Литературная газета | Игорь Гамаюнов | 24.05.2007 |
В СВЕТЕ СВЕЧЕЙ
Отец Михаил, строго сощурившись, предупредил:— Эта история не для телесъёмок, хотя и по вашей теме. Они оба, мать и сын, поведали мне её на исповеди и вряд ли согласятся, как это, к сожалению, принято сейчас на телевидении, публично обнажать раненые свои души.
— С ними случилось что-то необычное?
— Суть ситуации в том, что сын, будучи подростком, однажды догадался: старшая его сестра на самом деле не сестра ему, а мать, родившая его в пятнадцать лет. А мнимая мать ему бабушка, решившая таким образом скрыть грех дочери. Ребёнок рос во лжи и вражде, изводил свою настоящую мать всевозможными сценами. Она же, отягощённая двойственностью, отвечала сыну вспышками ненависти. Можете представить мучительный путь, который привёл их к нам. Поэтому я вас прошу…
— Я понял. Телекамера к ним не приблизится. У них здесь есть постоянное место?
— Да, в правом приделе, у иконы Божьей Матери.
И ещё два раза я приходил в эту церковь, уточняя сценарий своего телесюжета, всякий раз сворачивая в правый придел, к большой, аскетически тёмной иконе Божьей Матери, где сияла живыми огнями чаша, унизанная свечами. И как-то увидел их обоих: маленькую женщину в платке, с мелкими чертами лица, в поношенной, стёганой курточке и грузноватого мужчину с обнажённой, лысеющей головой. В колеблющемся свете свечей их неподвижные, сосредоточенные лица казались загадочно нездешними, и я, искоса взглянув на них, не поверил: да они ли это? Может, случайное совпадение?
Но и те, кого я знал в студенческой молодости, сейчас были бы в таком же возрасте. Подойти? Спросить? Нет, неловко. Да и не здесь же. Может, у выхода, на крыльце? Но что я им скажу? Что я тот самый студент журфака, приходивший с их двоюродным братом к ним, в квадратно-серый, конструктивистский дом на Бауманской, в давние 60-е?
НЕ СМЕЙ СМЕЯТЬСЯ!..
С Вадимом*, щуплым, кудряво лохматым одесситом, известным на нашем курсе острословом, мы делили комнату на семнадцатом этаже высотки МГУ на Ленгорах. Слушать лекции ездили на Моховую, почти всегда голодные (стипендия таяла в течение недели, в остальное время перебивались бесплатным чаем и хлебом в студенческой столовой), поэтому в выходные бодро навещали двух его тёток. Одну — на Красносельской, другую — на Бауманской.«Красносельская», грустно-улыбчивая женщина в штопаной кофточке, выставив на стол нарезанную крупными кусками «Отдельную» колбасу, хлебницу и тарелку с печеньем, подперев щёку рукой, терпеливо слушала сбивчивые наши россказни о студенческой жизни. «Бауманская», торжественно-крупная, с короткой седой стрижкой, обычно говорила сама скрипучим, отдающим металлом, лекционным голосом: об очередных временных трудностях, о нехватке продуктов, о том, как в юности её революционное поколение «краснокосыночных» было счастливо, хотя жили впроголодь. А тем временем здесь, на столе, светилась тонко нарезанная сырокопчёная колбаса, отсутствовавшая в магазинах, и даже, страшно сказать, ослепляла розово-алым сиянием красная икра в хрустальной вазочке.
Её речи парализовывали нас. Мы с Вадимом вяло отхлёбывали чай, переглядываясь с четырнадцатилетним Виталием, которого звали укороченно — Талькой, и его тридцатилетней сестрой Маргаритой, они методично кивали после каждого длинного пассажа Елизаветы Сигизмундовны. Наконец, сложив на столе жёстко накрахмаленную салфетку, тётя Лиза поднималась из-за стола со словами — «Желаю вам, молодёжь, провести время содержательно» и удалялась в свою комнату неспешной поступью вдруг ожившего памятника. После чего первым набрасывался на еду Талька, за ним мы с Вадиком. Маргарита, надменно усмехаясь, демонстрировала нам железную выдержку — медленно готовила себе бутерброд с икрой и так же медленно поедала его.
