Правая.Ru | Егор Холмогоров | 13.11.2006 |
Как это ни парадоксально, но по своей этимологии, слово «цивилизация» является, в некотором смысле, однокоренным со словом «политика», но только корень взят из другого языка. Латинское слово «civilis» характеризует гражданина как городского жителя, как члена гражданской общины — «civitas», точно так же, как к городу и гражданину относится слово «полис». И то, и другое слово обозначают некую сложно организованную и спаянную человеческую общность, связанную с городом, в противоположность деревне, а деревня, в противоположность городу, мыслится как место разрозненной и близкой к природе жизни.
Эта общность, «Civitas», может мыслиться и как очень большое сообщество. Знаменитый западный философ и богослов, один из отцов Церкви — Блаженный Августин назвал свое основное произведение «De Civitate Dei», как принято у нас переводить «О Граде Божием», в котором противопоставил два общества, два устроения, «Земной Град», воплощенный в Римской Империи и «Небесный Град», воплощенный в Церкви. В Европейском средневековье вся Западная Европа, охваченная единством Римско-Католической Церкви, осмысляла себя как «Civitas Dei», и была, тем самым, единая «цивилизацией» не только на наш ретроспективный взгляд, но и в своем собственном самосознании. А гражданам этого Града Божия была присуща определенная гражданская добродетель — «civilitas».
Однако все это только предыстория понятия «цивилизация», его история начинается в придворных кругах Франции в XVIII веке, знаменитый публицист предреволюционной Франции маркиз Мирабо в 1757 году утверждал, что «цивилизация есть смягчение нравов, учтивость, вежливость и знания, распространяемые для того, чтобы соблюдать приличия и чтобы эти правила играли роль законов общежития». Другими словами, — «цивилизация» в этот период понимается как нечто сродное тому, что мы сейчас называем этикетом. Заметим, что и здесь сохраняется родство с понятием «политики», поскольку тот же этикет, та же система вежливого поведения, и по-русски часто называются «политесом», и во многих европейских языках существуют аналогичные слова того же корня.
Постепенно, однако, слово «цивилизация» в устах философов-просветителей приобрело более широкий и ценностный смысл — это уже не просто этикет, а «просвещенные нравы», процесс просвещения и общество, которое получается в его результате. Стало модным противопоставлять «цивилизованные» и «варварские» народы и нравы. И когда мы сегодня выслушиваем в некоторых наших СМИ призывы «равняться на цивилизованные страны», или «войти в мировую цивилизацию», мы отдаем дань этой языковой практике XVIII века, во имя которой за следующие три столетия по всему миру были угроблены миллионы людей, не хотевших, чтобы европейцы навязывали им свою «цивилизацию».
Однако в самой Европе, пусть и этим «просвещенческим» путем, слово «цивилизация» приобрело более глубокий смысл. Главная заслуга здесь принадлежит великому французскому историку Франсуа Гизо, который в 1828—1830 прочел два знаменитых курса лекций — «История цивилизации в Европе» и «История цивилизации во Франции». Во втором из них он характеризует цивилизацию так:
«Сущность цивилизации заключается в двух фактах: в развитии строя общественного и в развитии строя интеллектуального; в улучшении внешнего, общего, положения и в улучшении внутренней, личной природы человека».
Такой взгляд уже довольно далек от сведения цивилизации к умению себя вести, — напротив, цивилизация это умение думать и совершенствовать свою добродетель, и умение устраивать общество в соответствии с выработанными идеями и приобретенными добродетелями. И введя два взаимозависимых фактора вместо одного, Гизо обнаруживает многовариантность цивилизации — пытаясь осмыслить историю Европы он замечает, что в Англии великолепно развито общество, но недостаточно — разум, в Германии интеллект развит и даже переразвит — это ведь была эпоха Канта, Шеллинга, Гегеля, Гете, Шиллера, а вот общество недоразвито, в Италии, под влиянием внешнего давления, не развилось, несмотря на блестящие задатки, ни то, ни другое. И только Франция кажется Гизо местом, где и общество и человек развиваются равномерно.
После Гизо все тысячи раз поменялось — немцы забросили философию и начали строить танки, на чем, впрочем, и погорели, англичане поднялись умственно весьма высоко, зато весь общественный практицизм уехал в Америку, Франция скатилась в мире и Европе на вторые и даже третьи роли, и не совсем несправедливо считается страной и с посредственными учреждениями и с посредственной философией. Но главное было уловлено французским историком совершенно верно — цивилизация может развиваться у разных народов совершенно по разному и давать очень и очень непохожие друг на друга типы общества и типы личности.
Но еще какое-то время употребление слова «цивилизации» во множественном числе было скорее исключением, чем правилом. А правилом оставалось рассмотрение цивилизации как высшей формы культуры, где за образец берется Европа. Это было связано с господством в общественной мысли, как и в биологии, эволюционного подхода, причем однолинейно эволюционного. Знаменитый американский этнограф Льюис Генри Морган построил знаменитую трехчленную модель человеческого развития, которая пользовалась популярностью не меньше, чем знаменитая марксистская пятичленка, и, кстати, сами классики марксизма, а конкретней Фридрих Энгельс, в своих работах использовали как раз схему Моргана. Что за схема? Дикость — то есть самое первобытное состояние общества, характеризуемое охотой и собирательством, овладением огнем, далее Варварство — эпоха некоторого культурного развития, скотоводства и примитивного земледелия и, наконец, Цивилизация — аграрного и индустриального порядка, городов и прочего.
Тем временем, идея, что человеческих цивилизаций много и они устроены совершенно по разному, начала пробивать себе дорогу. Выдающийся вклад тут принадлежит русскому мыслителю, Николаю Яковлевичу Данилевскому. Данилевский был панславистом по идеологии, и политологом по призванию, и после Крымской Войны он задался вопросом, почему «цивилизованные» европейские державы с такой настойчивостью воевали против России, не давали ей освободить Константинополь от варварской Турции. Изданная в 1869 году работа Данилевского «Россия и Европа» содержит ответ: никакой общечеловеческой цивилизации не существует, европейская цивилизация есть один из частных культурно-исторических типов, таких же, как китайский, арабский, византийский, славянский. Представители этих типов понимают друг друга плохо, и Россию никогда не признают в Европе «своей». Славянский тип сейчас на подъеме, европейский клонится к упадку.
Эта идея была подхвачена другим русским мыслителем — Константином Николаевичем Леонтьевым, который в своей работе «Византизм и славянство» весьма основательно прописал свойства и этапы в жизни культурных организмов и высчитал даже максимальную продолжительность этой жизни — 1200 лет. Правда на возраст России он смотрел более пессимистично, считая, что мы — очень старая культура.
На Западе пришлось обратить внимания на все эти достижения в 1918 году, когда вышла знаменитая книга Освальда Шпенглера «Закат Европы». Оказалось, что русские понимали все это уже на полстолетия раньше. И ничего принципиально нового в концепцию локальных и циклически развивающихся культур Шпенглер не внес. Кроме одного, — он разработал концепцию прасимвола, который лежит в основе каждой культуры, составляет ее смысловое ядро. Скажем для Греко-Римской культуры такой прасимвол — это символ совершенного тела, воплощенного в совершенной мраморной статуе — и космос — такое же тело, и полис — такое же тело, и империя в ее римском смысле — такое тело. Прасимволом Русской цивилизации Шпенглер считал бескрайнюю равнину, однозвучную как колокольчик из русской песни, запомним это, — к этому мы с вами потом еще вернемся. При этом слово «цивилизация» Шпенглер использовал в негативном смысле, как обозначения эпохи вырождения культуры, когда строят не соборы, а заводы и пишут не поэмы, а конституции.
Однако затем слово цивилизация окончательно закрепилось для обозначения культурно-исторического типа и великой локальной культуры, произошло это благодаря работам английского историка Арнольда Тойнби. Его, кстати, часто принято представлять как непрофессионала и журналиста, но это не так — Тойнби был великолепным академическим историком античности, его перу, например, принадлежит работа «Ганнибалово наследие», в которой он показывает, как 15 лет разгрома Италии Ганнибалом привели к экономическому, а затем и политическому упадку Римской республики. Так вот, Тойнби окончательно придал теории локальных цивилизаций стройность, объявив именно цивилизации, которых он насчитал 21 штуку, основным объектом исторического исследования. Динамику развития этих цивилизаций он описал очень тонко и весьма остроумно, отметив, например, такую их черту, как стремление к созданию универсального государства — Империи, и универсальной Церкви, то есть цивилизационного религиозного единства.
