Русская линия
Православный Летописец Санкт-Петербурга В. Лялин01.03.2000 

Житие Ивана Завалоко

Почти все мои рассказы посвящены неизвестным православным подвижникам XX века, века страшного, жестокого и кровавого, в котором волею судеб нам пришлось жить, ибо как сказал поэт: «Времена не выбирают, в них живут и умирают». Я думаю, что не погрешу против истины, рассказывая о жизни Ивана Никифоровича Заволоко, с которым я был знаком и общался в семидесятые годы.
О нем я впервые услышал в Пушкинском Доме на берегу Невы. Его там знали все и особенно в отделе древних русских рукописных и старопечатных книг. О нем говорили с уважением и восхищением, как о талантливом этнографе, знатоке древней русской культуры и собирателе древних рукописей и книг, которые он безвозмездно передавал в древлехранилище Пушкинского Дома. С Иваном Никифоровичем я познакомился в семидесятых годах в Риге, где он, потомственный житель Латвии, имел на улице Межотнес небольшой собственный домик, окруженный многоэтажными каменными громадинами. Ему неоднократно предлагали перебраться в эти многоэтажки в квартиру со всеми удобствами, но он всегда отказывался.
Лет ему было на восьмой десяток, но выглядел он богатырь богатырем — такой вот дед Гостомысл или Микула Селянинович. Зубы у него все целые, крепкие, волосы русые, крупными кудрями опадавшие на уши и лоб, лицо чистое, румяное и чудная окладистая борода. Он смотрел на мир добрым всепрощающим взглядом и, что редко бывает среди людей, он никогда не жаловался и никого не осуждал. Но вот беда, левая нога у него отсутствовала. Она была ампутирована лагерным хирургом Владимиром Карпенко, который как и он отбывал свой срок в далеком таежном лагере.
Иван Никифорович родился вместе с новым двадцатым веком в культурной старообрядческой семье донских казаков, которые еще при Царе Алексее Михайловиче переселились в Курляндское герцогство, где еще раньше в старой Ганзейской Риге обосновались старообрядцы Поморского согласия, не признающие священства. Со временем там образовалась крепкая старообрядческая Гребенщиковская община со своим большим храмом без алтаря, училищем, больницей и богадельней для стариков и инвалидов. И все эти учреждения занимали целый квартал, где кучно поселились старообрядцы — люди рослые с породистыми русскими лицами, свято блюдущие и сохраняющие древние православные традиции, а также иконы старого письма и другие предметы церковной материальной культуры, но особенно, переплетенные в кожу, с литыми медными застежками дониконовские рукописные и древлепечатные книги. Книги, потемневшие от времени и дыма, закапаны воском, некоторые источены прожорливым книжным червем, но несмотря на их ветхое состояние, их блюли паче зеницы ока, потому что этих книг не коснулась порча никонианских справщиков и в них был свет Христов, Истина и Жизнь.
С малолетства Ваню водили в Моленную. Помещение было громадное, разделенное деревянной, в рост человека, перегородкой, сплошь увешанной иконами. Одесную перегородки стоял мужской пол, а ошуюю — женский. Каждый имел подручник — что-то вроде небольшого коврика, на котором отбивали земные поклоны, и кожаную лестовку — ступенчатые старообрядческие четки. Впереди этого, похожего на вокзал, помещения было сооружено возвышение — вроде эстрады, на котором стояли аналои, украшенные яркими искусственными цветами, с большими, тяжелыми напрестольными Евангелиями и Следованной Псалтирью. Отдельно, на низеньком столике, лежала толстенная двухпудовая книга «Церковное око», содержащая церковный устав. Вся стена за возвышением, от пола до потолка была увешана большими храмовыми иконами в тяжелых серебряных окладах, сооруженных рачительством благочестивых рижских купцов-староверов. И вся эта стена, закованная в металл, всей своей тяжестью давила на маленького Ваню, а ее тусклый блеск утомлял взор и клонил ко сну. На два клироса речитативом знаменного распева пел хор. Мужчины — в черных озямах, а женщины — в белых пуховых шалях. Над головами висело гигантское бронзовое с хрустальными цацками паникадило, утыканное толстыми восковыми свечами, которое на блоках поднимали и опускали. В черном до пят озяме, подстриженный под горшок, с бородой лопатой, среди молящихся ходил тучный старообрядческий наставник и густо кадил каждого ручным кадилом-кацеей. Это была упрямая, своенравная, не склонившая головы перед Патриархом Никоном, Царем Алексеем Михайловичем и Императором Петром Великим старая кондовая Русь.
