Стало светать, и под березами у церковной ограды выявились холмики спящих людей — они ночевали в мешках, на пляжных подстилках, надувных матрацах, просто на суконках или даже на ворохе сухой травы, которую нельзя назвать сеном по причине ломкости и пыльности. Укрыты они были разными тряпками, ветошками. Солнце пригревало, нежило, баюкало, вводило в самый сон утренний — после тридцати пяти километров пешего хода отдаться бы неге, но молодой монах в черном одеянии уже ходил между этих холмиков и негромко оповещал, что пора на заутреню. Колоколов у этой церкви не было. Она брошена далеко в ростовско-борисоглебских землях, в стороне от тракта на Углич. Совсем недавно изобихожена внутри для службы. И вот вместо перезвонов — тихий голос черноризца: «Вставайте, пора». А еще туман в низине у ручья плотен и бел. Еще птицы спят. И скатываются с берез последние капли короткого ночного дождя. Солнце светит сквозь белый полог в высотном тумане. Самый сон. Я умываюсь у колодца, лью на голову ледяную воду, вспоминая, как всю ночь здесь под единственным фонарем у входа на паперть молился седой питерский интеллигент. В полночь глянул с дивана просторного кузова своей «буханки» — молится, читает требник. Проснулся от звонкой дроби дождя по металлу крыши — он всё так же стоит у столба в свете и молится. И утром, уже видимый в большом высотном свете, стоя на коленях, читает в маленькой книжице и крестится. Позади тяжелый переход по лесам и косогорам, впереди — литургия, и опять следом за хоругвеносцами спорым шагом по полям и лугам, весь жаркий июльский день на ногах, и не один — три дня, а вечером опять служба. Откуда же силы у питерца? И у инвалидов безногих? И у детей грудных? И у болезненно полных старух? И у столичных дам, наряженных в просторные хламиды с непременным посохом в руках для колорита. Вообще, у всех семисот человек, приехавших на этот Крестный ход со всех городов Руси? По другую сторону кованой ограды — кладбище, там тоже холмики. Но там никто уже не встанет, как ни кличь отец святой. А здесь, под березами, кочки оживают, покашливают, «господствуют», охают, кряхтят — поднимается из небыли сна страннический люд по мановению дьяконовской руки, на тихий его голос.
+ + +
Прошлое утро начиналось в маленьком заштатном городке. На торговой площади у облупленных стен старинного, громоздкого монастыря развалили свои товары владельцы местных буренок и огородов: трехлитровые банки с молоком и огурцы. В фанерных дощатых лавочках — чипсы и «колы», футболки и бейсболки. Дамочки из отдыхающих — главные покупательницы, при деньгах московских и питерских. Согласно платежеспособности и держат себя. Пьянчужки местные — в тени, на ящиках. Редко строго одетый мужчина пройдет через площадь к месту государственной службы в администрации, что напротив торговой площади. Туда же прошествует служилая дама, озабоченная не столько делами государственной важности, до коих ей еще шагов пятьдесят, сколько впечатлением, которое производит она на купеческое сословие. Галки кричат над монастырскими стенами. Скрипит тормоз старого грузовика. На зубах покупательницы хрустит пробный экземпляр огурца. Мирная, летняя жизнь русской провинции… Но за стенами монастыря, в тени старой церкви, на холмах и лужайках, у подножия лип- нечто особое. Весь обширный монастырский двор заполнен каликами перехожими. Смиренные позы, тихие речи, необычные одежды: длиннющие юбки и ни одного мужчины в