Тут-то всё и начиналось. Для затравки остряк Вадик рассказывал новый анекдот. «Опять пошлость!» — фыркала Маргарита, шурша серебристой оболочкой шоколадной плитки. Затем наш одесский лицедей принимался копировать недавно отстранённого от должности Никиту Хрущёва: хватал с дивана подушку-«думку», подстёгивал её под свой просторный, болтавшийся на нём клетчатый пиджак, обретая в профиль упитанный силуэт бывшего руководителя, медленно прохаживался вдоль книжных полок и останавливался возле висевшей в простенке копии картины Лактионова «Письмо с фронта».
Покачиваясь с носка на пятку, Вадим оттопыривал нижнюю губу, разглядывая изображённого с фотографической точностью фронтовика на солнечном балконе и женщину с листком в руках, грозно вопрошал, косясь на нас с Талькой:
— Эт-то што за мазня? Ещё один быстрыкцынист? Какой такой Лактионов?
Реалист? А почему вон у тохо фронтовика химнастёрка мятая? Ну и что, что раненный! Победитель не может быть в мятой химнастёрке, это принижает его подвих! Снять! Выгладить! Переодеть! Ишь развинтилась ынтеллихенция, развела быстрыкцынистов!
Наш с Талькой заливистый смех прерывала строгая Маргарита:
— Ты, Вадим, не отдаёшь себе отчёта в том, ради чего Хрущёв на выставке в Манеже затеял тот, не спорю — грубый, но очень своевременный разговор о нашей интеллигенции.
Кроша шоколад на мелкие дольки, она не торопясь отправляла их в рот, попутно объясняя нам, как далека интеллигенция от простого народа. Вадим же, дождавшись паузы, напоминал:
— В прошлый раз, Марго, ты клеймила такого-сякого Хрущёва за то, что он будто бы оклеветал Сталина. А сейчас тебе Хрущёв нравится.
— А ты не допускаешь, что один и тот же человек в чём-то может быть прав, а в чём-то нет?.. Да, он оклеветал Сталина, потому что понимал: дотянуться до сталинского уровня ему не дано. И в приступе зависти стал топтать его светлое имя.
-Прямо-таки ослепительно светлое!.. О чём ты, Марго?.. Вспомни, сколько было репрессированных!.. Даже тётю Лизу чуть не загребли.
— Я тебе запрещаю про маму… Она святая!.. Столько пережить и не сломаться!.. Да, из-за плохих исполнителей случались перегибы, Сталин сам же их выправлял. А жертвы были неизбежны…
Её пальцы, измазанные шоколадом, начинали дрожать, лицо розовело. Она говорила о том, что Сталин ещё вернётся в народное сознание со всеми своими подлинными заслугами, и все поймут: проживи он хотя бы ещё десять лет, коммунизм в нашей стране осуществился бы.
— Марго, ты же взрослая, как можно верить в такую сказку?
— Это не сказка! Но лучше верить в сказку, чем жить, как вы, без веры!
— Друзья! — Вадик, вскочив с дивана, принял позу нашего факультетского профессора, любившего в моменты эмоционального подъёма простирать руки к аудитории. — Вспомним ставшую недавно доступной переписку мрачного Достоевского с не менее мрачным в те предреволюционные времена министром Победоносцевым. Что сей государственный муж говорил писателю о революционерах-социалистах? А то, что они, прожжённые атеисты, отрицающие Бога, неизбежно сотворят себе другого Бога из человека, изготовят множество памятников и будут им поклоняться «ако язычники».
— Ты хочешь сказать: лучше поклоняться иконе? Ходить к попам на исповедь? Ха-ха!
— Икона хотя бы произведение искусства…
В этот момент Виталька, зачем-то долго копошившийся в дальнем углу, в трёхстворчатом шкафу, громко провозгласил из-за дверцы:
— Разговоры прекращаются! Сбор начинается!
Он появился — весь в пионерских галстуках: один на шее, другим повязан, как косынкой, несколькими связанными гирляндой — подпоясан. Их в шкафу была целая полка — Елизавета Сигизмундовна приносила из школ, куда её приглашали рассказывать о легендарных 20-х и где всякий раз заново её принимали в «почётные пионеры». Отбивая ногами маршевый такт, Талька прошёлся по комнате вдоль всех книжных полок, держа руку в пионерском салюте и приговаривая:
— Тра-та-та, тра-та-та, мы везём с собой кота, чижика, собаку, Ритку-забияку!
