновенной жизни уводят в смерть.

Здесь нужно еще отметить, что единственная любовная сцена в «Каменном госте», после которой никто не умирает, происходит между двумя «демонами», Лаурой и Дон Гуаном, прямо над свежим трупом; вообще же все любовные сцены происходят так или иначе в присутствии покойников — даже когда Дона Анна пытается как раз такого присутствия избежать, приглашая Дон Гуана к себе домой, он тут же зовет туда же статую. Создается ощущение, что смерть не просто неотступно следует за любовным соблазном, но и сама суть соблазна вовсе не в любви, но в смерти. Здесь чрезвычайно характерна реплика Дон Гуана, с которой начинаются его любовные воспоминания об Инезе (причем, если включить предшествующую реплику Лепорелло, которую подхватывает и продолжает Дон Гуан, то текст получится еще более характерный):

Насилу-то помог лукавый.
В июле… ночью. Странную приятность
Я находил в ее печальном взоре
И помертвелых губах. Это странно[xviii].

Реплика закольцована словами «странная», «странно», что, конечно, должно обратить особое внимание читателя на это действительно странное обстоятельство.

Соблазн счастья и устроения в этой жизни и завлечение посредством этого счастья в абсолютную, безнадежную смерть, как отчасти уже было сказано, путь и великого инквизитора: «Тогда мы дадим им тихое, смиренное счастье, счастье слабосильных существ, какими они и созданы. О, мы убедим их наконец не гордиться, ибо Ты вознес их и тем научил гордиться; докажем им, что они слабосильны [как тут не вспомнить слова гордой прежде Доны Анны, назначающей второе свидание Дон Гуану: «О Дон Гуан, как сердцем я слаба» — Т.К.], что они только жалкие дети, но что детское счастье слаще всякого. Они станут робки и станут смотреть на нас и прижиматься к нам в страхе, как птенцы к наседке. <…> О, мы разрешим им и грех, они слабы и бессильны, и они будут любить нас как дети за то, что мы им позволим грешить. Мы скажем им, что всякий грех будет искуплен, если сделан будет с нашего позволения; позволяем же им грешить потому, что их любим, наказание же за эти грехи, так и быть, возьмем на себя. <…> И все будут счастливы, все миллионы существ, кроме сотни тысяч управляющих ими. Ибо лишь мы, мы, хранящие тайну, только мы будем несчастны. Будет тысячи миллионов счастливых младенцев и сто тысяч страдальцев, взявших на себя проклятие познания добра и зла. Тихо умрут они, тихо угаснут во имя Твое и за гробом обрящут лишь смерть» (14, 236). (Тут неотвязно мерещится и презрительное: «Брось ее, все кончено», — сказанное Каменным гостем о Доне Анне Дон Гуану. Сказанное — словно о сломанной кукле, словно она, попав в сети греха, не ответственна, как ее соблазнитель, а просто лишена души и жизни, и все, что может последовать, имеет отношение к нему, но не к ней).

Великий инквизитор ведет себя как соблазнитель, отвращающий вдовеющее человечество (а согласно экспозиции ивановой поэмы это именно так — Христос отсутствует пятнадцать веков) от верности его Супругу[xix], поворачивающий его лицом к себе, не дающий ему оторваться от себя, отвлечься хоть на миг от непрерывно длящегося «холодного мирного» поцелуя «тихого счастья». Тут, наконец, становится предельно ясно, почему соблазн напрямую ведет к смерти. Великий инквизитор так описывает одержащего его беса: «Страшный и умный дух, дух самоуничтожения и небытия» (14, 229). Отсюда и «странная приятность», ощущаемая одержимыми от всего «помертвелого», от всего, движимого ими к небытию.

Но самую точку, острие схождения текстов Пушкина и Достоевского нам только еще предстоит разглядеть.