Но самой популярной идеей Тойнби стала концепция «вызова и ответа». Цивилизация развивается тогда и там, когда конкретной культуре, конкретному сообществу людей, природа или соседние сообщества бросают мощный вызов — экономический, военный, культурный, демографический. И вся структура цивилизации — это сложный ответ на брошенный вызов. Когда творческое меньшинство, действующее в составе цивилизации, превращается просто в правящее меньшинство, то цивилизация распадается и подвергается разгрому внутренним и внешним пролетариатом, то есть — деклассированными элементами и варварами.
В это время, в середине ХХ века, через представление о цивилизации, как ответе на вызов среды, начинают наводиться мостики между «локальной» и «эволюционной» концепцией.
В работах американский археолог, Джулиан Стюард ввел концепцию «многолинейной эволюции», разные цивилизации оказывались в разной среде, которая диктовала им разные темпы и формы развития. А американский антрополог Лесли Уайт создал «энергетическую» концепцию эволюции в дополнение к «материалистической». Развитие цивилизации — это процесс овладения энергией, — ее организации, ее экономии и ее использования для преобразования материального мира. И в самом деле — прогресс, — это создание все более экономичных орудий труда, умение извлечь наиболее дешевую энергию и преобразовать ее в наиболее дорогие и сложные вещи. Цивилизации, — это высокоорганизованные системы, которые достигли высокого уровня энергетического производства и энергетической независимости.
Но и теория локальных цивилизаций начинает двигаться в сторону признания многолинейности и многовариантности в развитии. Выдающийся русский социолог Питирим Александрович Сорокин, уехавший после революции в США и оказавший огромное влияние на тамошнюю социологию, раскритиковал такой важный тезис «локальной» концепции, как предопределенность жизненного цикла цивилизации, попытки вычислить какие-то сроки жизни и смерти, и другой столь же однобокий тезис, что каждая цивилизация талантлива только в чем-то одном. Сорокин весьма убедительно показывает, что цивилизация — это не культура, что она больше культуры, представляя собой макрообщественную целостность, выстроенную вокруг определенного пространственного и смыслового ядра. Цивилизация обычно объединяет несколько культур, надстраивает над ними некий верхний этаж, определенный жизненный порядок.
Однако что это за жизненный порядок, который собирает разнородные и разношерстные культуры в единое целое? Убедительней всего ответил на этот вопрос немецкий ученый Норберт Элиас в своем труде «О процессе цивилизации». Первый том этого труда он посвящает таким казалось бы странным предметам, как, цитирую заголовки глав: «сморкание», «плевание», «поведение за едой», «поведение в спальне». Здесь Элиас, казалось бы, возвращает нас к самому началу истории термина «цивилизация», когда он означал нечто аналогичное современному этикету, но это возвращение на качественно новом уровне. Для Элиаса процесс цивилизации — это процесс овладения человеком своими аффектами, это умение отказаться от «непосредственности» и поставить себя и свои действия под жесткий контроль. Причем этикетная сторона дела тут является только одним из проявлений более глубокого процесса — не только правила сжимают человека в жесткие тиски, в такие же тиски сжимает его государство, королевская власть. Ведь именно при дворе и были, сперва, разработаны эти формы этикетного самоконтроля. А без владения ими, без умения тонко себя вести, тонко мыслить и тонко действовать, у придворного не было никаких шансов на монаршие милости и успех. Эту модель Элиаса, разработанную для Европы, вполне можно применить и к любой другой цивилизации в мире. Везде в основе ее развития лежат те или иные формы самоконтроля, развития самообладания, ухода как можно дальше от «природного человека».
Теоретическую основу для объяснения этого феномена дают работы другого немецкого социолога — Никласа Лумана. Он писал о том, что основная задача, которую решает любого человеческого общества, — это редукция комплексности, то есть, переводя на простой язык, снижение зависимости от внешней среды. Это тот же «вызов и ответ» Тойнби, но с той поправкой, что главное не столько в том, что сказала среда, сколько в том, что и как ответил ей человек. Человек совершенствует себя и свою общественную систему, чтобы достичь максимальной независимости от внешнего мира — мира природы и мира других людей, к этой цели направлена и общественная эволюция, и «воспитание чувств» и привычек, формирование рационального контроля над аффектами.
Теперь давайте вспомним нашего выдающегося мыслителя Льва Николаевича Гумилева. Как бы не относиться к достоверности его исторических построений, его теория пассионарности весьма красива и убедительна, обращение к ней уже вошло и в нашу политику, и в публицистику. Однако его попытка свести дело к неким чуть ли не электромагнитным импульсам из космоса кажется верхом абсурда и мне лично больше напоминает провокативный ход, попытку обмануть внимание советской цензуры. Гумилевская пассионарность — это те же самые аффекты, человеческие страсти, само слово «passio» и означает — страсть. Именно на этой аффективной энергии работает на взгляд Гумилева, процесс этногенеза, а отмеченные им стадии развития этноса эта стадии освоения аффективной энергии, разведения ее по плотинам и заводям. И Гумилев очень хорошо показывает, что цивилизация никогда не может торжествовать полностью, что чрезмерно подавленный и зарегулированный аффект ведет к деградации человека, а затем и общества и их вырождению. Что когда, например, в современном западном мире торжествует культ безграничной толерантности, и политкорректности, то это признак тяжелейшего аффективного упадка, снимаемого только через «субпассионарность», то есть через деструктивные субкультуры.
Однако значит ли все нами сказанное, что каждая цивилизация имеет дело с одним и тем же аффективным строем людей, и само воспитание чувств протекает одинаково? Теоретики локальных цивилизаций достаточно подробно показали что нет.
Западная цивилизация берется воспитывать прежде всего индивида, причем индивида, исполненного вполне определенных аффектов — агрессии (носящей в значительной степени сексуальный характер, агрессии самца), гордости, утверждения собственного «Я». Превращение агрессивно враждующих индивидов в общество, — это первичный миф западной цивилизации, выраженный в знаменитом трактате Томаса Гоббса «Левиафан». Сперва идет «война всех против всех», а затем происходит некое мифическое событие «общественного договора», в ходе которого учреждается государство с его полицейской властью и неограниченной волей суверена.
Для других цивилизаций характерны совсем другие исходные «вызовы» эмоционально-аффективного строя человека, и, соответственно, другие техники выработки цивилизованного поведения. Верен этот общий тезис и для цивилизации русской. И все длинное введение о том, что значат слово и смысл «цивилизация» имеет одну цель, — ответить на вопрос в чем специфичность русской цивилизационной техники овладения аффектами и каковы те первичные аффекты, с которыми пытается справиться русская цивилизация.
Мой тезис, на котором я попытаюсь построить дальнейшее рассуждение и этим рассуждением показать его верность и объяснительную силу, состоит в следующем.:
Первичным аффектом, для работы с которым сформировалась русская цивилизация, «русским аффектом», является аффект «пространственный», стремление русского человека занять определенное пространство и раствориться в нем, растечься по нему.
Как выразилась наш выдающийся современный этнограф Татьяна Борисовна Щепанская: «Русские движущийся этнос с самосознанием оседлого».
Впрочем, с тем же правом можно сказать и обратное:
«Русские — оседлый этнос с самосознанием движущегося».
И то и другое будет верно и будет описывать соотношение того, что диктует русским их аффективная природа и того, что нами приобретено в процессе цивилизации.
Там, где европеец ищет другого «самца», чтобы показать ему свое «эго», там русский стремится уйти как можно дальше, не связываться, отправить конфликтера за тридевять земель. Чтобы почувствовать это, достаточно сравнить такие предельно аффективные формы поведения как ругательство. Основополагающее ругательство у американцев, широко известное нам по кино, связано с определенным сексуальным действием, с предельным сокращением дистанции. Наш «посыл на…» предполагает, напротив, максимальное удаление, сепарацию от противника. Соответственно, общая цель процесса цивилизации, — приучение людей к общественной кооперации, формирование солидарности, развитие все более энергетических и сложных социальных систем, будет реализовываться в России и в Европе по разному.
В одном случае главное заставить индивидов не толкаться и не истреблять друг друга, направить их взаимную конфликтность в русло позитивного соревнования, конкуренции, в другом, — главное держать этих индивидов вместе, не дать им рассыпаться, а их разбегание поставить на службу большим социальным задачам.