— Не смей смеяться надо мной и моей матерью! — закричала Маргарита и вдруг осеклась, уточнив: — Над моей и твоей матерью!
И тут же в коридоре послышался методичный стук шлёпанцев Елизаветы Сигизмундовны.
ОБМОРОК СОЗНАНИЯ
…О ней Вадим всегда говорил неохотно. Но в тот день, после скандального эпизода с пионерскими галстуками, вот что он рассказал.А через несколько дней Елизавете Сигизмундовне сообщили, что её муж скончался от сердечного приступа. Но в 52-м заглохшее было дело возникло снова, её опять вызвали на Лубянку, уточняли то, что она говорила 15 лет назад. Но и эти допросы после смерти Сталина прекратились. Историю же появления на свет Виталика Вадим рассказывал мне на 17-м этаже нашей высотки чуть ли не всю ночь, так увлёкся. Удивлялся:
— Какой-то обморок сознания, иначе не объяснишь! Аффект! Ведь не могли же они, тётя Лиза и Ритка, не понимать, что всю жизнь притворяться невозможно?!
…Тогда, в 50-м, Елизавета Сигизмундовна оказалась в глухом тупике: 15-летняя Маргарита (восторженная, любившая стихи) оказалась беременной от какого-то студента. Выяснилось это на 3-м месяце. Нужно было принимать меры. Какие? За аборты, запрещённые в те годы, сажали в тюрьму. Оставалось рожать. Как? Открыто? Значит, поставить под удар профессорскую карьеру Елизаветы Сигизмундовны. Помогли родственники в Одессе, куда тётя Лиза и Рита спешно приехали. Когда подошёл срок, Риту под именем Елизаветы положили в роддом, а самой Елизавете Сигизмундовне всё те же предусмотрительные родичи оформили задним числом фиктивный брак. Мальчик родился здоровым, его привезли в Москву, где объявили поздним ребёнком второго позднего брака, вскоре будто бы распавшегося.
Труднее всего давалась роль сестры Маргарите. Ребёнок казался ей чересчур хрупким, и она боялась мыть его, передоверяя этот процесс домработнице Маше, но зато любила пеленать и разглядывать его. Но главные испытания у «мамы Лизы» и «сестры Риты» начались позже. Виталику шёл пятый год, когда у Риты обозначился перспективный ухажёр, и она, приглашая его к себе, играла свою роль с особым тщанием. Получалось хуже, чем всегда. Беспричинные перепады настроения меняли выражение её лица. Первым на это отзывался Виталик — нытьём с последующим ором. Его спешно уводила в свою комнату «мама Лиза», но гостю уже становилось не по себе, он торопился, у него вдруг возникали неотложные дела.
И чем старше Талька становился, тем чаще задавленное материнство Маргариты взрывалось в её отношениях с сыном вспышками ненависти. Она таким образом инстинктивно пыталась отторгнуть его от себя. Навсегда! Впрочем, ровные отношения у неё не складывались ни с кем и нигде: ни с сокурсниками в институте, в котором её мать была завкафедрой, ни в школе, где пыталась преподавать химию, но ушла из-за жалоб родителей, считавших, что она изматывает детей нелепыми придирками, ни с соседями по коммуналке, где снимала комнату для «личной жизни». А в десять примерно лет Виталий перестал называть Елизавету Сигизмундовну мамой.
МЫ ВСЕ КОГДА-НИБУДЬ УМРЁМ…
…Ту скандальную сцену я помню во всех подробностях. Увешенный красными галстуками Виталька стоял в простенке под картиной «Письмо с фронта», отдавая ей пионерский салют. Тётя Лиза, вошедшая тяжёлой поступью командора, каменно молчала.— У вас, молодёжь, что-то случилось? — произнесла она, наконец.
— Мама, он смеётся над нами! — Маргарита говорила, подавляя подступавшие слёзы. — Над тем, что мы пережили!
Талька снял с головы красную косынку, бормоча:
— Да не слушай ты эту плаксу!