Продолжим чуть-чуть текст «Великого инквизитора», содержащий две разбираемые пушкинские цитаты. «Проходит день, настает темная, горячая и «бездыханная» севильская ночь. Воздух «лавром и лимоном пахнет». Среди глубокого мрака вдруг отворяется железная дверь тюрьмы, и сам старик великий инквизитор со светильником в руке медленно входит в тюрьму. Он один, дверь за ним тотчас же запирается. Он останавливается при входе и долго, минуту или две, всматривается в лицо Его. Наконец тихо подходит, ставит светильник на стол и говорит Ему: «Это Ты? Ты? — Но, не получая ответа, быстро прибавляет: — Не отвечай, молчи. Да и что бы Ты мог сказать? Я слишком знаю, что Ты скажешь. Да Ты и права не имеешь ничего прибавлять к тому, что уже сказано Тобой прежде. Зачем же Ты пришел нам мешать?»» (14, 227−228). Почти сразу вслед за этими словами Алеша прерывает Ивана вопросом, пытаясь выяснить природу происходящего: «Я не совсем понимаю, Иван, что это такое? — улыбнулся все время молча слушавший Алеша, — прямо ли безбрежная фантазия или какая-нибудь ошибка старика, какое-нибудь невозможное qui pro quo? — Прими хоть последнее, — рассмеялся Иван, — если уж тебя так разбаловал современный реализм и ты не можешь вынести ничего фантастического — хочешь qui pro quo, то пусть так и будет. Оно правда, — рассмеялся он опять, — старику девяносто лет, и он давно мог сойти с ума на своей идее. Пленник же мог поразить его своею наружностью. Это мог быть, наконец, просто бред, видение девяностолетнего старика пред смертью, да еще разгоряченного вчерашним автодафе во сто сожженных еретиков. Но не все ли равно нам с тобою, что qui pro quo, что безбрежная фантазия? Тут дело в том только, что старику надо высказаться, что наконец за все девяносто лет он высказывается и говорит вслух то, о чем все девяносто лет молчал. — А пленник тоже молчит? Глядит на него и не говорит ни слова? — Да так и должно быть во всех даже случаях, — опять засмеялся Иван» (14, 228).

Если у Достоевского о чем-то говорится, что это все равно и не важно — тут-то и держи ухо востро. Особенно если это «неважное» так подробно обсуждается. Невозможно не заметить, что герои в своем обсуждении предполагают, а инквизитор так прямо настаивает на, если можно так выразиться, «статуарности» пленника. Ничего не может быть Им развито, ничего нового поведано, Он — лишь закаменевшее свидетельство некогда бывшей кипящей жизни. Возможно (продолжим варианты, предлагаемые Иваном), Он — это Его статуя, каких множество было в Испании в храмах и на улицах, которые участвовали в процессиях и крестных ходах. Потому-то все и узнают Его — кругом все наполнено Его изображениями[xx]. И тут наше предположение поддержит еще одна цитата, тем более, что к Пушкину она некоторое отношение тоже имеет — но только при своем втором появлении.

Слово «стогны» во всем корпусе текстов Достоевского встречается три раза. Два из них — в «Великом инквизиторе"[xxi], первый раз — при появлении, второй раз — при уходе Христа. Надо ли говорить, что это чрезвычайно значимые позиции. Есть большой соблазн «закольцевать» пришествие Христа в поэме этим словом. Но перед нами не одни и те же «стогны» — это отсылка к разным текстам, что и выражено разными синтаксическими конструкциями. «Он снисходит на «стогны жаркие» южного города <…>» (14, 226). «И выпускает Его на «темные стогна града». Пленник уходит» (14, 239). Ко второй цитате мы вернемся в свое время, а первую помогает расшифровать третий случай появления слова «стогны» у Достоевского. Это, собственно, тоже цитата, но, как и тогда, когда мы разбирали слово «бездыханная», цитата, включенная в интерпретирующий контекст, имеющий очень непосредственное отношение к «Великому инквизитору» и в целом — к беседе Алеши с Иваном.