Долгие часы утомительной службы, разом отбивая многочисленные поклоны, переминаясь с ноги на ногу, выстаивал Ваня. Иногда в глазах у него темнело, и он, сомлев, опускался на пол. Его поднимали, ладонями больно натирали уши и опять заставляли стоять.
Дома тоже не давали спуску. Много часов он провел, сидя за дубовым столом, ворочая Следованную Псалтирь и Прологи. Здесь главенствовала буква и не дай Бог Ване в чем-то отступиться: в чтении ли, в пении или уставных поклонах, и за это его дед, лысый начетчик, в круглых железных очках и дома ходивший в черном до пят озяме, больно стегал твердой кожаной лестовкой. Когда Ваня в Риге окончил русскую гимназию, на семейном совете его решили послать в Прагу, где в двадцатые годы в университете преподавало много русских, бежавших из Петрограда и Москвы ученых профессоров. Перед отъездом собрались все сродники и истово отслужили напутственный молебен по безпоповскому чину.
В университете языки Ване давались легко, особенно родственный общеславянским — чешский и он успешно мог слушать лекции на чешском, хотя многие предметы читались на русском. После некоторого раздумья он предпочел юридический факультет и с удовольствием и интересом изучал римское право, латынь, логику и другие мудреные дисциплины. Старообрядцев в Праге не было, на каждом шагу только готика католических костелов, и Ваня первое время очень томился по привычному поморскому богослужению, но с некоторых пор стал к нему остывать и утренние и вечерние молитвы произносил больше по привычке. Быстро пролетели студенческие годы, и в Ригу он вернулся отшлифованным европейским франтом. Тогда в моде была белая рубашка с черным бантиком, джемпер, брюки с застежкой под коленями, гольфы и остроносые коричневые туфли. Наряд дополняла американская клетчатая кепка и, конечно, тросточка с затейливым набалдашником.
Аттестаты и дипломы у него были просто блестящие и его приняли в юридическую фирму братьев Целлариус ходатаем по спорным вопросам гражданского права. Однажды фирма послала его разобраться с иском старообрядцев из деревни Раюши. Поскольку надо было ехать на лошадях по деревенским дорогам, Иван Никифорович оделся в клетчатый шерстяной костюм, крепкие ботинки с рыжими крагами — это своего рода голенища с застежками. Перед зеркалом примерил головной убор, модный в двадцатых годах, который назывался «здраствуй-прощай» с двумя козырьками — спереди и сзади, и прихватил тяжелую трость от собак. Когда он на коляске о двух лошадях приехал в Раюши, деревня казалась вымершей, жители все попрятались по домам, потому что по деревенской улице прохаживался громадный черный бык с короткими острыми рогами. Наклонив голову, он передними копытами рыл землю, пускал тягучую слюну и страшно ворочал налитыми кровью глазами. Иван Никифорович поспешил заехать в первый попавший двор, и хозяин быстро затворил за ним ворота.
— Вот, анафема, какой этот бугай, сорвался с цепи и на всех наводит страх, — проворчал хозяин, закладывая ворота тяжелым брусом. — Проходите в дом, сделайте милость. Хотя на вас одежа модная мирская, но по обличью вижу, что вы из наших поморцев.
— Почему вы так решили, по обличью?
— Да потому, что у никониан другие лица, нет в них нашей поморской твердости.
— Ваша правда. Я — поморец. Ну, а костюм этот шутовской и скобленое рыло мое безбородое — это уже дань времени и моему положению юриста.
— Да, дорогой мой, как вас величают?
— Иван Никифорович Заволоко.
— Заволоко знаю среди старообрядцев. Известный казачий род. А меня звать Григорий Ефимович Фролов. Так вот, любезный мой, это не дань времени, это называется по-гречески — апостасия, то есть отступление от нашей веры, традиции, можно сказать — обмирщение.
Григорий Ефимович в своих кругах был личностью замечательной. Прежде всего он был — старопоморец, что означало пребывание его в иноческом чине. Он был авторитетным наставником в своей общине, старообрядческим богословом и большим знатоком Священного Писания и Предания — сиречь начетчиком. Но особенно он славился как искусный иконописец. Иконы его письма расходились не только в Латвии и России, но и в Канаде, Америке, Австралии — везде, где были в рассеянии старообрядцы. Он был красив не только духовно, но красив был и внешне — такой особой старческой здоровой и чистой красотой. Не помню, кто-то из великих писателей сказал: «Как солдат выслуживает себе медаль, так и каждый к старости выслуживает себе рожу». И по лицу Григория Ефимовича было видно, что жизнь он свою прожил благочестиво, и душа его переполнена добротою и любовью ко всему сущему.