Эту черту очень тонко почувствовал в первом в исторической традиции развернутом описании славян знаменитый византийский историк Прокопий Кесарийский:
Живут они в жалких хижинах, на большом расстоянии друг от друга, и все они часто меняют места жительства… Некогда даже имя у славян и антов было одно и то же. В древности оба эти племени называли спорами («рассеянными»), думаю потому, что они жили, занимая страну «спораден», «рассеянно», отдельными поселками. Поэтому-то им и земли надо занимать много.
Русская цивилизация, — это та технология, с помощью которой русский аффект пространственного рассеяния и растекания, ограничивается либо структурируется и приобретает четкие политические формы. Прежде всего именно политические — я не случайно заострял ваше внимание на тесной взаимосвязи и родстве понятий «цивилизации» и «политики». И то и другое говорят о реальности человеческого общежития, основанного на городском строе и имеющего характер, прежде всего, политической, государственной общности. В русском процессе цивилизации роль государства не просто является центральной, — она попросту ни с чем не сравнима.
А пространство является основным ресурсом этого государства. Вспомним Пушкина, его зашифрованную десятую главу «Евгения Онегина»:
Гроза двенадцатого года,
Настала, — кто тут нам помог,
Остервенение народа,
Барклай, зима, или русский бог?
Давно замечено, что этот «русский бог», ничего общего с просто Богом вседержителем не имеет, это скорее некий русский «гений места». И предыдущие версии «Барклай», то есть автор плана отступления вглубь России, истребления Наполеона с помощью русского пространства, «зима», то есть природный фактор, ведут к тому, что и «русский бог» здесь — это именно гений русского пространства.
Процитирую замечательного историка Андрея Ильича Фурсова, который называет русское пространство: «главным геоисторическим капиталом, который она, в качестве сверхтяжелой гири, бросала на Весы Истории».
Причем вот какой парадокс. Еще несколько лет назад казалось, что этот капитал в одночасье превратился в ничто, что конец ХХ века был колоссальным «пространственным дефолтом» России, поскольку в век Научно-Технической Революции и глобализации пространство сжимается до точки, преодолевается за минуты, капитал сворачивается в серию электронных импульсов. В таком разе все русское пространство со всем его содержимым в раз обесценивается. И вот, прошло пять лет от XXI века и мы видим, как русское пространство сыграло с сочинителями эпитафий России, злую шутку. Оказалось, что ив глобализирующемся, постиндустриальном мир, чтобы капитал был серией электронных импульсов нужна сущая малость — электричество, которое можно преобразовать в импульсы. Чтобы реактивный лайнер мог за считанные минуты покрыть любые расстояния, нужна тоже сущая ерунда, — заправить его топливом. Чтобы европейцы могли гордиться своей мультикультурностью и гей-парадами, нужно, чтобы зимой жители европейских городов не вымерзали от холода.
И оказалось, что без русского пространства не обойтись, что только на нем сосредоточены те ресурсы, которые позволяют западному миру глобализироваться и раздуваться от чувства собственной значимости. Выяснилось, также, что без России и русских в обращении с этим пространством никак не обойтись, что только мы умеем с ним работать.
Именно поэтому мировое значение нынешней Российской Федерации растет даже быстрее, чем к этому готовы её правители, иногда вопреки их собственным намерениям, и бывает забавно смотреть, как наши власти, привыкшие за десятилетие ельцинщины к положению холопов «Большой восьмерки», переходят от чрезмерной робости к чрезмерной дерзости. Поэтому наша внешняя политика выглядит так парадоксально и забавно, не укладываясь ни в парадигму «оккупационного правительства», ни в парадигму «опять дурят народ притворяясь патриотами», ни в парадигму «Путин новый Сталин». Путин это не Сталин, а его предтеча, он чувствует себя примерно так же, как чувствовали себя в начале 1920-х большевики, ощутив в своих руках огромное государство, без которого дела в мире не делаются, несмотря на общую враждебность. Но сами они еще не были готовы, чтобы поставить четкие национальные геополитические задачи, и только прощупывали окружающее пространство, баловались с ним. Тот же А.И. Фурсов приводит чудесную цитату из одной речи Бухарина, сказанной как раз в начале 1920-х:
«Сижу я частенько в кабинете Чичерина… Пугнем, говорю, Францию… Пусти-ка по прямому ноту в Варшаву!.. И Чичерин пугает… Мы-то с Чичериным хохочем, а из Варшавы, устами французских империалистов летит к нам по радио встревоженный серьезный ответ… Мы, значит, в шутку, а они всерьез!.. Мы для забавы, а они за головы хватаются, и пупы у них дрожат! А что наш Красин в Лондоне выделывает! Чудеса, да и только! Англичане и во сне видят наши леса, нашу нефть, нашу руду, и наш Урал… Вся, товарищи, суть дипломатии заключается в том, что кто кого околпачит!.. Сейчас, товарищи, мы колпачим!.. Может быть, настанет час, когда и нас будут колпачить, но сейчас мы колпачим всю Европу! Весь мир! И на седой голове Ллойд Джорджа красуется невидимый для мира, но видимый нами, большой остроконечный колпак, возложенный нашими славными товарищами, Красиным, Литвиновым и Чичериным».
Бухарин, конечно, был болтун и фанфарон, но суть им схвачена верно. Когда Россия обрушивает на весы Истории свое пространство, то все, кто, уселся на другой, чаше подлетают и начинают забавно кувыркаться в воздухе. И сейчас, пусть нам не нравятся те хищнические формы, в которых эта реализация русского пространства осуществляется, мы видим как оно с неотвратимой силой приближается к чаше весов — и некоторых уже начинает подбрасывать.
Но довольно об этом — пора уже от общих рассуждений о значении пространства в русской цивилизации, обратиться к тому, в каких конкретных формах нами рационализируется и реализуется наш основной «пространственный аффект».
Начнем мы с категории, выработанной русским политическим сознанием лишь в ХХ веке.
Категория эта очень популярна, чаще всего неверно истолковывается, — но описывает тот «нулевой» уровень русской цивилизации, который остается, если снять все остальные. Это уровень изначального пространства, «месторазвития» русской цивилизации. Термин, надеюсь, вам хорошо знаком — Евразия.
Однако введшая его идеологическая школа евразийцев с самого начала дала ему неверное толкование. Евразия оказалась у них не самостоятельным пространством, а неким мостом между Европой и Азией, некоей «срединной культурой», которая дает этот высший синтез. Мало того, сами же показав, что Северная Евразия, месторазвитие России, это пространство, в котором идеально уравновешены лес и степь, евразийцы зачем-то превратились в поклонников и апологетов кочевников Великой Степи, в течение столетий отравлявших жизнь русским. Мол, все оригинальное и основополагающее в русской культуре досталось нам в наследство от скифов, половцев, татаро-монголов и так далее.
Те довольно несимпатичные выводы, которые, порой, подталкивают критиков евразийства называть их Евразию «Азиопой», склоняют и к тому, чтобы ввести какой-то другой географический термин. Если «Евразия» — это сужение до северной его части названия огромного континента, то можно предложить, например, термин «Русская равнина», с некоторым пренебрежением рельефом, отнеся его и к уральским горам, и к западно-сибирской равнине, и к восточносибирским плоскогорьям.
Главным фактом тут будет не рельеф, а удивительная легкость продвижения по этому пространству русских, начиная с определенной эпохи. Но, назовем мы наше месторазвитие Евразией или Русской равниной, суть не меняется — главное в этом пространстве отнюдь не степь, лес, горы или их сочетания. Подлинное уникальное отличие этого ландшафта, делающее его несравнимым ни с каким другим ландшафтом в мире, — это пронизывающая его весь, — от Немана или даже Дуная до Амура, исключительно плотная и развитая речная сеть.
Как писал Маяковский:
Сверху взгляд на Россию брось —
рассинелась речками… -
Нигде больше такой огромной и легкопроницаемой сети больших, средних и малых рек, нет. Нигде больше они не диктуют с такой силой использование их как путей расселения, экспансии и коммуникации. Для осознания всей важности этого факта достаточно вспомнить, что Киевская Русь была государством, которое возникло на речных путях из Варяг в Греки и из Варяг в Персы, а Великая Россия создалась в результате передвижения русских землепроходцев прежде всего по рекам. Этот речной фактор задает изначальный русский аффект, — ведь ничего так не хочется, как течь вместе с рекой, превратить жизнь в речное, то есть направленное, но аморфное течение. «На реке русский человек оживал, — писал Ключевский, — Он жил с ней душа в душу» Но именно направленность этого течения придает государству и первый импульс для обуздания человека, превращения рек в направления распространения политогенеза.