— Ты, Виталий, неправильно разговариваешь со своей старшей сестрой, — отметила тётя Лиза.
— Он просто неудачно пошутил, тёть-Лиза, — вмешался Вадим.
— Не сердитесь на него! — подал и я свой голос.
— Я ни на кого никогда не сержусь, — с расстановкой пояснила Елизавета Сигизмундовна. — А тебе, Виталий, должна сказать: нельзя шутить прожитой жизнью близких тебе людей.
— А вам можно?.. Шутить надо мной?.. Врать мне?..
Была пауза. Казалось, Елизавета Сигизмундовна повернётся, уйдёт, оскорблённая его тоном. Но она всё-таки ответила.
— Не понимаю, о чём ты говоришь. Но справедливости ради скажу: да, мы, взрослые, тоже иногда лжём. Но эта ложь во спасение. Например, умирающему никогда не говорят, что он завтра умрёт. То есть гуманная ложь во благо человека возможна.
— Значит, я вам как умирающий? Да? Неизлечимо больной?
Нет, не знал он, какую школу полемики прошла его «мама Лиза»:
— Не стоит так себя выпячивать, Виталий. Мы все, тебя окружающие, смертны и когда-нибудь умрём. Поэтому мы должны уже сейчас беречь друг друга.
— Ему наплевать на твои слова! — пробормотала Маргарита.- Он просто садист!
— А ты знаешь, кто? — фигурка всклокоченного Виталика хищно изогнулась. — Ухажёрская подстилка!..
— Мама! — вскрикнула Маргарита. — Что он такое говорит?..
Обогнув стоявшую у дверей Елизавету Сигизмундовну, она выбежала в коридор, хлопнула дверью ванной комнаты. Вместе с шумом плещущейся воды оттуда донеслись клокочущие звуки уже не сдерживаемых рыданий.
— Виталий, ты так когда-нибудь убьёшь нас неосторожным словом, — медленно выговорила Елизавета Сигизмундовна и, развернувшись, ушла к себе, угрожающе стуча шлёпанцами по лаковому паркету.
«ТВОЙ СЫН И БРАТ…»
Сцена эта отбила у нас охоту бывать на Бауманской. Всякий раз, вспоминая её, я тяготился ощущением, будто, сам того не желая, подсмотрел тщательно скрываемую от посторонних глаз чужую жизнь. Вадик же, судя по всему, страдал ещё из-за того, что именно он своими пародийными розыгрышами спровоцировал Витальку на нелепую шутку. В конце концов, после длинного перерыва, Вадим снова стал изредка навещать тётку, но уже без меня.Прошёл, кажется, год, я уже перевёлся на заочное, когда он при встрече сказал вдруг о своей двоюродной сестре с угрюмым изумлением: «Вышла всё-таки замуж». И ещё через год добавил: «Уже развелась». Примерно в таком же темпе, по его словам, она меняла места работы — делопроизводитель в ЖЭКе, секретарь-машинистка у директора какой-то фабрики, приёмщица в химчистке.
А лет через семь или восемь я оказался в Одессе, в командировке. Позвонил в редакцию, где Вадим работал фельетонистом. Мой сокурсник за эти годы не изменился — та же быстрая усмешка, тот же острый блеск слегка выпуклых глаз. И смеялся он по-прежнему — каким-то детским булькающим смехом. В ресторанном подвальчике, освещённом тусклыми канделябрами, мы пили красное сухое, заедая его горячими пышками с запечённой в них солёной брынзой. Вспоминали своё житьё в высотке на Ленгорах. В числе других новостей Вадим сообщил о кончине Елизаветы Сигизмундовны. Я спросил про Витальку.
— Представляешь, институт с третьего курса бросил, потому что, видите ли, женился и на работу пошёл, — Вадим удручённо помотал лохматой головой. — А с Маргаритой квартиру делят. В суде! Общаются записочками — в коридоре, на подзеркальнике, причём Виталий подписывается так: «Твой сын и брат…»
…И ещё через полтора десятка лет, когда случилось то, что в страшном сне никому из нас не могло привидеться и Одесса вдруг оказалась городом другой страны, Вадим с семьёй собрался на жительство в Канаду, к обнаружившимся там родственникам. Был проездом в Москве, один, потому что ехал «на разведку», завернул ко мне. От переезда я его отговаривал, но он отмахивался: «На разведку же только». Рассказал о сыне-компьюторщике, о дочери, уже выставлявшей свои картины на какой-то городской выставке, и вдруг воскликнул:
— Ты знаешь, что учудили мои «бауманцы»? Ритка в дзэн-буддизм ударилась, а Виталий в Шопенгауэра погрузился… Каково, а?..