шортах. Скатки, рюкзаки, сумки заплечные. Тоже невыносимая жара и здесь, внутри монастыря, но ни одной бутылки с «колой» или ей подобной. Чистая родниковая вода в тех же баллонах — как на подбор — хотя никакого распоряжения на сей счет не выпускалось для паломников. Тут не только интуитивное представление о стиле предстоящего крестного хода, но и чистая физиология опытных ходоков. Эта самая «кола» лежала в моей сумке. Так после первого же молебна в пути меня чуть не стошнило от глотка. Вылил в мох, под столетние сосны у источника святого Иринарха, и наполнил пузырь живой водой земли. В ожидании часа «Ч» калики разбредались по двору. Укладывались в тени. Я еще не знал, что крестный ход — это не прогулка, а марш-бросок, и потому шустрил, прогуливался, всматривался в братьев и сестер. Да, признаться, и интересно было повнимательнее взглянуть на этот тип советских людей, вырастивших в себе в последнее время пылких последователей Христа. Так же собирались нести детей на плечах, везти в колясках грудничков. Но вот чтобы в инвалидных колясках ездили по Красной площади на майские или октябрьские — что-то не припомню. А здесь — поедут обезноженные и расслабленные. В советских демонстрациях чекушки в карманах позвякивали, а здесь — и в помине нету спиртного. Странно даже подумать о нём. Старушек много. Но не в преобладании. Много и мужчин в самой силе. Девчушек и девушек — у всякой коса по максимуму. Парни все домашнего строгого воспитания, маменькины сыночки, но среди семинаристов и послушников — в лицах сила зрелая. Так же, как в ожидании советских демонстраций, то тут, то там затягивают песни, но прислушаешься, нет — стихиры. Весь еще пронизанный Москвой, двухсотпятидесятикилометровой гонкой на своем броневике «Уазе» до этого заштатного монастыря, машину запираешь со всей тщательностью, ощупываешь карманы, барсетку, чтобы не стащили, но уже через четверть часа пребывания среди этих людей совершенно расслабляешься, обретаешь давно, с юности, забытую свободу неимущего, становишься по-детски беспечен. Забегая вперед, скажу, что на долгом пути случались потери и рюкзаков, и сумок, но все находились в целости. И всех потеряшек успокаивали одинаково: «Ну что вы, здесь ничего не может пропасть». Среди выжженной солнцем желтой травы, розовости кирпичных стен и белизны пылающих жаром небес черной грозовой охладительной тучей в развевающихся рясах прошествовали по монастырскому двору святые отцы-предводители. И электрическим разрядом пронеслось по христову войску: — На молебен! На молебен! Люди сошлись у церкви, обнаружив неожиданно большое количество. Я едва втиснулся внутрь церкви. В приделе справа было особенно тесно. Сведущая московская дама указала на стальные пластины в палец толщиной, скованные цепями. «Это вериги святого Иринарха». Наплечники, цепи, по кресту на груди и спине — всего около пуда будет. И я видел, как после молебна воздел руки к небесам отец-предводитель, а двое священников подняли куски металла над его головой, нанизали цепные проймы, опустили всею тяжестью на плечи батюшки. Так начался крестный ход.
+ + +
«Крестный ход совершается для того, чтобы освятить и людей, и всё, что потребно им для жизни, то есть дома, пути, воды, воздух и саму землю как попираемую и оскверняемую стопами грешников. Все это для того, чтобы обитаемые грады и веси, и вся страна сделались причастными божьей благодати, отвергнув от себя все губительное и тлетворное». Скрижали, 545.