Когда этот процесс создания великого государства на реках приводит к первым успехам, возникает следующая, уже над-географическая политическая категория русской цивилизации. Идея «Русской Земли». В ней поразительно то, что развитое понятие «Русской Земли» возникает раньше, чем прочное понятие об Англии, Франции или Германии, и оказывается очень устойчивым, переживая распад Руси на отдельные княжения, монгольское нашествие, захват большей части Киевской Руси Литвой и Польшей. Мысль о единстве «Русской Земли» и слово «Русь» проносится летописцами, церковными проповедниками и публицистами через все эти перипетии. В XVII веке, когда в Польше принятие церковной унии довело до критической стадии ополячивание и окатоличивание русских, выдающийся публицист Захария Копыстенский писал: «Бо если того хотят, абы Руси не было в Руси, то есть речь неподобная». Справедливость этой формулы уже через полвека после ее создания подтвердил Богдан Хмельницкий, воссоединив западнорусские земли с «царем Восточным, Православным».
В понятии «Русской Земли», что тоже очень характерно, на одно из первых мест становится её эстетическое переживание, как некоего живого природного феномена. Вспомним уже первые слова нашей истории: «Откуда есть пошла Русская Земля, кто в Киеве начал первое княжити и откуда Русская Земля стала есть». Почему тут такая тавтология? Да потому, что в первых словах «откуда есть пошла Русская Земля» она понимается почти как природный феномен, а уже потом, после вопроса о княжестве, как феномен политический. В знаменитом «Слове о погибели Русской Земли», написанном вскоре после монгольского нашествия, её эстетическое переживание достигает особенной силы и глубины.
«О, светло светлая и красно украшена, земля Русская! И многими красотами удивлена еси: озеры многими удивлена еси, реками и кладезями местночестными, горами, крутыми холми, высокими дубравоми, чистыми польми, дивными зверьми, различными птицами, бещисленными городы великими, селы дивными, винограды обительными, домы церковными, и князьми грозными, бояры честными, вельможами многами. Всего еси испольнена Земля Русская, о правоверная Вера Хрестиянская!».
Прежде всего, бросается в глаза смысловое уравнивание городов и церквей с лесами и озерами, а князей и бояр с зверьми и птицами — и то и другое есть произведение и украшение Русской Земли. Здесь переживание патриотической, а значит и политической, верности, Земле строится через эстетическую, природную привязанность, через притяжение к пространству.
Эта природная природа (простите за плеоназм) Руси, доводится до предела в самом, наверное, мистическом и мифическом из русских сказаний — сказании о невидимом Граде Китеже. Город в одних вариантах легенды просто становится невидим, в других, покрывается горами и лесами, в третьих, пожалуй, — самых поэтичных, — уходит на дно Озера Светлояр. Китежская легенда в своем письменном виде фиксируется довольно поздно, уже у старообрядцев, обосновывая их любимый мотив бегства от мира и антихриста. Есть вполне убедительная гипотеза, что разработка старообрядцами Китежской легенды была реакцией на попытку патриарха Никона слишком «оплотнить» сакральное пространство, построив рядом с Москвой монастырь «Новый Иерусалим» и, тем самым, сделать духовную реальность слишком осязаемой. Но и сам этот мотив, и основа легенды, несомненно, значительно более древние.
Этот мотив «бегства в поисках невидимого града», становится в русской культуре одним из основных, будучи еще одной формой преобразования изначального русского аффекта. Здесь утеканию ставится высшая духовная цель. И, что характерно, русский, когда бежит, бежит не из царства, а напротив, — в подлинное мистическое царство, в Град Китеж, в Беловодье, в Небесный Иерусалим. Он уходит от мира, но в свой, русский высший мир.
Тут мы наталкиваемся на одну поразительнейшую черту русского пространственного мышления — пространственную локализацию идеальной, духовной реальности. Есть потрясающее свидетельство такого парадоксального русского взгляда — это относящееся к XIV веку «Послание архиепископа Новгородского Василия ко владыке Тверскому Феодору». Новгородский владыка убеждает тверского собрата в том, что Рай — это не некое чисто духовное место, а реальный сад на Востоке, и что новгородские мореплаватели были занесены ветром к высоким горам, за которыми лежал Рай, за горами был необычайный свет, оттуда слышались радостные голоса, а сверху к ним подходила небесная твердь. Так что русский Рай он, одновременно, и где-то далеко, за тонкой духовной гранью, но все-таки в пространстве, к нему можно физически перемещаться.
Наиболее впечатляющего результата это «русское бегство» достигло в послемонгольскую эпоху, когда именно «взыскующие вышнего града» монахи пустынники были главной движущей силой хозяйственного и политического освоения громадных просторов русского Севера. Сами святые старцы, называли свое перемещение в леса бегством в Пустыню, а Северная Русь получила название Северной Фиваиды. Однако сравним эту Северную Фиваиду с первоначальной Фиваидой — египетской пустыней в районе Фив. Туда, в пустыню, египетские монахи убегали от мира, однако на месте немедленно сбивались в большие и малые политические сообщества, бывшие своеобразными констелляциями частных воль, хотений, недостатков, преодолеваемых через монашество. Описания жизни египетских отцов — «Патерики», это картина ярких человеческих характеров и забавных жанровых сценок.
Напротив, русские монастыри почковались один от другого, сохраняя заданный преподобным Сергием Радонежским свой «общежительный» характер, характер общины. Из старого монастыря уходил один монах, вокруг него собирались еще несколько, затем вокруг монастыря складывалось село или даже город, — и вот уже прибежище пустынника становится центром цивилизации на обширном пространстве. Протекал этот процесс, кстати, нелегко. Крестьяне, поняв, что появление одного монаха ведет к появлению монастыря, монастырь, же получит от князя во владение землю, часто монахов убивали или изгоняли. Но это парадоксальное освоение, цивилизация пространства через бегство от мира, неудержимо длилось три столетия, XIV, XV и XVI и создало значительную часть хозяйственного и культурного потенциала Европейской части России, создало русский мир. Монастырь и давал бежать, освобождал первичный русский аффект, и, в то же время, сковывал, накладывал на это бегство жесткую дисциплину высокой духовной цели.
И совершенно по иному работала другая политическая категория ранней русской цивилизации — удел. Тот же Прокопий Кесарийский, которого мы уже цитировали, писал, что славяне совершенно не знают Судьбы в греческом смысле этого слова, то есть неотвратимого Рока. Они верят, что судьбу можно изменить и пытаются сделать это с помощью жертв богам. Это отрицание всевластного предопределения было характерно для русских всегда, чего стоит наша знаменитая формула «Авось!».
Однако это не значит, что представлений о судьбе у русских вообще не было. Оно просто было принципиально иным — пространственным, а не предопределяюще временным, — это представление о доле и недоле. Причем доля понимается как часть от «общего пирога», которая уделена каждому человеку и которая может быть то больше, то меньше. Понимается она достаточно динамично — например, про зажившихся стариков говорится, что они «заедают чужой век», отхватывают себе то, что им не принадлежит — концепция в рамках идеи предопределения совершенно немыслимая. Мало того, часто в русском фольклоре доля мыслится как двойник человека, от лени или расторопности этого двойника зависят богатство и успех в жизни. Для достижения этого успеха долю можно даже «попинать».
И вот распределение «доль» и уделов на долгие столетия становится одной из главных политических проблем Руси. Первыми Рюриковичами находится гениальное в своей простоте решение. Русь мыслится как своеобразное акционерное общество, в котором размер пакета акций зависит от старшинства в роду — по мере выбывания старших младшие пересаживаются на все более почетные и доходные княжеские столы. То есть, обратим внимание на этот момент, увеличение доли происходит через физическое перемещение из города в город. Но вот, постепенно, отношения в этом акционерном обществе запутываются, прежде всего, благодаря тому, что снижается значимость главного богатства — торгового пути из Варяг в Греки, а значит и понижается ценность единства и главного — Киевского стола.
Хотя, надо сказать, что идущая от Ключевского историографическая традиция представляющая дело так, что центр Руси уже тогда сместился на Северо-Восток, во Владимир, совершенно неверна — обостренная война за Киевский стол шла до самого монгольского нашествия. Но все больше княжеских домов оседает в тех или иных землях — потомки Олега Святославича в Чернигове, потомки Юрия Долгорукого во Владимирской Земле, Новгород занимает позицию обратную Киеву — за тот воюют, а этот сам выбирает — кого из князей пригласить.