ВЫ ЖИВЁТЕ НЕПРАВИЛЬНО!
Оказалось, «бауманцы» тогда не успели поделить своё «революционное наследство» (так Виталий называл квартиру). Суд затянулся, и в этот момент Маргариту настигло новое увлечение — длинноволосый человек без определённых занятий, но с высокой целью: улучшить род людской путём нравственного самосовершенствования. В его тесной холостяцкой квартирке толклись актёры, захаживали художники. Там жгли свечи, произносили дзэн-буддийские тексты, весьма модные в Москве в середине 80-х.Маргарита была поглощена этим и, когда Длинноволосый позвал самых близких своих адептов ехать с ним на Восток, почему-то в Барнаул, где, по его мнению, была «самая сильная энергетика», уложила чемодан, сказав Виталию и его юной жене: «Вы живёте неправильно. Точнее, вам только кажется, что вы живёте, на самом же деле вы мертвецы!..»
Но семейная жизнь у Виталия, как и учёба в институте, не заладилась. Его настораживало и злило в жене всё: в её улыбке, казалось ему, таилась насмешка. И с первых же дней мерещились измены. Развелись они через каких-то четыре-пять месяцев, так это было невыносимо. Виталий шумно отметил событие, собрав у себя холостяцкую компанию из окрестных подъездов. После чего просторная трёхкомнатная квартира с обветшавшей мебелью быстро превратилась в ночлежку. В спальне, на тахте Елизаветы Сигизмундовны, в гостиной, на продавленном кожаном диване, спали не знакомые Виталию люди, кем-то накануне приведённые. Он будил их, сердитых, требующих опохмела, выпроваживал и шёл в ближайший продуктовый магазин, где значился экспедитором.
Однажды он от этих загулов устал, резко отказал от дома всем. Была зима, он шёл поздним вечером через двор, мимо мусорных баков, когда его окликнули. Не успев оглянуться, почувствовал удар по ногам. Упал. Бывшие собутыльники остервенело били его ногами, а выбившись из сил, ушли. Неделю он провалялся в больнице и ещё месяц — дома, у него оказалась сломанной рука. В эти-то дни и приехала из Барнаула Маргарита.
Узнать её в маленькой суетливой женщине с высохшим птичьим лицом и лихорадочно мелькающим взглядом было трудно. Ничего не объясняя и не рассказывая, она взялась убирать запущенную квартиру, отмывать и кормить Виталия, которого впервые в жизни назвала наконец сынком. Виталий же лежал на диване, под грозящими обрушением книжными полками, читал, держа здоровой левой рукой томик Шопенгауэра, обнаруженный им во втором ряду профессорских книг. Там же, по словам Вадима, навестившего своих родственников перед поездкой в Канаду, таились в пыльной тьме тома Гегеля, Фихте и даже Фрейда. Вадим полюбопытствовал, что именно заинтересовало Виталия у Шопенгауэра, взглянул в открытый том. Статья называлась: «Смерть и её отношение к неразрушимости нашего существа».
Когда рука срослась, Виталий уволился из магазина, устроившись электриком в новый супермаркет. А Маргарита пошла работать в библиотеку. Через дорогу от дома.
ГЛУБОЧАЙШАЯ ТАЙНА
Обряд крещения мы снимали не в самой церкви, а в примыкающем к ней помещении с низкими сводами, расписанными библейскими сюжетами. Отец Михаил был в празднично золотистом, тяжёлом облачении, двигался медленно, говорил обстоятельно. До начала обряда объяснял его суть, и наш оператор с телекамерой на плече подошёл в этот момент почти вплотную, сняв его крупно. «Совершается глубочайшая тайна, — говорил отец Михаил, — происходит возвращение человека к целостности и невинности, восстановление его истинной природы, замутнённой и искажённой грехом…»А рядом уже готовили к обряду младенцев — распелёнывали, успокаивали, осторожно передавали в руки батюшки. Отец Михаил окунал их, орущих, в сверкающую серебряную чашу под мощное звучание тропаря, исполняемого пожилым седобородым дьяконом. Его бархатистый бас, пропитанный чувством победного, долгими годами чаемого и наконец сбывшегося торжества, щедро растекался под низкими сводами.