— Так вы здесь по нашей тяжбе? — обратился он к гостю.
— Да, по делам вашей общины.
За чаем у них завязался душевный разговор. Вначале поговорили о тяжбе, потом перешли на вопросы веры. Больше спрашивал Григорий Ефимович:
— Вот, я погляжу, Иван Никифорович, вы еще совсем молодой человек, и как вы думаете построить свою жизнь?
— Как построить? Она уже строится. Буду работать в этой фирме. Соберу деньги и приобрету себе хороший дом.
— А дальше?
— Женюсь, будут дети.
— А дальше?
— Буду детей растить, учить.
— А дальше?
— Состарюсь, выйду на пенсию, буду в саду цветы разводить.
— А дальше?
— Заболею и умру, и дети оплачут и похоронят меня.
— А дальше?
— А что дальше?!
— Нет, дорогой мой Иван Никифорович, это не конец. Это только начало. Вот, что я вам скажу!
И они проговорили всю ночь напролет.
Огонек керосиновой лампы, колеблясь, отблесками играл на многочисленных древних иконах, развешанных на стенах, и лики святых угодников Божиих и Сам Христос и Божия Матерь в игре света как бы кивали головами, подтверждая веские слова Григория Ефимовича, которые кирпичик за кирпичиком укладывались в душе молодого гостя, и там вырастало и укреплялось стройное здание веры.
Когда он вернулся в Ригу, ночной разговор со старым наставником не выходил у него из головы. Старик открыл ему смысл и главное в жизни. И он понял, что все, что он до сих пор делал, было пустым и суетным занятием, что истинную цель жизни можно выразить в трех словах: жить — Богу служить!
Он уволился из юридической фирмы и устроился в русскую гимназию преподавать родной язык и литературу. Жизнь его наполнилась совершенно новым содержанием. Из темного мира судейских дрязг, сутяжничества, преступной корысти, а иногда и уголовщины он вошел в область чистых детских душ, в мир красоты русского языка и литературы. Посещал он и старообрядческий храм, где простаивал длинные службы, украшенные древним знаменным пением. Однако, он сожалел об утраченной Божественной Литургии и частной исповеди. Исповедь здесь была общая.
Старообрядческая Гребенщиковская община выделила помещение, где Иван Никифорович вместе с учениками создал музей русской народной культуры. Дети, покопавшись в бабушкиных сундуках, натащили старинные свадебные платья, расшитые полотенца, резные солонки и хлебницы, разные предметы старого деревенского быта и даже оружие времен стрелецкого войска. Музей получился на славу и был охотно посещаем рижанами и гостями города. После музея неугомонный Иван Никифорович начал издавать очень интересный журнал для русского зарубежья — «Родная старина», который выходил лет десять, вплоть до прихода советских войск в Латвию в 1940 году. И завершением его бурной культурной деятельности в 30-х годах было создание молодежного хора старинного церковного и русского народного пения. С этим хором Иван Никифорович объездил всю Европу, был в русских и украинских поселениях Канады и Америки. Везде их принимали с радостью и любовью, и их выступления пользовались неизменным успехом. Но после прихода в Латвию советских войск и свержения правительства Ульманиса наступили тяжелые времена.
Вскоре ночью у себя дома Иван Никифорович был разбужен сильным стуком в дверь и окна. Когда он выглянул в окно, то увидел перед домом черную машину и четырех сотрудников НКВД, ломящихся в двери. Войдя в дом, они безцеремонно учинили тщательный обыск, перевернув все вверх дном. Дрожащие от страха старая мать и больная сестра стояли в ночных рубашках и смотрели, как из шкафов и комода выкидывают на пол белье, с книжных полок швыряют книги, заглядывают в печь и шарят под кроватью. Через два часа, арестовав Ивана Никифоровича, они уехали. Вскоре его осудила особая «тройка» НКВД и дала ему десять лет лагерей как националисту и религиозному активисту. Перед этим на допросах его жестоко избивали, добиваясь признания в шпионской деятельности, но он со своей богатырской натурой выдержал этот ужасный допросный конвейер, так как понимал, что принятие на себя вины в шпионской деятельности означало верную смерть.