В послемонгольскую эпоху, это оседание больших и малых княжеских домов становится совсем прочным, а доставшаяся им в наследство земля начинает дробиться. Сравнивать этот удельный строй с европейским феодализмом можно только с очень большой натяжкой. Там — земля, полученная за военную службу. Тут — наследственные вотчины Рюриковичей. Там, — господствует принцип примогентуры, все остается первородному сыну, младшие получают в лучшем случае Кота в Сапогах и ищут себе удачи в другом месте. Тут, — удел дробится между всеми сыновьями, распределение осуществляется по справедливому завещанию, и, в итоге, это пространственное расщепление доходит до абсурда, до владения тремя князьями одним городком. Удельная Русь приобретает форму небольших наслаивающихся друг на друга чешуек, маленьких пространств.
Именно с этим раздробленным, чешуйчатым пространством и начинает свою работу русское Самодержавие. Здесь мы доходим, пожалуй, до самой фундаментальной и основополагающей категории русской политической культуры.
Прежде всего, не надо путать самодержавие и монархию. Монархия — это форма власти, самодержавие это суть, сокровенный смысл Русской Власти, это то весьма своеобразное политическое содержание русской цивилизации, которое составляет одну из его наиболее узнаваемых черт. На что, прежде всего, хочется обратить внимание.
Как устроена самая важная, самая распространенная формула Русского Самодержавия, так сказать его саморепрезентация — царский титул? Вот возьмем самый классический титул, принадлежащий самому классическому из русских самодержцев, царю Алексею Михайловичу:
«Божией милостью, Мы Великий Государь Царь и Великий Князь Алексей Михайлович всея Великие и Малые и Белые России, Самодержец Московский, Киевский, Владимирский, Новгородский, Царь Казанский, Царь Астраханский, Царь Сибирский, Государь Псковский и Великий Князь Литовский, Смоленский, Тверской, Волынский, Подольский, Югорский, Пермский, Вятский, Болгарский и иных, Государь и Великий Князь Новгорода Низовские земли, Черниговский, Рязанский, Полоцкий, Ростовский, Ярославский, Белозерский, Удорский, Обдорский, Кондинский, Витебский, Мстиславский, и всея Северные страны Повелитель, и Государь Иверския земли, Картлинских и Грузинских Царей, и Кабардинские земли, Черкасских и Горских Князей, и иных многих государств и земель восточных и западных, и северных отчич и дедич, и наследник, и Государь, и Обладатель».
Сущность русского самодержавия в этом титуле выражена с предельной четкостью, — это простирающаяся власть, простирающаяся до бесконечности, так что дважды приходится повторять «и иных», резервируя место для тех земель, которые присоединяются и еще будут присоединены. А более конкретная часть титула — это нанизанные друг на друга «удельные» чешуйки предшествующей эпохи.
Предки Алексея Михайловича насаживали земли как куски шашлыка на вертел Московского Самодержавия. Начинали с мелких «примыслов» Ивана Калиты и его ближайших потомков, то сельцо выменяем, то город Коломну оттяпаем. Затем пошли дела покрупнее, — и вот уже Иван III «насаживает» такие жирные куски как Новгород, Тверь, Чернигов, а его сын Василий III — Рязань и Псков, об Иване Грозном уж не говорим, там история переменяет ход свой весьма парадоксально. Но и процесс «насаживания» уделов на самодержавный вертел продолжает длится до самого учреждения Петром Империи, когда завоевание приобретает совсем иной характер.
В этом смысле русское Самодержавие есть пространственная категория, как и большинство других категорий русской цивилизации. Её смысл — это держание власти одним московским князем и царем над тысячами и тысячами земель, уделов и вотчин.
Интересно, что самозванец проявляет свою самозванческую природу в частности в том, что не чувствует этой вещественной плотности, логики самодержавного титула. Вот для сравнения, удивительно безвкусное верещание Лжедмитрия II, «Тушинского вора».
«Се яз Царь и Великий Князь Дмитрий Иванович, всея Руси и Московския области Великаго Величества Самодержец и Вседержитель Российского Государства, Царь и Великий Князь Дмитрий Иванович всея России, Богом хранимый и Богом избранный и Богом дарованный и Богом помазанный надо всеми Ордами превознесен, старому Израилю уподобись, покровением десницы Вышняго Бога, едины подсолнечный Хрестьянский Царь и многих Государств Государь и обладатель».
Самозванец, чья власть сведена к Тушинскому лагерю, просто не чувствует, что его непрестанные попытки теребить Господа Бога связаны прежде всего с неспособностью бросить в качестве главного аргумента перечень покорных ему пространств.
Однако эта зримость и осязательность пространственного феномена самодержавия не должна скрывать от нас и его метаполитический смысл. Чтобы его понять, надо сравнить его с западной концепцией суверенитета, поскольку перекличка этих понятий, — самодержавие и суверенитет, вполне очевидна. И там и там в основе независимость ни от каких внешних источников власти. Главный европейский теоретик суверенитета Жан Боден формулировал это просто: «Кто зависит от Папы или Императора, тот не суверенен». То есть речь идет о все том же стремлении к индивидуальному ограничению и оформлению, которое мы видим в основе западной цивилизации. И власть суверена, как мы говорили уже, вспоминая Томаса Гоббса, — это власть над упорядоченными индивидами, которая независима от них и имеет право устанавливать закон, не имея для себя закона. Западноевропейская теория суверенитета противостояла средневековой теории «божественного права», короли согласно теории суверенитета имеют закон не от Бога, а от себя, и не интересы веры представляют, а необходимость умиротворить людей. Все это и понятно, если вспомнить, что главный импульс к теориям и Бодена, и Гоббса, были жуткие религиозные войны протестантов и католиков, с их Варфоломеевскими ночами. Теория суверенитета стремилась поставить некий умиротворяющий принцип выше религиозных требований.
Обстановка установления русского Самодержавия была обратной, она проистекала не из религиозного раскола, а напротив, из осознания религиозно-политического одиночества России как единственного во вселенной Православного Царства. Знаменитую теорию «Москва — Третий Рим», ставшую еще одной важнейшей политической категорией русской цивилизации, часто понимают совершенно неправильно, как проявление какой-то крайней русской гордыни. Какая уж гордыня, когда это вопль одиночества — все православные царства сошлись в едином Российском, других попросту нет — пали от ереси или уничтожены агарянами. Надеяться, кроме как на самих себя, не на кого. И оставить эту ношу тоже некому, поскольку самая важная, пророческая часть знаменитого послания старца Филофея состоит не в том, что «два Рима падоша, а третий стоит», а в том, что «четвертому не бывать». Русское Царство если падет, то никому уже не достанется кроме антихриста.
Концепция «Москвы — Третьего Рима», показывает настоящие чудеса пространственной эквилибристики в размещении Русской Власти. Эта власть и внутри России, поскольку Третий Рим — все-таки Москва. И она же вовне России, трансцендентна ей, поскольку Москва, все-таки, Третий Рим, и этим самым власть царей выходит за пределы чисто природного, естественного генезиса. И, наконец, формулой «четвертому не бывать», Самодержавию придается «полярная» локализация, место на краю, и времени, и пространства. И полтора столетия спустя после провозглашения этой концепции, границы Русской Власти и в самом деле доходят до предела земли, упираются в полюс.
Самодержавная идея оказывается ключевой для понимания русской цивилизацией пространства, она и нанизывает малые пространства одно на другое, и, в то же время, находится как бы вне их — в некоей эсхатологической точке пространства и времени, а потому и имеет особую власть.
Но очень важно не путать эту трансцендентность русской власти с её иноземностью, как у нас за последнее время повелось. Никакой реально иноземной, иностранной власти, в России не терпят и терпеть не будут. И рассуждения о том, что русская история началась, якобы, с «призвания варягов» и «дани хазарам», а продолжилась подчинением немцам и татарам — это откровенно недобросовестная пропаганда. Русская летопись начинает, как и положено национальной летописи, с прямо противоположного, — с изгнания варягов и с отказа хазарам в дани. А знаменитая «бироновщина», для обоснования которой и была измыслена «норманнская теория» продержалась десять лет и закончилась громким переворотом с подчеркнутым восстановлением русских начал. Ордынская эпоха — это единственный значимый период русской истории, когда можно говорить об иностранном владычестве — и то, непосредственную, оперативную власть, осуществляли русские князья, а отнюдь не хан. Нормальная, уважающая себя, русская власть стремиться быть трансцендентной, «иномирной», но никак не «иностранной».