+ + +
Пока что еще высокого значения, особого света и в помине не было среди идущих. Действо еще только набирало силу, ничто не предвещало чуда. И было просто скучновато, как в первом акте любой, пусть самой прекрасной пьесы. Там тоже все буднично, персонажи выходят один за другим, согласно замысла. Зрители привыкают к ним, знакомятся. Зрителями был я да еще один фотограф и кинооператор. Как того требовала работа, я всматривался и вслушивался. Инвалиду в коляске помогал, толкая, сильный мужчина в рубашке с галстуком. Уже который раз у него в кармане пиликал мобильник. Не переставая давить на рукоять, он вел деловые переговоры с кем-то, а потом рассказывал инвалиду о своей работе подрядчика, о заработках. Мальчик расшалился, и отец в стилизованной косоворотке, в сапогах бутылками, сильно — так, что слезы у мальчишки выступили, — сжал его руку. Отстали и долго аукались девчонки, кинувшиеся в лес за черникой. Женщина в косынке по самые глаза рекламировала товарке биодобавки: «Вот через два часа выпью таблетку, и хоть всю ночь иди. Никакой усталости». — «Матушка! Ведь это наркотик!». — «Освящено, милая! Самим патриархом освящено. Никакой химии». И все это покрывалось доносящимся от головы колонны, из колоннады сосняка мощным хором певчих: «Преподобный Иринарше, моли Бога за нас!» Женщины подпевают. Сидящий на шее отца мальчик копирует, изображая из себя того, кто маячит впереди, вырезанный на кресте. Мальчик раскидывает руки вширь и осматривает свои ладони, где, по его наблюдениям, должны быть следы от гвоздей.
+ + +
Постепенно понимаю, начинаю чувствовать, что эта толпа живет не общим, как на демонстрациях, а личным. Приходят смутные соображения о том, что вера — это не социально-политическая идея. Под действием ее постепенно светские разговоры стихают, люди умолкают, слышен только хруст сосновых шишек под ногами. Знакомства, даже давние и приятные, начинают разрушаться. Это как «оставь отца и мать свою». Оставь житейские связи, собери душу, сосредоточься. Еще думаешь, как ты выглядишь, крестясь, со стороны, в глазах знакомых, которые до того ни разу не видели тебя таким. Напряженность тотчас улетучивается, потому что отъединение происходит с каждым. Наконец становится абсолютно легко. Ты — один среди сотен. Верится — и не напрасно — что никто больше тебя не окликнет, не втянет в разговоры. Идется пока что легко — от избытка сил. Хватает легким жаркого воздуха соснового бора. Глянешь назад — конца веренице не видать. Впереди тоже в уплотнении стволов не видать хоругвеносцев. И спустя час, когда уже начинает ломить в пояснице и отдавать в суставах, когда со вторым и третьим потом выходят из тела излишки веса, тело облегчается, тут и душе дается подпитка, словно бы даже расчетливо сделано устроителями — именно сейчас остановка на молебен — даже не на поляне, нет никакой поляны, а среди плотно стоящих сосен. Час литургии в храме-на-бору. Гигантские метлы сосен качаются от ветра, сметая сор облаков, расчищая небесные пути для возносящихся молитв. После чего обратным током и наполняется толпа силой, о которой упоминается в скрижали 545. Теперь каждый взгляд каждого ходока на придорожный куст, прямо так и скажу, делает его божьим творением, наполняет русским, православным смыслом. Каждый удар ноги по земле отдается в ней вековой нашей историей. Немая, брошенная, загубленная «природа» обретает шанс на «спасение». И свет начинает видеться над толпой, поле духовных сил источается вокруг, и всякая человеческая душа, нечаянно попадая в это поле, — немеет, без преувеличения. Собаки цепные в селениях только урчат — не смеют лаять. А если одна и гавкнет с перепуга, то деревенская девчонка кинется на нее, пасть ей зажмет и так держит во все время нашего прохождения. Подвыпившие парни на мотоциклах у магазина окликают меня: — Эй, мужик, чего это такое? — Крестный ход. — Чего, чего? — Во славу Христу. — і-моё, так это вы бога, что ли, славите? — Вроде того. — И далеко вы это? — Три дня ходу. — И детишки, что ли, тоже? Блин! Сколько же их тута!.. Парни, похоже, потрясены и подавлены. С горы спускаемся на заливной луг. Самое полуденное пекло. Купальщики по берегу вплотную. Лежали, загорали, пиво пили, радио слушали — и вдруг откуда-то сверху на них под золотом хоругвей и с многоголосым пением валят сотни людей. Скатывается процессия на луг, и певчие поддают от восторга лицезрения красоты земной и желания достичь ушей отдыхающих. Достигли! Полуголые девки спешно замахиваются в простыни, напяливают халатики, ужимаются стыдливо. Кого Ход застает в воде, — тот сидит и не «вылазит», как лягушка хлопает глазами в испуге. Весла в лодке «засушены» намертво, несет лодку на мель — не замечают. А навстречу из деревни бежит баба с полным пакетом огурцов. — В прошлом годе прозевала я вас, дура! Корову доила. А нынче вот Бог дал встретить! Милые мои, покушайте за ради Христа! Называется — подношеньице. Тут через висячий, тросовый мосток путь Ходу однорядный лежит. Семь сотен, как через игольное ушко, целый час проходили. Отцы честные, чтобы времени зря не терять, у мостика начинают второй молебен. Из раструба заливного луга пение и молитвы ударяют в небо. Стрижи, только что носившиеся в выси, покрывавшие луг черной пленкой, — врассыпную. Не было видно ни одного, пока правилась походная литургия. Словно бы взрывной волной раскидало стаю.