С эшелоном депортированных из Латвии людей его повезли через всю страну на Дальний Восток. С маленького полустанка гнали этапом по лесным дорогам в тайгу, где в совершенно пустом месте был лагерь с одноэтажными бараками, огражденный рядами колючей проволоки. Свирепые собаки, всегда хмельные налитые мрачной злобой охранники, и сотни одетых в ватники уголовников, был теперь мир обитания Ивана Никифоровича. Так случилось, что специально или без умысла его загнали в барак с отчаянными уголовниками, которые сразу распознав в нем фраера, личности не причастную к уголовному воровскому миру, отнеслись к нему крайне враждебно и даже не дали ему места на нарах, а указали на место на грязном заплеванном полу под нарами. И вот, лежа на грязных вонючих досках среди окурков и плевков, он раздумывал: «И как получилось, что он, культурный цивилизованный человек, которого с честью принимали во многих городах Европы, оказался здесь, в таком унижении, под нарами. Недаром Господь сказал, что первые будут последними. Вероятно Господь испытывает мою веру, так смиряя меня, подобно праведному Иову на гноище». Иван Никифорович был лишен и обделен во всем: в чистоте, в еде, в сугреве и даже в родном языке. То, что он слышал здесь, был не русский язык, а какая-то зловонная липкая грязь из выгребной ямы.
Работать его поставили на лесоповале. Пилами валили ели и лиственницы, топорами обрубали сучья, обдирали кору. Как муравьи, облепив ствол, поднимали его, если он был подъемный, иди волочили по земле к дороге. Как-то раз зимней порой по скользкой дороге усталые и голодные зеки несли на плечах длинное и тяжелое бревно. Их было человек двадцать. В середине, согнувшись под тяжестью, был и Иван Никифорович. Несли медленно, осторожно ступая по гололеду. Вдруг первый, оступившись, заскользил и бросился в сторону. Сбились с ноги и другие и разом бросив бревно, шарахнулись в сторону. И бревно всей тяжестью упало на не успевшего отскочит Ивана Никифоровича. Зеки, собравшись кругом, приподняв бревно, вытащили из-под него пострадавшего. У него была раздроблена левая нога.
— Вот, ***, — хана нашему интеллигенту, — сказал молодой вор, сморкаясь двумя пальцами и обтирая их о ватник.
Очнулся Иван Никифорович в больничном бараке. Над ним склонился хирург Владимир Карпенко:
— Ты меня слышишь, Заволоко?!
— Слышу, — простонал больной.
— Ногу твою кое-как собрали, загипсовали, но переломы открытые и были изрядно загрязнены. Удачный исход пока не могу обещать. Посмотрим. К сожалению, из лекарств только стрептоцид.
Боль в ноге была невыносимая. Ночью поднялась температура. Днем больной потерял сознание. Взяли в перевязочную, сняли гипс. Положение было критическим. У больного началась газовая гангрена. На протяжении трех дней его еще два раза брали в операционную и совсем вылущили бедро из сустава. Вероятно, у Ивана Никифоровича душа была крепко сращена с телом, и на четвертый день он был еще жив.
Он лежал на жесткой больничной койке, головой к обледеневшему окну и пристально смотрел в темный угол, где появлялось и пропадало видение ангела. Он все не мог понять: кто он? Ангел жизни или смерти? Почему не мог понять? Потому что, уста ангела были сомкнуты, он молчал. Тогда больной стал молить Бога, чтобы разрешил уста ангела. И вот глухой ночной порой ангел заговорил:
— Так говорит Господь: если ты изменишь образ жизни и всей душой предашься Богу, то останешься жить до времени на земле в этом мире. И имя отныне тебе будет — Иоанн.
— Я согласен. Я приму монашество, светлый ангел.

Через несколько лет после окончания войны, ранней весной в Риге на улице Межотнес перед дверьми маленького домика стоял на костылях высокий безногий старик, в старом ватнике, шапке-ушанке и вещмешком за спиной. Он нерешительно постучал в дверь. Маленькая старушка открыла дверь и, посмотрев на стучавшегося, крикнула:
— Катя, отрежь кусок хлеба. Здесь нищий какой-то пришел.
С куском хлеба появилась Катя. Она подала нищему хлеб и вглядевшись в него, всплеснула руками:
— Мама, да ведь это наш Иван!
Старушка взглянула и, закричав, повалилась на руки дочери.
— Ваня, да что же они с тобой сделали! — только и промолвила Катя.
— На все воля Божия, на все воля Божия, — шептал Иван Никифорович, проходя в комнаты.
Он сидел в своем кабинете и был в глубоком раздумье. Латвия вошла в состав СССР. Что делать ему, с надорванным лагерями здоровьем, безногому калеке в новых условиях советского строя? Он совершенно не представлял себе, как он будет жить и на что он будет жить.