В статье «Г-н -бов и вопрос об искусстве» (1861), разъясняя пользу чистого искусства, Достоевский, в том числе, пишет: «Кроме того, можно относиться к прошедшему и (так сказать) байронически. В муках жизни и творчества бывают минуты не то чтоб отчаяния, но беспредельной тоски, какого-то безотчетного позыва, колебания, недоверия и вместе с тем умиления перед прошедшими, могущественно и величаво законченными судьбами исчезнувшего человечества. В этом энтузиазме (байроническом, как называем мы его), перед идеалами красоты, созданными прошедшим и оставленными нам в вековечное наследство, мы изливаем часто всю тоску о настоящем, и не от бессилия перед нашею собственною жизнью, а, напротив, от пламенной жажды жизни и от тоски по идеалу, которого в муках добиваемся. Мы знаем одно стихотворение, которое можно почесть воплощением этого энтузиазма, страстным зовом, молением перед совершенством прошедшей красоты и скрытой внутренней тоской по такому же совершенству, которого ищет душа, но должна еще долго искать и долго мучиться в муках рождения, чтоб отыскать его. Это стихотворение называется «Диана», вот оно:

ДИАНА

Богини девственной округлые черты,
Во всем величии блестящей наготы,
Я видел меж дерев над ясными водами,
С продолговатыми бесцветными очами…
Высоко поднялось открытое чело,
Его недвижностью вниманье облегло, —
И дев молению в тяжелых муках чрева
Внимала чуткая и каменная дева.
Но ветер на заре между листов проник;
Качнулся на воде богини ясный лик;
Я ждал, — она пойдет с колчаном и стрелами,
Молочной белизной мелькая меж древами,
Взирать на сонный Рим, на вечный славы град,
На желтоватый Тибр, на группы колоннад,
На стогны длинные… Но мрамор недвижимый
Белел передо мной красой непостижимой.

Последние две строки этого стихотворения полны такой страстной жизненности, такой тоски, такого значения, что мы ничего не знаем более сильного, более жизненного во всей нашей русской поэзии. Это отжившее прежнее, воскресающее через две тысячи лет в душе поэта, воскресающее с такою силою, что он ждет и верит, в молении и энтузиазме, что богиня сейчас сойдет с пьедестала и пойдет перед ним,

Молочной белизной мелькая меж древами…

Но богиня не воскресает, и ей не надо воскресать, ей не надо жить; она уже дошла до высочайшего момента жизни; она уже в вечности, для нее время остановилось; это высший момент жизни, после которого она прекращается, — настает олимпийское спокойствие. Бесконечно только одно будущее, вечно зовущее, вечно новое, и там тоже есть свой высший момент, которого нужно искать и вечно искать, и это вечное искание и называется жизнью, и сколько мучительной грусти скрывается в энтузиазме поэта! Какой бесконечный зов, какая тоска о настоящем в этом энтузиазме к прошедшему!» (18, 96−97).

Этот текст «переговорит» Иван, начиная беседу с Алешей: «Я хочу в Европу съездить, Алеша, отсюда и поеду; и ведь я знаю, что поеду лишь на кладбище, но на самое, на самое дорогое кладбище, вот что! Дорогие там лежат покойники, каждый камень над ними гласит о такой горячей минувшей жизни, о такой страстной вере в свой подвиг, в свою истину, в свою борьбу и в свою науку, что я, знаю заранее, паду на землю и буду целовать эти камни и плакать над ними, — в то же время убежденный всем сердцем моим, что все это давно уже кладбище, и никак не более. И не от отчаяния буду плакать, а лишь просто потому, что буду счастлив пролитыми слезами моими. Собственным умилением упьюсь» (14, 210).

Между тем, Алеша выскажет иную позицию, мало того, обозначит ее как-то, что послужит ко спасению Ивана: «<…> надо воскресить твоих мертвецов, которые, может быть, никогда и не умирали» (14, 210). Эти позиции братьев соотносятся примерно как поведение статуй в стихотворении Фета «Диана» (разъясненном Достоевским) и в пушкинском «Каменном госте».