+ + +
Метровые кресты, тяжелые иконы на носилках, хоругви — всё это разом приподнимается и плывет по лугу, к лесу — дальше. Носильщики — пятидесятилетние мужчины, красивые своей статью, сединами и неутомимостью. Все как на подбор — крупные, корпусные. Лица у всех бородатые, распаренные скорой ходьбой и бореньем духа. Они — мотор крестного хода. Следом группой — честные отцы в черных одеяниях. Совсем молодые, худенькие и лет под сорок, не старше. Всего один только с брюшком. Остальные жилистые, прямостойные. Возглавляет их батюшка в латах, то бишь в веригах святого Иринарха. За этим черным небесным войском — в белых платочках хор скромных девушек. Далее непосредственно ходоки. Массой. В оскверненные дали врезается колонна — истовые впереди, звенящие, сияющие. Нет никакого сравнения с советскими демонстрациями. Но почему-то очень похоже на то, как входили чеченцы в Дагестан три года назад. Только здесь рать мирная, вдохновленная любовью и кротостью. Чем дальше к хвосту шествия, тем беззаботнее лица, будто по примеру Спасителя, все тяжелые мысли взял на себя авангард. После первых часов духовного подъема молитвенная восторженность уступила место обыденности. Да и то сказать, не может простой человек всё время пребывать в приподнятом состоянии духа. Мамки невинно сводничают своих чад. Знакомят юношу с девушкой. «Дарья, возьми щефство над Мишей, а то он совсем что-то приуныл». — «Да нисколько я не приуныл». Миша и по возрасту своему и по сильной восприимчивости к вере далек от амурных дел. Вспоминают оставленный быт: «Только приду на рынок — голова кружится, чуть в обморок не падаю». — «А четки-то на что, девка? Четки перебирай да у ангела-хранителя всякого торговца проси помощи». — «Уж я крест накладываю, молюсь. Не помогает».- «На рынке он силен. К нему подход надо искать». То колонна вдруг начинает прибавлять скорости, и я проседаю, то вдруг за мной образовывается пустота — я, сам того не желая, стараюсь удержаться за поющей «головой». Перед глазами люди меняются постоянно. Эту бабушку заметил не сразу. Ее белая в мелкий горошек косынка, синяя кофта и длинная черная юбка в оторочке желтой пыли давно маячила в поле моего зрения, но разглядел я старушку только после того, как приметил выскакивающие из-под подола совершенно разбитые, дырявые задники тряпичных тапочек. Шибко маршировала бабушка. Суковатой палкой мотыжила спекшуюся глину. В руке — узелок, и не видать опять же, чтобы в нем обозначался пузырь с водой, в то время как я без конца прикладывался к своему двухлитровому. — Видать, вы не первый раз, бабушка?- заговорил, заходя сбоку. Прыснула на меня синева глаз, улыбнулась старушка солнечно. — Четвертый уже. А на заговенье в Ярославль к мощам ходила сама по себе. — То есть что-то вроде автостопа? — Автоступом, автоступом. С одной ночевкой управилась. Пятьдесят четыре километра. — Что, товарок не нашлось? — Нет, я поодинке люблю. А на Пасху в Углич ходила. — Что же дома не сидится? — А что дома делать? Муж давно помер. Сын не удался… Тучка набежала на голубизну глаз, пригас сердечный огонек, отвернул я небрежностью своей душу от утешения, устыдился — и отстал, провалился в потоке людском, расчувствовался. Бог знает, откуда в память наплыло: «…В этот вечер, как синь затуманится, как повиснет заря на мосту, — ты идешь, моя бедная странница, поклониться любви и Христу. Кроток дух монастырского жителя, жадно слушаешь ты ектенью. Помолись перед ликом Спасителя за погибшую душу мою…» Бабушки эти вечны на Руси.