В переписке Ивана Грозного с Курбским, эта игра на «трансцендентном», на «пределах» бытия выглядит особенно выразительно. Курбский говорит Ивану — ты такой, сякой, тиран и душегубец, поэтому я от тебя бежал, пространственно переместился. Иван отвечает: моя власть казнить и миловать дана мне от Бога, а потому ты обязан мне служить, обязан и казнь претерпеть, а я, если поступил несправедливо, отвечу за это пред Богом на Страшном Суде. «Аще праведен еси и благочестив, про что не изволил еси от мене, строптивого владыки, страдати и венец жизни наследити?». Самодержавное религиозное мышление Ивана конечно на порядок глубже чем у Курбского, у которого вся его благочестивая риторика все-таки остается апологией предательства, измены. Здесь как нельзя лучше видно, что самодержавие — это существование не только на пространственном, но и на метафизическом пределе.
Теперь о службе, через эту категорию с самодержавием в один узел связывается вся элита, все те, чьи аппетиты и амбиции приходится обуздывать с помощью придворного этикета западноевропейским королям. У русских бояр и дворян тоже аппетиты были немаленькие, но перед идеей служения самодержавию они немедленно смягчались. И здесь, опять же видно, насколько нелинейно и тонко обуздывается русской политикой первичный аффект к растеканию. Бояре и «дети боярские» начинают массами стекаться в Москву, как только там ощущается самодержавный центр русской цивилизации, как только ясно, что именно там — служба. И привязываются они не к месту, а к личности государя и к идее самодержавного преемничества.
В середине XV века против внука Дмитрия Донского, молодого князя Василия Васильевича, развязали междоусобицу дядя — Юрий Дмитриевич и его сын — Дмитрий Шемяка. Война шла по всем удельным правилам — дядя главнее племянника, кто смел, тот и съел, за Шемяку стояли богатые солепромышленные волости. Василия сперва свергли и отослали в Коломну, потом вообще предательски ослепили (почему он и прозван был Василием Темным) и выделили ему в удел Вологду, наконец, он уехал в Тверь. И все три раза московский княжеский двор практически в полном составе перемещался за государем, отказывался служить узурпатору. «Москвичи же вси, князи, и бояре, и воеводы, и дети боярскые, и дворяне, от мала до велика вси поехали на Коломну к великому князю… не привыкли бо служити удельным князем» — рассказывает московский летописец. Удельным мятежникам служить не хотели, несмотря на все их таланты, а вот не шибко талантливому, ослепленному, немощному князю служили за совесть, а не за деньги или страх. И при этом именно Василий Темный первый из русских государей систематически называет себя самодержцем — и это оправдано, кто как не он доказал, на ком держится государство.
Причем это не европейский средневековый принцип вассалитета — поскольку вассалитет обусловлен исключительно земельными пожалованиями. И это очень далеко от той верности «месту», — трону в Константинополе, которая характерна была для византийцев. Тут в центре фигура самодержца, который, собирая пространство, сам гораздо больше чем пространство, представляет не только локализацию, а традицию, определенную доминирующую политическую идею, которая может подминать пространство под себя.
Так оно и произошло столетием позже, когда Иван Грозный учреждает опричнину. Это еще одна до конца не понятая политическая категория русской цивилизации. Фактически первый прообраз «чрезвычайных комиссий» и других чрезвычайных органов, которые играли и играют огромную роль в русской истории. И здесь эта историческая функция видна в своем первоначальном виде, — не просто как функция, а как определенное пространство.
Царь бежит из Москвы в Александрову Слободу, смещая пространственный центр государства. Затем Иван разрубает единую землю на две части, грешную «земщину», и в теории святую, устроенную как монастырь, связанную личной верностью Государю — «опричнину». Есть пространство обыденное, отягощенное грехом, а есть пространство «опричное», идеальное, вырванное из греховного порядка вещей и устремленное к великой цели. При этом, на практике, конечно, в опричнине может быть куда больше грязи, подлости и греха, чем в земщине — как оно в случае с Ивановой опричниной и было. Но она служит инструментом отделения священного от мирского, идеала от реальности, с тем, чтобы подтянуть реальность к идеалу.
Тем, кто знает русскую историю ХХ века, сразу станет понятно, что в ней идея опричнины повторена еще раз, в виде ленинско-сталинской партии (слово «партия» тоже значит часть), которая выступает как авангард рабочего класса, как передовой отряд на пути в светлое будущее. Просто здесь пространственная развертка уже не столь буквальна, как у Ивана Грозного.
В наследство от эпохи Грозного и его ближайших преемников нам достается и окончательное закрепление еще одной важнейшей социальной, политической, и, опять же, пространственной категории — крепостного права. Уже начиная с XV века Самодержавие начинает уничтожать уделы, резервируя за собой право испомещать служилых людей, давать им поместье. Здесь стремление русского государства ограничивать пространство перемещений видно с предельной ясностью. И крепостничество было только логичным следствием поместного режима. Ведь бессмысленно дать дворянам землю, и заставить их с неё кормиться, если на этой земле не будет людей и они будут спокойно перетекать и утекать. А значит, крестьян надо закрепить за землей, которая закреплена за дворянами, которые закреплены за царем — вот и получилась «цепь великая», о которой писал Некрасов.
Треснула она тогда, когда Екатерина II обнародовала манифест о «Вольности дворянской», предоставивший дворянам право не служить. Но только треснула, крестьянский протест был и весьма мощный, восстания были, все ждали вольности крестьянству. Но прикреплены крестьяне были все-таки не к помещикам, а к земле, нарушение связи помещика и царя не было нарушением связи помещика и земли, а стало быть, и отношения связывавшие с ними крестьян сохранялись. Куда более болезненно была воспринята как раз крестьянская реформа, освобождение, когда цепь «порвалась расскочилося, одним концом — по барину, другим — по мужику»,. Крестьян, освобождали от помещичьей власти, а заодно и от большей части земли, которая воспринималась ими прежде как своя. Эта неправда Реформы 1861 года и привела к тому, что самодержавие начало утрачивать народную поддержку и разваливаться.
А до того момента, любые недоумения народа и власти решались, прежде всего, бегством, бегством несмотря ни на какое крепостничество — бегством на Дон, Яик и к волжским казакам, бегством в заволжские «леса», в Сибирь. Огромную роль, конечно, тут сыграл феномен церковного раскола, старообрядцы бежали от подчинившегося антихристу царства в некую другую, лучшую Русь, старались скрыться от власти царей-никониан, но не от Русского Царства. И вот, это бегство народа от государства, эта игра в кошки-мышки, как говорит наша выдающийся современный этнолог Светлана Владимировна Лурье, привела к парадоксальному результату, — ускоренной колонизации русскими обширных земель, занятию народом огромного пространства.
Причем эти кошки-мышки и казаки-разбойники имели парадоксальные правила. Если русские бегут туда, где государства еще нет, то они считают, что раз мы здесь живем, то значит тут Россия. И вслед за ними приходит государство, которое не возвращает беглецов, а разрешает им жить на новом месте по заведенным ими правилам. И наоборот, если где-то государство появилось, а русских еще нет, — значит скоро будут, и в немалом числе. И эта новозаселенная земля считается Русской Землей. Этот колонизационный бег, охватывающий время с середины XVI по начало ХХ столетия, составляет, наверное, одно из самых впечатляющих достижений русской цивилизации, здесь наш «пространственный аффект» рационализирован просто идеально.
Причем колонизационное движение, со стороны государства, сопровождается своеобразным «опричниванием» земли. В XVI—XVIII вв.еках русские совершили удивительное деяние, которое дотоле не удавалось ни одному народу в Евразии, даже китайцам, отгрохавшим Великую Китайскую Стену. Русские, сперва, ограничили порывы кочевой степи, а затем и вовсе ликвидировали её как феномен. Причем сделали это с помощью сооружения, с которым китайская стена по сложности попросту не сопоставима — с помощью Засечных черт. Во-первых, их совокупная длинна была гораздо больше, во-вторых, стена это просто камень, а черты были формой военной организации, в которую вовлечены были тысячи людей. Впрочем, камень, там тоже был — по южным рубежам строились десятки крепостей, на которые можно посмотреть, если двинуться в пределах Московской области хотя бы в Зарайск с его величественным Кремлем или в Коломну с его остатками. В объятьях этих засечных черт и линий, не дававшая жить русским кочевая Великая Степь была попросту задушена, как затем, в XIX веке был задушен тем же способом такой непростой клиент, как горский Кавказ.
