Православие.Ru | Митрополит Антоний (Храповицкий) | 26.10.2006 |
Федор Михайлович Достоевский |
О ЧЕМ ПИСАЛ ДОСТОЕВСКИЙ
…Достоевский-психолог — один и тот же на расстоянии всей своей литературной деятельности. Скажем больше. Он все время писал об одном и том же. О чем же именно? Многие затрудняются ответить на этот вопрос; критики признают, что нет области в науке или жизни, для которой нельзя было бы почерпнуть идей из его творений. Все, даже ожесточенные враги автора, признают его изумительно верный психический анализ, но обобщения его творений я не встречал и потому предлагаю свое собственное.Та объединяющая все его произведения идея, которую многие тщетно ищут, была не патриотизм, не славянофильство, даже не религия, понимаемая как собрание догматов, эта идея была из жизни внутренней, душевной, личной; она была ее посылкой, не тенденцией, но просто центральной темой его повести, она есть живая, близкая всякому, его собственная действительность. Возрождение — вот о чем писал Достоевский во всех своих повестях: покаяние и возрождение, грехопадение и исправление, а если нет, то ожесточенное самоубийство; только около этих настроений вращается вся жизнь всех его героев, и лишь с этой точки зрения интересуется сам автор различными богословскими и социальными вопросами в последних публицистических произведениях. Да, это — то священное трепетание в человеческом сердце зачатков новой жизни, жизни любви и добродетели, которое так дорого, так усладительно для всякого, что побуждает и самого читателя вместе с героями повестей переживать почти реально волнующие их чувства; эта подготовляющаяся постепенно, но иногда мгновенно восстающая пред сознанием решимость отбросить служение себялюбию и страстям, те мучительные страдания души, коими оно предваряется и сопровождается; этот крест благоразумного разбойника или, напротив, разбойника-хулителя — вот что описывал Достоевский, а читатель уже сам выводит отсюда, если не желает противиться разуму и совести, что между двумя различными крестами непременно должен быть третий, на который один разбойник уповает и спасается, а другой изрыгает хулы и погибает. «Бедные люди», «Подросток», герой «Мертвого дома», герои «Бесов», Раскольников и Соня, супруги Мармеладовы, Нелли и Алеша со своим безобразным отцом, семья Карамазова и их знакомые женщины и девушки, монахи и многочисленные типы детей — вся эта масса людей добрых, злых и колеблющихся, но равно дорогих сердцу автора, разрывающемуся от любви, поставлены им пред вопросом о жизни и разрешают его в том или ином виде, а если уже разрешили, то помогают разрешать другим. Одни, например Неточка Незванова и ее Катя, Поленька Мармеладова, Маленький герой, «Мальчик у Христа на елке», отчасти Нелли, а особенно Коля Красоткин и Илюша с товарищами, разрешают его в детстве; другие, как «Подросток», Наташа в «Униженных и оскорбленных», Раскольников с Соней, Дмитрий Карамазов со Смердяковым, муж «Кроткой», и счастливый соперник «Вечного мужа», и все почти женские типы, наталкиваются на него в молодости или при вступлении в брак; наконец, этот же вопрос застает людей и иногда в преклонные годы, например Макара Девушкина, «Смешного человека», родителя Наташи и его врага-князя, Мармеладовых, Версилова в «Подростке» и Верховенского-отца в «Бесах». Уклониться от этого вопроса никто не может в жизни или, по крайней мере, пред смертью.
Высокое достоинство писателя, изображающего муки и радости духовного возрождения человека, заключается в том именно, что он посредством своего всепроникающего анализа определил и те важнейшие духовные свойства и движения, в условиях которых происходит нравственное возрождение, и те внешние, то есть отвне получаемые, жизненные побуждения, коими человек призывается к самоуглублению. Если свести к общим понятиям все части повестей Достоевского, рассматривающие этот предмет, или, говоря точнее, все повести автора, ибо они все целиком только этот предмет и обследуют, — то мы получим совершенно ясную и в высшей степени убедительную теорию, в которой хотя почти и нет слов: «благодать», «Искупитель», но где эти понятия постоянно требуются самою логикой вещей.
Отсюда ясно, какой живой интерес должны возбуждать труды Достоевского с точки зрения богословия нравственного и особенно богословия пастырского. Почему же пастырского? А именно потому, что Достоевский, не ограничиваясь, как сказано, описанием внутренней жизни возрождаемых, с особенною силою и художественною красотою описывает характер тех людей, которые содействуют возрождению ближних. Настроение его собственного творческого духа при описании жизни есть именно то, которое нужно иметь пастырю, то есть всеобъемлющая любовь к людям, пламенная, страдающая ревность об их обращении к добру и истине, раздирающая скорбь об их упорстве и злобе, и при всем том — светлая надежда на возвращение к добру и к Богу всех отпавших сынов. Эта надежда на всепобеждающую силу христианской истины и христианской любви, подтверждаемая написанными у автора картинами, на которых пред непобедимым оружием Христовым преклоняется самое ожесточенное беззаконие, есть надежда поистине святая, апостольская. Особенно важно то, что надежда эта живет не в уме ребенка или сентиментального баловня жизни, но в душе много пострадавшей, видевшей много греха и много неверия. Мы будем говорить о возрождении по Достоевскому с точки зрения богословия пастырского, а не нравственного, то есть о возрождающем влиянии одной воли на другую, а описания самого субъективного процесса возрождения будем касаться лишь настолько, насколько это окажется нужным для этой первой задачи. Первый вопрос: каков должен быть возрождающий? Второй — кто может содействовать возрождению и насколько? Третий — как переходит уподобление одной или другой?