В начале «Великого инквизитора» Он «снисходит на «стогны жаркие»» (14, 226). Слово «длинные» заменено, но сохранена синтаксическая конструкция, более того, слово «снисходит», которого нет у Фета, очевидно, имеет своим прообразом «сойдет с пьедестала» из интерпретации Достоевского. То есть здесь, в поэме Ивана, совершается нечто противоречащее тому, что совершается обычно (в том числе, в стихотворении, к которому отсылает цитата), оживает то, что сочтено отжившим, мертвым, закаменевшим, и приходит, вторгается в действительность, не предполагающую возможности такого вторжения. Но ведь то же самое происходит и в «Каменном госте»!

Лепорелло
А командор? что скажет он об этом?
Дон Гуан
Ты думаешь, он станет ревновать?
Уж верно нет; он человек разумный
И, верно, присмирел с тех пор, как умер.

Но с момента пришествия Христова никто не умирает, во всяком случае — не умирает безвозвратно, вопреки утверждениям великого инквизитора. Дон Гуан и инквизитор словно говорят в один голос: уйди, не мешай, оставь мне супругу (Церковь, человечество), ты (Ты) мертв, ты (Ты) камень, молчи. Но Тот, к Кому они обращаются (и Его представитель), оказываются живее живого. Тут интересно и еще одно обстоятельство. «Каменный гость» предваряется итальянским эпиграфом, где в титуле командора явственно проступает латинское слово commendator, означающее «рекомендующий, поручитель, хвалитель». «Великий поручитель» — так, в сущности, обращается Лепорелло к статуе командора. Но Великий Поручитель, залогом Своим искупивший нас от «сени смертныя», — Христос. Уж если мертвый супруг приходит взыскать с соблазнителя жены, то тем более не отступается от своей невесты — Церкви, в идеале долженствующей объять все человечество, — Христос. Характерно, однако, что и Тот и другой являются одновременно на зов и на вызов. Зов явственнее выражен в «Великом инквизиторе», в искаженном Иваном стихе псалма: «И вот столько веков молило человечество с верой и пламенем: «Бо Господи явися нам», столько веков взывало к Нему <…>» (14, 226), вызов — в «Каменном госте», но, конечно, прямой причиной явления Христа в поэме Ивана послужит то, что инквизитору «надо высказаться» за «все девяносто лет», а одной из причин явления командора — возносящиеся к Небу (в том числе и от Лепорелло) жалобы на «развратного, бессовестного, безбожного» Дон Гуана.

И еще — может быть, самое главное. В «Каменном госте» торжествует побежденное при жизни, казалось — побежденное окончательно, причем, очевидно, именно вызов обеспечивает возможность этой победы. По аналогии мы можем заключить и о торжестве Христовой Церкви над созданным инквизитором «человеческим стадом», несмотря на то, что он полагает, что дело это «кончено, и кончено крепко» (14, 229).

И вот тут нам нужно обратиться к «стогнам», на которые выпускает инквизитор пленника. Надо заметить, что слово это редкое не только у Достоевского. Во всяком случае, комментаторы академического собрания сочинений не усомнились (и справедливо) соотнести «темные стогны града» с хрестоматийным пушкинским «Воспоминанием» («Когда для смертного умолкнет шумный день…» 1828) (15, 563). Это верно в той, собственно, степени, в какой цитату можно рассматривать как относящуюся к великому инквизитору. Последние слова стихотворения: «Строк печальных не смываю», и слова Ивана: «Поцелуй горит на его сердце, но старик остается в прежней вере» (14, 239) соотносимы, и тем самым стихотворение делается комментарием к внутреннему состоянию «старика», несколько, надо полагать, колеблющим нашу привычную неразмышляющую уверенность в «идиллическом», «всепрощающем» (со стороны Христа) завершении Ивановой поэмы[xxii].