Однако, тем временем, пространственно политическое пространство власти существенно меняется, Русское Самодержавие трансформируется Петром I из царства в Империю. Это не просто перемена имен. Вспомним, что мы уже говорили о теократическом, божественном призвании Самодержавия, — Петр эту сакральную сторону практически отбрасывает и обращается к чистой имперской форме. Надо понять, что империя, это не большое-большое государство, в котором живет много-много народа, а военные носят очень красивые шлемы или аксельбанты. Империя это определенная политическая форма, форма власти, в которой политика замкнута сама на себя и старается быть свободной от других общественных сил — религии, экономики, общественных классов, национальных групп. Имперская власть, это власть нейтральная по отношению ко всем народам и общественным группам именно потому, что занята сама собой. В этом секрет и величия империй и их упадка, — в какой-то момент обществу надоедает, что его власть парит в каких-то запредельных сферах и начинает требовать от неё выполнения своей воли, а не только милостивой заботы. Но пока этого нет, Империи стоят во всем своем блеске и величии, как стояли империи Петра Великого, Елизаветы Петровны и Екатерины.
Это не значит, безусловно, что Империя была враждебна русским, что она была вся немецкой, что она была каким-то «оккупационным режимом», так сейчас любят выражаться многие. И Петр и Екатерина ставили перед собой русские национальные задачи и решали их с опорой прежде всего на русские национальные силы, и старались выдвигать русских людей на первые места — среди великих сподвижников Петра, Елизаветы, Екатерины вы найдете великороссов, малороссов и белорусов, — Меньшиков, Апраксин, Шереметев, Долгорукие, Шуваловы, Разумовский, Салтыков, Бестужев, Воронцова-Дашкова, Потемкин, Орловы, Чичагов, Румянцев, Суворов, Ушаков, Безбородко, Бецкой… Если я не ошибаюсь, среди фигур великих деятелей екатерининского царствования, изображенных на памятнике в Петербурге, нет ни одного неславянина. А, казалось бы, — царица-немка, вот уж где бы разгуляться.
Проблема империи была не в какой-то антинациональной политике, а в её попытке находиться в некоем вынесенном из России пространстве, то, что в формуле Москва Третий Рим было именно мистической метафорой, Империя пыталась сделать на практике — будь у Петра под рукой Рим, он бы основал столицу там. Но и так Петербург был основан «заграницей» если иметь в виду границы Руси XVII века, Екатерина грезила Царьградом и жалела, что нельзя перенести Петербург в Крым. То есть чтобы собрать, чтобы дополнительно цивилизовать русское пространство и находящихся на нем людей, Империя, вместо позиции «стержня», которую занимало московское Самодержавие, заняла позицию внешнего наблюдателя, который конструирует систему находясь как бы за ее пределами.
Очень четко эта психологическая установка видна в такой трагической и весьма разрушительной фигуре как Александр I — он вечно в дороге, и в Росси, и заграницей, он просто не находит себе места, как назвал его Пушкин, — «кочующий деспот». То есть в нем казалось бы уже выстроенный и рационализированный «русский аффект» вырывается наружу практически в первозданном виде, но уже как состояние чужого, лишнего в России человека. Не случайно потом возникает легенда о старце Феодоре Кузьмиче, о том, что Александр притворился мертвым, бросил трон и начал вести жизнь простого святого странника, снял свою отчужденность, вновь стал нелишним, отказавшись от власти. Потом этих «лишних людей» и в России и в русской литературе немало.
Вспомним,
Им овладело беспокойство,
Охота к перемене мест,
Весьма мучительное свойство,
Немногих добровольный крест.
Совсем иначе попытку снять отчужденность выстраивает преемник Александра — Николай I. Он пытается вместо «политически нейтральной» Империи, создать Империю национально окрашенную, определенным образом формализовать взаимные обязательства нации и имперской государственности. Это видно и в его внешней, и в его внутренней политике, и в его идеологической политике особенно — он водит поклон монарха народу с Красного Крыльца при коронации, вводит героический культ Ивана Сусанина, провозглашается знаменитая триада «Православие, Самодержавие, Народность», в которой имперская власть помещается в определнный ценностный континуум.
Дальше начинается самая трагическая, наверное, история русской цивилизации — Русская Нация пытается обрести форму, соответствующую формам других наций XIX века — идеологическую, политическую, культурную, и перестроить политически нейтральную империю в империю национальную. И не успевает, несмотря на огромные творческие усилия, вложенные в эту деятельность. Происходит колоссальный по силе взрыв, освобождение первичных аффектов, их облечение в самые жуткие насильственные формы.
Однако вот такой вот любопытный парадокс, Революция приводит к весьма причудливым трансформациям нашего пространственного аффекта. Традиционная государственность, как блестяще показал израильский социолог Сэмуэль Эйзенштадт, основана на идее противопоставления двух миров — священного и мирского, разница между которыми непреодолима, и может быть снята либо через Церковь, либо через государство, через Империю. А великие революции Нового Времени, в том числе — русская, эту схему обрушивают — небо сбрасывается на землю, говорится, что между священным и мирским порядками бытия никакого противоречия нет, — мирской порядок и есть священный.
В России эта формула приводит к особенно серьезному психологическому и поведенческому шоку. Поскольку наш Рай, наш Небесный Иерусалим, расположен не в другом моменте времени, ни на другом этаже реальности, а в другом пространстве, к которому и осуществляется бег, движение, растекание русских. И вдруг всему народу говорят, что «твой рай — здесь». И что происходит? Он останавливается. Революционная доктрина разом обрубает добровольное физическое перемещение, которое мыслилось как «метафизическое».
Возникает резонный вопрос, куда идти в пространстве, если уже пришли? Большевики, в соответствии с идеологемой марксизма, предлагали идти во времени, к коммунизму. А в пространстве предлагали метафору «Мировой Революции», мол «мы на горе всем буржуям мировой поджар раздуем». Это, в принципе, было неплохое решение, но оно никак не было связано с идеей спонтанного пространственного перемещения русских, в лучшем случае могла перемещаться красная армия. Так что Мировая Революция будила романтические мечты, но не более, фундаментального ответа на вопрос о возможности организации пространственного аффекта она не давала. А значит и политической категорией русской цивилизации не стала.
Стала ею другая категория, прямо противоположная, давшая, на первый взгляд потрясающие результаты. Идея социализма в одной стране, выдвинутая товарищем Сталиным. Спираль русского перемещения и перетекания было решено развернуть в прямо противоположную сторону, вместо центростремительного движения придать центробежное. Массы населения были в добровольно-принудительном порядке двинуты на великие стройки коммунизма, массы устремились в города и ускоренными темпами пошел процесс урбанизации. Другие массы были взяты или перемещены в Сибирь, в лагеря, в казахстанские степи. Последнее впрочем касалось как раз не русских, а на их место были «испомещены» русские, опять же добровольно-принудительно.
То есть русскому пространственному аффекту были приданы высокоорганизованные формы, направленные на создание высокоразвитой материальной цивилизации. Мы обещали вам рай на земле, так берите кайло и стройте его. Начинается интенсификация использования русского пространства. В одной советской книжке, посвященной пользе от гидроэнергетики и строительства каналов, есть такое показательное противопоставление старой России и России советской:
«Девять десятых территории России даже не были геологически изучены. «Тайной за семью печатями оставались сокровища Кольского полуострова и Печорского края, Казахстана и Сибири, Средней Азии и Дальнего Востока. В одном лишь Кузнецком бассейне лежали неиспользованными более 450 миллиардов тонн угля, а Россия ввозила уголь из Англии. В среднеазиатских песках лежали большие залежи серы, а её привозили из Италии. Ввозили немецкий калий, члийскую селитру, марокканские фосфаты. «Глину привозят из-за границы», — с горечью писал в то время академик В.И. Вернадский».
(М. Давыдов, М. Цунц. Рассказ о великих реках. М., 1955, сс. 3−4)
И напротив, в деле внешнего пространственного распространения границам СССР была придана идеально закругленная форма, — практически нигде было ни прибавить, ни убавить, Сталин, как рассказывал Молотов, был недоволен только границей с Турцией.
Первый результат этой смены направления был потрясающим — фактически вся материальная культура, которой мы пользуемся сейчас, была создана советским строем за время жизни одного поколения и активной деятельности двух-трех поколений. И все это создано, в значительной степени, именно на энергии трансформации пространственного аффекта.
Но что будет если какую-то материю стягивать к центру, при этом продолжая крепко держать края? Она порвется, причем еще с большей вероятностью, чем если ее растягивать по краям. Именно это и начало происходить с конца 1960-х, — романтика северных строек угасла. Никому не приходило в голову смеяться, допустим, над Братской ГЭС, а вот над БАМ-ом шутили только так. Городская среда до крайности уплотнялась, и в городе просто не хватало места, что вело и ведет к снижению рождаемости. Появилась такая парадоксальная категория как лимитчики. Удивительное дело, — те, кто действовал повинуясь изначальному аффекту и в направлении, заданном государством и цивилизацией, перемещались с окраины в центр, оказались изгоями и предметом насмешек. И это при том, что смеявшиеся были теми же лимитчиками приехавшими лет на тридцать раньше. В этой категории отражалась неспособность цивилизационных механизмов переваривать и перерабатывать людей, которые прибывали с краев воронки к её центру.