Возле ступенек, ведущих вниз, в купель, облицованную узорчатой плиткой, ждали своей очереди взрослые, закутанные в белые простыни, с лицами, тронутыми детским выражением ожидания праздника. Это для них зазвучали слова из тропаря: «Ризу мне подашь светлу, одеяйся светом яко ризою…» Они не отворачивались, а лишь улыбчиво щурились, когда отец Михаил, тоже чуть-чуть улыбавшийся, погружал короткую гибкую метёлку в серебряный сосуд, а затем обрызгивал их склонённые головы. (Оказалось, крестя взрослых, купелью теперь почти не пользуются.)
По возбуждённому лицу нашего оператора, не опускавшего с плеча тяжёлой камеры, по тому, с какой быстротой он выхватывал из происходящего наиболее выразительные куски, я понял: съёмка удалась. В конце мы даже попытались, с разрешения отца Михаила, поговорить с новокрещёными. Один ответ мне особенно запомнился. Немолодой уже человек, в очках, которые он снимал, протирая носовым платком, объяснил мне свою ситуацию так: «Что сюда привело?.. Жизнь вокруг какая-то мутная. А здесь мне спокойно. Здесь я могу о себе подумать…»
Наша небольшая съёмочная группа уже несла через церковный двор упакованную аппаратуру в стоявший у ограды служебный автомобиль, когда я вспомнил о тех двоих, кого нам отец Михаил снимать запретил. И решил ещё раз взглянуть на них. Вошёл с крыльца в храм, в его гулкое сумрачное пространство, сиявшее живыми огнями потрескивающих свечей, но у иконы Божьей Матери никого не застал. Разглядел же их на высоком крыльце, в толпе выходящих. Грузный мужчина с непокрытой головой (кепка торчала из кармана куртки) осторожно сводил с крутых ступенек щуплую, похожую на подростка женщину в сером платке, приговаривавшую:
— Осторожно, сынок, сам не поскользнись. Спаси нас, Господи!..
НОЧНОЙ ЗВОНОК
Недели через две после того, как прошёл наш сюжет, поздним вечером мне позвонил из Канады Вадим. Его голос с неистребимыми, подтрунивающими интонациями звучал через океаны и материки так отчётливо, будто звонил он из соседней квартиры. У него там, в окрестностях Монреаля, купленный в рассрочку дом в два этажа, на первом — просторная, совмещённая с кухней гостиная, а в ней — чуть не во всю стену телеэкран с автоматикой, позволяющей записывать из сотни спутниковых телеканалов московские передачи. В России Вадим не был уже лет десять, время от времени, посмотрев что-то, его поразившее, звонит, уточняя: так ли на самом деле? Как-то удивился: надо же, Ленинские горы обратно в Воробьёвы переименовали! На этот раз он сказал лишь:— Вспомнил Маргариту. Ведь это она кричала нам что-то такое обличительное про иконы. А сама, ты знаешь, вместе с Виталием приняла крещение…
Я рассказал ему, как увидел их там, в церкви, а потом, после съёмок, на крыльце. Мы проговорили с Вадимом часа два, не меньше. Он насмешливо рассуждал о лености человеческого ума, предпочитающего метаться от одной иллюзии к другой, вместо того чтобы упорно исследовать правду нашей путаной жизни. Я же толковал ему о гармонии человеческих отношений, невозможной без душевной честности, которую каждый взращивает в себе сам, используя все подручные средства. Мы даже успели попутно о чём-то поспорить, совсем как когда-то, много лет назад, на семнадцатом этаже нашей высотки. Той самой, что стояла тогда на Ленгорах, а сейчас стоит на Воробьёвых.
http://www.lgz.ru/archives/html_arch/lg212007/Polosy/141.htm