Но цитата «темные стогны града» двухадресна, во-первых, потому, что относится не только к инквизитору, но и к пленнику: они оба присутствуют во фразе с цитатой: «И выпускает Его на «темные стогна града»» (14, 239), а, во-вторых, потому, что, соответственно, двуконтекстна. И если по отношению к великому инквизитору она отвечает на вопрос, что с ним сталось, когда он остался один, то по отношению ко Христу она, очевидно, должна отвечать на вопрос, куда Он пошел? И, конечно, «прецедентным текстом» здесь, по логике, должно быть Евангелие. Слово и здесь практически не встречается. Мне удалось найти лишь один случай его употребления в старославянском переводе, вполне удовлетворяющий, впрочем, правилам определения «прецедентного текста»: «изыди скоро на распутия и стогны града» (Лк. 14, 21) (в синодальном переводе: «пойди скорее по улицам и переулкам города»). И вот, место, которому принадлежит цитата, оказалось знаменитой притчей о званных и избранных, то есть о тех, кто будет удостоен участия в пире в царствии Божием, а это, как мы помним, основное обвинение, предъявляемое Христу инквизитором: к Тебе придут лишь сильные и избранные, а для слабых у Тебя нет ни счастья на земле, ни места в царствии Твоем. Пленник уходит молча, но текст, вызванный цитатой, отвечает инквизитору: «один человек сделал большой ужин, и звал многих. И когда наступило время ужина, послал раба своего сказать званным: идите, ибо уже все готово. И начали все, как бы сговорясь, извиняться. Первый сказал ему: я купил землю, и мне нужно пойти посмотреть ее; прошу тебя, извини меня. Другой сказал: я купил пять пар волов, и иду испытать их; прошу тебя, извини меня. Третий сказал: я женился; и потому не могу прийти. И возвратясь, раб тот донес о сем господину своему. Тогда, разгневавшись, хозяин дома сказал рабу своему: пойди скорее по улицам и переулкам города, и приведи сюда нищих, увечных, хромых и слепых. И сказал раб: господин! исполнено, как приказал ты, и еще есть место. Господин сказал рабу: пойди по дорогам и изгородям, и убеди прийти, чтобы наполнился дом мой. Ибо сказываю вам, что никто из тех званных не вкусит моего ужина. Ибо много званных, но мало избранных» (Лк. 14, 16−24).

Итак, Христос идет на «темные стогны града» за «нищими, увечными, хромыми и слепыми», за теми самыми слабыми и ущербными, что, по мнению великого инквизитора, не заслуживают никакой посмертной судьбы. Именно они возлягут на пиру в царствии Божием, на празднестве в Кане Галилейской, куда не попадут говорящие Ему: «уйди, не мешай, у нас свои заботы, у нас своя земля, свое дело, своя свадьба, извини нас». Так что, возможно, великий инквизитор получил прощальный поцелуй.

Маленькой незаметной цитатой, опрометчиво употребленной самим же героем, отвечает Достоевский на его многосложные казуистические построения, но, будучи опознана, эта цитата способна сокрушить их все. Здесь, однако, требуется собственное немалое усилие читателя, которому Достоевский никогда не дает незаслуженного превосходства над искренним и страдающим, хоть и заблуждающимся, и неправым, и даже злонамеренным персонажем.



[i] Цитаты из произведений Достоевского приводятся по Полному собранию сочинений в 30 томах (Л., Наука, 1972 — 1990). Том и страница указываются в скобках после цитаты.

[ii] Достоевский Ф.М. Собрание сочинений в 9 томах. Подготовка текстов, составление, примечания, вступительные статьи, комментарии председателя Комиссии по изучению творчества Ф.М. Достоевского ИМЛИ им. А.М. Горького РАН, д. филол. н. Татьяны Александровны Касаткиной. М., Астрель? АСТ, 2003−2004.

[iii] Или предпоследней, если считать следующую, представленную одной строкой: «Итак, я жил тогда в Одессе…»

[iv] Пушкин А.С. Собрание сочинений в 10 т. Примечания Д.Д. Благого, С.М. Бонди. Т. 4. М., 1975. С. 175.

[v] Касаткина Т.А. О творящей природе слова: Онтологичность слова в творчестве Ф.М. Достоевского как основа «реализма в высшем смысле». М., ИМЛИ РАН, 2004. С. 154.

[vi] Пушкин А.С. Указ. изд. Т. 4. С. 316−317.

[vii] Курсив в цитатах — мой, выделение жирным шрифтом принадлежит цитируемому автору.

[viii] Пушкин А.С. Указ. изд. Т. 4. С. 291.