Дальше тема слишком грустная и слишком больная. Вслед за тем как государственные, имперские, края порвались, к центру вслед за русскими устремились представители всех народов, которые прежде были охвачены имперским пространством. И не империя тут виновата, а ее крах. Когда на Советский Союз возлагают ответственность за «понаехали тут» — это абсурд из абсурдов, — в советский период иноэтническое население России росло в соответствии со своими демографическими пропорциями, — азербайджанское население за двадцать лет утраивалось, армянское удваивалось, а китайцах вообще никто не слышал. За 15 лет существования без империи большинство диаспор возросло в 10, а некоторые и больше раз. И миграционная тема объективно становится настолько болезненной, именно потому, что больно бьет по основному русскому аффекту, провоцирует на агрессию.
Мы рвемся распространяться, а вместо этого нас сжимают и сужают. Мы стремимся двигаться, а вместо этого двигаются на нас. Поэтому и острота миграционного вопроса, и то, что он стремится вылиться в агрессивные эксцессы, — вещь вполне объяснимая. Скорее удивительно другое, что все происходит в весьма мягких формах и возникает вопрос, насколько этой мягкости хватит.
Это огромный вызов, который сегодня брошен русской цивилизации. Как рационализировать русский пространственный аффект в новых условиях, условиях сжатия? Можно ли сделать это сжатие конструктивным, придать ему форму цивилизационного уплотнения, роста ввысь, а не вширь. Такая альтернатива разрабатывалась в ХХ веке русскими мыслителями весьма активно и побочным, но довольно важным результатом, имела выход в космос. Удивительный случай, когда по цепочке Циолковский-Цандер-Королев смелая идея в короткий срок дошла до технического воплощения и дала самое внешне впечатляющее достижение все того же изначального цивилизационного импульса русских — Гагаринское «Поехали!».
Возможно это нереально и недостаточно, но тогда должны быть способы раскрутить воронку в другую сторону, сменить сжатие, порожденное революционной метафизической моделью, вновь расширением, то есть снова поместить наш Рай где-то за пространственным горизонтом. Причем для последнего, может быть, нужен некий чрезвычайный ход, «опричнина», то есть некое пространственное отделение чистого от нечистого, идеального от повседневного. Но в каких формах может быть реализован этот ход «сецессии» пока не ясно. Пока единственная идеология, претендующая на его реализацию, — это так называемый «русский сепаратизм» — давайте создадим «Русскую республику», отделимся от всех инородцев и… Сожмем русскую пространство еще больше до аннигилирующего взрыва. Никакого перелома тенденции, альтернативного хода, тут нет — поскольку сами такие идеи больше всего напоминают действия человека, который слышал балалайку, но никогда ее не видел, и вот пытается соорудить ее по своему разумению и по нему же на ней играть. То есть такая форма реализации «опричнины» порождена, в значительной степени, историческим невежеством.
И это главное, к чему мне хотелось бы вас призвать, это моралите, которое мне хотелось бы извлечь из данной лекции. Цивилизация, как говорил цитированный нами в самом начале Франсуа Гизо, это не только совершенствование общественного строя, но и развитие строя интеллектуального. Цивилизация — это рациональный самоконтроль своих действий, умение поступать подумав. И русская цивилизация, как мы видим, в этом не исключение, она дает нашим стремлениям и порывам точный инструментарий, для того, чтобы мы могли семь раз отмерить и один раз отрезать даже тогда, когда поступаем на «авось». И мне хочется призвать к этой ответственности вас, которые будут, несомненно, играть роль в русском обществе, кто-то большую, кто-то меньшую, но в большом цивилизационном пространстве разница между маленьким винтиком и большим болтом не столь велика. Изучайте нашу историю, чурайтесь торопливых и плоских объяснений, остерегайтесь столь распространенного у нас нигилизма по отношению к собственной традиции, когда все свое мы привычно ругаем. Человек, который владеет всеми тонкостями западной цивилизации, но совершенно не знает русской, у нас будет смотреться странно, — скорее всего, его назовут «мажором». И только тот, кто владеет культурным и поведенческим инструментарием русской цивилизации, заслуживает у нас имени подлинно цивилизованного человека.
Литература
1. Сравнительное изучение цивилизаций. Хрестоматия. М., Аспект-Пресс, 2001
2. Ерасов Б.С. Цивилизации. Универсалии и самобытность. М., Наука, 2002
3. Гизо, Франсуа. История цивилизации во Франции. Тт. 1−4. М., Рубежи-XXI, 2006
4. Данилевский Н.Я. Россия и Европа. М., Эксмо, Алгоритм, 2003
5. Леонтьев К.Н. Восток, Россия и славянство. М., Республика, 1996
6. Шпенглер, Освальд. Закат Европы. Тт. 1−2. М., Айрис-Пресс, 2003
7. Тойнби, Арнольд. Постижение Истории. М., Айрис-Пресс, 2003
8. Уайт, Лесли. Избранное: Эволюция культуры. М., РОССПЭН, 2004
9. Сорокин, Питирим. Социальная и культурная динамика. М., Астрель, 2006
10. Элиас, Норберт. О процессе цивилизации. Тт. 1−2. М.-СПб., Университетская книга. 2001
11. Гумилев Л.Н. Этногенез и биосфера земли. М., АСТ, 2005
12. Хантингтон, Самуэль. Столкновение цивилизаций. М., АСТ, 2003
13. Эйзенштадт, Ш. Революция и преобразование обществ. Сравнительное изучение цивилизаций. М., Аспект-Пресс, 1999
14. Фурсов, Андрей. Колокола истории. Чч. 1−2. М., ИНИОН, 1996
15. Фурсов, А.И. Русская власть, Россия и Евразия: Великая Монгольская держава, самодержавие и коммунизм в больших циклах истории // Русский исторический журнал. Том IV. 2001. сс. 15−117. М., РГГУ. 2001
16. Лурье С.В. Историческая этнология. М., Аспект-Пресс, 1998
17. Щепанская Т.Б. Культура дороги в русской мифоритуальной традиции XIX—XX вв. М., Индрик, 2003
18. Холмогоров, Егор. Русский националист. М., Европа, 2006
19. Шмит, Карл. «Левиафан» в учении о государстве Томаса Гоббса. СПб., Владимир Даль, 2006
20. Алексеева И.В. и др. Геополитика в России. Между Востоком и Западом (конец XVIII — начало ХХ в.). СПб. Изд-во СПб университета, 2001
21. Хрестоматия по истории России с древнейших времен до 1618 г. М., Владос, 2004
22. Свод древнейших письменных известий о славянах. Т. 1. (I-VI вв.). М., Наука, 2001
23. Кузьмин А.Г. История России с древнейших времен до 1618. Тт. 1−2. М., Владос. 2004
24. Горский А.А. Русь: От славянского Расселения до Московского царства. М., Языки славянской культуры, 2004
25. Тихомиров Л.А. Монархическая государственность. М., Айрис-Пресс, 2006
26. Казанский П.Е. Власть Всероссийского Императора. М., Издание журнала «Москва», 1999
27. Зызыкин, Михаил. Царская власть в России. М., Издание журнала «Москва», 2004
28. Черепнин, Л.В. Образование русского централизованного государства в XIV—XV вв. Очерки социально-экономической и политической истории Руси. М., 1960
29. Пресняков А.Е. Образование великорусского государства. М., Богородский печатник, 1998
30. Любавский М.К. Обзор истории русской колонизации. М., Изд-во МГУ. 1996
31. Каргалов В.В. На границах Руси стоять крепко. Великая Русь и Дикое поле. Противостояние XIII—XVIII вв. М., Русская панорама, 1998
32. Сафронов Ф.Г. Русские на Северо-Востоке Азии в XVII — середине XIX в. М., Наука, 1978
33. Новые Иерусалимы. Перенесение сакральных пространств в Христианской культуре. М., «Индрик», 2006
34. Россия перед Вторым Пришествием (Материалы к очерку русской эсхатологии). Изд. 3-е, расширенное. М., Общ. Св. Василия Великого. 1998.
http://www.pravaya.ru/govern/392/9699