+ + +
Красная идея марширует по асфальтам, белая идея — босиком по земле. Бунт и смирение. Ярость и кротость. Любовь с кулаками и любовь с трехперстием. Спасибо, довелось мне лицезреть силу народную не на параде — тут покруче будет. Семьсот человек в едином порыве — а не страшно. Как глянешь на молчаливых батюшек — вожди партиек с их митингами и тусовками становятся жалкими и фальшивыми в своем самомнении. Что они там внушают своему электорату? Долой! Вперед! Ура! Здесь тихое: «Прости и возлюби». А силища чувствуется в народе удивительная. И какою властью, оказывается, располагают деятельные, подвижные иерархи. Семьсот человек послушны одному взгляду честного отца, кроткой улыбке его. Вот он в пудовых веригах позванивает цепями, неустанно идет впереди — по заброшенным полям, по сгинувшим деревням, и я, глядя на его молодое чернобородое лицо, на запыленную черную рясу, не в силах избегнуть пошлости политической формулировки, думаю лозунгами: «Земля — монастырям!» Эти — не станут просить дотации. Эти всё смогут сами. Один из хоругвеносцев — тот самый Мартышин, основавший в борисоглебском захолустье общину и школу, построивший церковь и интернат. Вообще, здесь, на борисоглебских землях, вокруг фундаментов снесенных когда-то церквей, уже лет семь сколачиваются группы работящих, неприхотливых в быту людей — агентов монастырских. Схватывается район сильной дланью монашеской.
+ + +
Я шел со своим народом, дышал одним с ним воздухом, глолтал одну пыль и, мнится, думал одну с ним думу. Вот подбило меня течение Хода к молодому парню и привязало. В ту пору солнце уже сидело на краю западного облачного наволока, как птица на насесте. Вечерело. Шоссе с выгоревшим, испарившимся гудроном щерилось острым гравием. Сквозь подошву кроссовок кололи гранитные шипы. А этот парень шел босиком. Он был высок, тонок. Черные, кудрявые волосы схвачены в косичку. Суконная скатка на ремешке через плечо, и в этой скатке — маленькая эмалированная кружка. Вот и все снаряжение. Опять же полное отсутствие запасов воды в немыслимой жаре и темпе движения. Я завороженно глядел на его ступни — сухие, загорелые — осторожно, как пресс-папье, ложившиеся на тернистый путь. Сначала я думал, что он из спортивного интереса скинул обувь, вот минует поворот, раскровянит и обуется. Но километр за километром протаскивался под ним наждак шоссе, а он все шагал легко и радостно. Так и ночлега достиг.