[ix] Черт говорит о своем «предназначении»: «Нет, живи, говорят, потому что без тебя ничего не будет. Если бы на земле было все благоразумно, то ничего бы и не произошло. Без тебя не будет никаких происшествий, а надо, чтобы были происшествия» (15, 77).

[x] Пушкин А.С. Указ. изд. Т. 4. С. 300.

[xi] Там же. С. 317.

[xii] Там же. 301.

[xiii] Которые, возможно, тоже лишь одержимые, как и Иван в описанной выше сцене. Но эта одержимость предопределена «покорным ученичеством».

[xiv] То, что передавалось в западноевропейском искусстве жанром vanitas (vanitates).

[xv] Пушкин А.С. Указ. изд. Т. 4. С. 300.

[xvi] Кстати, «один, холодный, мирный» поцелуй — это совершенно очевидно поцелуй, даваемый покойнику, сопровождаемый пожеланием: «Покойся с миром». Этот «мирный» поцелуй тоже отразится в «Братьях Карамазовых» — ранее, когда Алеша, прощаясь с отцом, поцелует его в плечо: «Ты чего это? — удивился немного старик. — Еще увидимся ведь. Аль думаешь, что не увидимся? — Совсем нет, я только так, нечаянно. — Да ничего и я, и я только так… - глядел на него старик» (14, 160). Поцелуй в плечо — «целование мира», даваемое друг другу сослужающими священниками в алтаре перед их причащением. Мирянин Федор Павлович, не слишком, мягко говоря, прилежный прихожанин, для которого необходимость примириться с окружающими и причаститься ассоциируется с действиями перед исходом души из тела, воспринимает «целование мира» как последнее прощание. Таковым оно и оказывается: Алеша больше не увидит отца в живых.

[xvii] Пушкин А.С. Указ. изд. Т. 4. С. 318.

[xviii] Там же. С. 291.

[xix] Причем, рассказывая об этом Христу, он намеренно употребляет выражение «станут <…> прижиматься к нам в страхе, как птенцы к наседке» — парафраз Христова плача об Иерусалиме: «Иерусалим, Иерусалим, избивающий пророков, и камнями побивающий посланных к тебе! Сколько раз хотел Я собрать чад твоих, как птица собирает птенцов своих под крылья, и вы не восхотели! Се, оставляется вам дом ваш пуст. Ибо сказываю вам: не увидите меня отныне, доколе не воскликнете: благословен грядый во имя Господне!» (Мф. 23, 37−39). В старославянском здесь «собирает кокошъ птенцы своя под криле» — то есть именно «наседка». Этот парафраз инквизитора звучит как вызов счастливого соперника: я сделаю то, что не получилось у Тебя.

Конечно, чтобы такое соперничество стало возможно в масштабах Церкви, клир должен отделиться от мирян, как это произошло в католичестве, они должны стать «двумя разными», не единой Церковью — телом и невестой Христовой, но «пасущими» и «пасомыми». В этой ситуации «другу Жениха», каковым осознается священник, совершающий таинство над мирянином, легче всего посягнуть на место Жениха, и вместо того, чтобы вести к Нему невесту, — умыкнуть ее, соблазнить и растлить.

[xx] Иван оставляет это загадкой: «Он появился тихо, незаметно, и вот все — странно это — узнают Его. Это могло бы быть одним из лучших мест поэмы, то есть почему именно узнают Его» (14, 226)

[xxi] Причем, второй раз, ошибочно, «стогна».

[xxii] Вообще, это странное восприятие текста, потому что ведь надо представить себе, что такое «горит на сердце». Это, ведь, довольно болезненное ощущение. Кстати, ад в «Братьях Карамазовых» многократно описан как горящее озеро. С другой стороны, старец Зосима описывает ад как эту самую жгучую невозможность ответить на любовь. Христос-то прощает, но для неспособного принять прощение само оно оборачивается адом.

http://www.ioannp.ru/publications/17 877


Rambler's Top100 Каталог Православное Христианство.Ру Рейтинг@Mail.ru