В его скромном кабинете в киоте под стеклом висела большая храмовая икона «Достойно есть». Целый вечер допоздна, опираясь на один костыль, он горячо молился перед ней, прося Божию Матерь вразумить и наставить его на верный путь. Ночью ему приснился сон, как будто он странствует по всей стране, из города в город, из деревни в деревню, и не пешком, а легко переносимый каким-то приятным теплым ветром. В торбе у него лежит хлеб, соль, кружка и книга Нового Завета, которую он раскрывает на каждой остановке и читает ее собравшемуся вокруг него народу, потому что из ветра бысть глас к нему, глаголющий из пророчества Амоса: «Вот наступают дни, говорит Господь Бог, когда я пошлю на землю голод, не голод хлеба, не жажду воды, но жажду слышания слов Господних. И будут ходить от моря до моря и скитаться от севера к востоку, ища слова Господня, и не найдут его».
И когда он утром проснулся, перекрестился с Иисусовой молитвой, чтобы отогнать беса «предварителя», который всегда с утра лезет со своими пакостными помыслами, то первое, о чем он подумал, это о Божием указании, которое он получил во сне. Через неделю он вышел из дома, несмотря на удерживающий плач матери и сестры. И с тех пор его видели в Карелии, за Полярным кругом в Пустоозерске, на Кольском полуострове, в Крыму, на Кубани и в Молдавии. И народ везде приветливо принимал безногого дедушку, который так интересно и задушевно рассказывал о Христе, о Божией Матери и святых угодниках земли русской. У него не было денег, не было пенсии, не было крепкой одежды, и народ взял его на свое иждивение.
Зимой он не странствовал, а останавливался у добрых странноприимных людей, обычно где-нибудь в деревне. Праздно не сидел, а чем мог, помогал по хозяйству. Ловко орудуя ножом и скребком, резал деревянные ложки, подпершись костылем, рубил дрова, топил русскую печь, задавал корм скоту. Но главное, он нес народу Слово Божие. По вечерам в избу, где он останавливался, приходили из деревни люди, и Иван Никифорович учил их закону Божию.
Кроме всего этого, он везде разыскивал никому здесь не нужные старые рукописные и древлепечатные книги. Новое поколение читать по церковно-славянски не умело и книги эти, обычно, были свалены на чердаках, где их точил книжный червь и грызли мыши. На те небольшие деньги, которые ему давали люди, эти рукописи и книги он посылал в древлехранилище Пушкинского Дома в Ленинград. Но особенной его заветной мечтой было отыскать подлинник рукописи страдальца за веру неукротимого и пламенного протопопа Аввакума. Много исходил северных дорог Иван Никифорович по приполярным селениям старообрядцев, порой едва вытаскивая костыли из грунта болотистой тундры. Он находил кое-что, и сердце радостно сжималось, когда он брал в руки пожелтевшие ветхие листы старинной рукописи, но это все были списки, а подлинник пока не давался. Да и был ли он? В одном из глухих таежных монашеских скитов он принял по обету иночество и верно служил Господу Иисусу Христу, просвещая и неся Слово Христово в народ. Иван Никифорович был ровесником века, и время брало свое. Я получал от него письма с дороги, где он писал: «Мои дела неважные, усиливаются возрастные изменения». Все чаще и чаще он зимовал в Риге. Иногда выезжал поработать в библиотеках Москвы и Ленинграда. Особенно он хвалил собрание книг в музее религии Казанского собора: «Неслыханные и редчайшие богатства духовной литературы».
Многие журналы охотно помещали его историко-этнографические статьи. Тем он и жил последние годы и еще понемногу распродавал собственную библиотеку. А подлинник рукописи «Житие протопопа Аввакума» он нашел не в тундре, а в Москве, в одной старообрядческой семье. Вот она, заветная толстая тетрадь, переплетенная в оленью кожу. Ученые, эксперты Пушкинского Дома подтвердили подлинность рукописи, написанной рукой самого протопопа Аввакума и его духовного сына Епифания. Это была величайшая национальная святыня русской культуры. Он подарил ее Пушкинскому Дому. Последние годы жизни Иван Никифорович провел в своем домике в Риге на улице Межотнес, принимая многочисленных посетителей, ехавших к нему со всей страны.
Умер Иван Никифорович в начале восьмидесятых годов со словами: «Слава Богу за все».


Rambler's Top100 Каталог Православное Христианство.Ру Рейтинг@Mail.ru