+ + +
Идем, пылим главной улицей села с символическим названием Пепелище. Поразительно, почти у каждой избы, впереди палисадника — по мужику стоит, и, ей-богу, руки по швам держат. А с приближением хоругвей — истово крестятся и кланяются. Да не сон ли это, не кино ли про достославные романовские времена? Мужики сбитые, плечистые, видно, что непьющие. Новые, миру невидимые подвижники русских бедствующих деревень. Схвачен у монахов район за самое нутро — за сердца этих вот мужиков, коих немного осталось в наших бедных селениях, но усилиями ног, рук и душ которых только и может устоять настоящая Русь. В центре этого села голова Хода устремляется к длинному, наскоро сколоченному столу, сплошь уставленному нехитрой деревенской снедью. Путь преграждает трактор с телегой, полной газовых баллонов. Прометеев огонь стыкуется с духовным. Никакого противоречия. Тракторист выключает двигатель. Сидит на корточках, курит. И запах табачного дыма бьет по мозгам — очищенным в двадцатикилометровом переходе. Среди паломников нет ни одного курящего. Смешиваются ходоки с насельниками. Братаются и сестрятся под несмолкаемое пение: «Христос восстал из мертвых, смертию смерть поправ…» — Саратовские есть? — спрашивают местные. — А я из Нижнего? Есть из Нижнего? И находится земляки. И новости из далеких родных краев получаются из первых рук, как во времена допочтовые. Из всех окон глядят, бегут из дальних домов, как бы праздника не пропустить. Трепещет под дубом тяжелое полотнище золотого плетения с ликом Спаса. Высоко на шесте поднят фонарь с неугасимой лампадой, щиты икон сдерживают напор жаркого ветра с примесью дыма лесных пожаров. Короткая молитва на прощание. Слезы в глазах остающихся жить здесь женщин. — Бабушка, идем с нами! Горбатая старуха с палкой в каждой руке, как лыжница, горько качает головой. Эти заброшенные, обнищавшие деревни живут от Хода до Хода. Опять идем. Батюшка беспрестанно окропляет святой водой иссушенные лица, жаждущие надежды. Всю дорогу, весь долгий день слетала с кисточки монаха живительная влага, легкий дождик весь день брызгал на нас, освежал. Воду вез на велосипеде чернявый мужик, голый до пояса. Необычайно выносливый. То у него на велосипеде вместе с двумя прикрученными баклагами двое детей сидят, то он сам в седле, а дети — сзади и спереди, то он пеший толкает велосипед, а ребенок у него на шее. Вода кончается, он отъезжает, наполняет емкости, догоняет, весь день в непрестанном движении. Если мы прошагали тридцать пять километров, то он — семьдесят.
+ + +
Солнце совсем низко, понемногу растекается в зарю. Пыль окутывает Ход и золотится на солнце. В сиянии этом из рук в руки, с плеч на плечи переходят стальные вороненые обручи и цепи вериг. Образовывается очередь из желающих нести вериги Иринарха. Да не каждому по силам они даже физически. Подросток с чистым розовым лицом, перекрестившись, делает шаг и проседает под их тяжестью. Его поддерживают за руку, позволяют пройти метров сто и принуждают присесеть, вынимают его из оков — парнишка обижается. Мужчины покрепче несут вериги сосредоточенно и долго. Освобождаются, озадаченные некоей тайной. Чем тяжелей на плечах, тем слаще на душе. — А вон и Павлово! За лесом виднеется шпиль колокольни, место ночлега.
+ + +
Поздний вечер в густом лесу. Костры запрещены. Светит топка полевой армейской кухни. Трое старослужащих накладывают из баков кашу с рыбными консервами, наливают чай. О, Русь! Армия и монастырь — не в этом ли твое спасение? Солдаты в восторге. Сколько девок подвалило. Сержант изощряется в остроумии, рядовые о чем-то щепчутся — видать, обсуждают тактику заходов и охватов. Им как бы и знак подан — сняты платки и косынки. Впереди дивная летняя ночь… Пока я на попутке добирался обратно до монастыря, перегонял свой «Уаз» на следующий этап, совсем стемнело. Поставил машину у церкви. Пошел к полевой кухне. Молодежь — сотни две — так, что солдат среди них и не углядишь, сидела вокруг огня. На теплой земле взрослые раскладывали подстилки. В черном небе одна за другой зажигались звезды.