СЛУЖЕНИЕ ВОЗРОЖДЕНИЯ
Посредством каких свойств духа человек становится участником этого наивысшего служения? Ответ на этот вопрос писатель или дает от своего лица, например в «Сне смешного человека», или исповедует от лица своих героев общие побуждения, вызывающие избранника на проповедь возрождения.Познание истины и сострадающая любовь-вот главнейшие побуждения к проповеди. Писатель как будто видел рай Божий и созерцал в нем возрожденных людей, чистых и блаженных, освободившихся от всех противоречий жизни совершенно, скоро и просто. С этих-то высот общего духовного блаженства взирает он на мир грешный и скорбный и в стремительном порыве любви и слова тщится вознести его к небу: любовь эта и вера так сильны, что все людские насмешки бессильны пред ними: «…Они называют меня сумасшедшим… Но теперь уж я не сержусь, теперь все мне милы, и даже когда они смеются надо мною… Я бы сам смеялся с ними — не то что над собой, а их любя, если б мне не было так грустно, на них глядя. Грустно потому, что они не знают истины, а я знаю истину. Ох как тяжело одному знать истину! Но они этого не поймут, нет, не поймут». Мучительно знание истины, когда любишь людей, не знающих ее, но эта мука, эта греховная тьма мира еще увеличивали любовь к людям.
К последней мысли Достоевский возвращается часто и с особенной силой, противопоставляя при этом наличное греховное состояние мира представляемому невинному состоянию. «„…Несчастная, бедная, но дорогая и вечно любимая и такую же мучительную любовь рождающая к себе в самых неблагодарных даже детях своих, как и наша!..“ — вскричал я, сотрясаясь от неудержимой, восторженной любви к той родной прежней земле, которую я покинул» («Сон смешного человека»). «На нашей земле мы истинно можем любить лишь с мучением и только чрез мучение! Мы иначе не умеем любить и не знаем иной любви. Я хочу мучения, чтоб любить. Я хочу, я жажду в сию минуту целовать, обливаясь слезами, лишь одну ту землю, которую я оставил, и не хочу, не принимаю жизни никакой иной!»
«Явились праведники, которые приходили к этим людям со слезами и говорили им об их гордости, о потере меры и гармонии, об утрате ими стыда. Над ними смеялись или побивали их каменьями. Святая кровь лилась на порогах храмов. Зато стали появляться люди, которые начали придумывать: как бы всем вновь так соединиться, чтобы каждому, не переставая, любить себя больше всех, в то же время не мешать никому другому и жить таким образом всем вместе как бы и в согласном обществе. Целые войны поднялись из-за этой идеи. Все воюющие твердо верили в то же время, что наука, премудрость и чувство самосохранения заставят наконец человека соединиться в согласное и разумное общество, а потому пока для ускорения дела „премудрые“ старались поскорее истребить всех „непремудрых“ и не понимающих их идею, чтобы они не мешали торжеству ее. Но чувство самосохранения стало быстро ослабевать, явились гордецы и сладострастники, которые прямо потребовали всего или ничего. Для приобретения всего прибегалось к злодейству, а если оно не удавалось — к самоубийству. Явились религии с культом небытия и саморазрушения ради вечного успокоения в ничтожестве. Наконец эти люди устали в бессмысленном труде и на их лицах появилось страдание, и эти люди провозгласили, что страдание есть красота, ибо в страдании лишь мысль. Они воспели страдание в песнях своих». Эта любовь, нежная любовь автора к грешной земле, выражается между прочим в том, что он всегда умеет одеть в симпатичный костюм самую прозаическую обстановку самого прозаического города в России, о котором говорит другой поэт:
Свод небес зелено-бледный,
Скука, холод и гранит.
Когда Достоевский описывает петербургские грязные дворы, дворников, кухарок, квартирных хозяек, помещения интеллигентного пролетариата и даже падших женщин, то у читателя не только не образуется презрительного отвращения ко всем этим людям, но, напротив, какая-то особенно сострадательная любовь, какая-то надежда на возможность все эти убогие притоны нищеты и порока огласить хвалебными гимнами Христу и именно в этой самой обстановке создать теплую атмосферу нежной любви и радости. Здесь и объяснение тому, что, не закрывая глаз от мрачной действительности, писатель так крепко любит жизнь по светлой надежде на ее возрождение, жизнь именно человека: не лишенный любви к природе, он просто не успевает говорить о природе и картины городского быта предпочитает всяким другим.
«Мрачная это была история, одна из тех мрачных и мучительных историй, которые так часто и неприметно, почти таинственно сбываются под тяжелым петербургским небом, в темных потаенных уголках огромного города, среди взбалмошного кипения жизни, тупого эгоизма, сталкивающихся интересов уличного разврата, сокровенных преступлений, среди всего этого кромешного ада бессмысленной и ненормальной жизни». Определяя так мрачно жизнь, он, однако, потом смотрит на все ее зло как на недоразумение и пишет статью «О том, что все мы хорошие люди». Потому ли «хорошие люди», что их так легко обратить к истине? Нет, обратить их трудно, но сама истина так прекрасна, сама любовь так привлекательна, что как бы ни был тяжел подвиг ее проповедника, но другого подвига, другого содержания для жизни не пожелает тот, кто понял таинство жизни, кто возлюбил детей. Это высокое настроение проповедника автор представляет в данном рассказе плодом мистического озарения, в другом случае оно посещает умирающего от чахотки юношу, наконец, в полноте раскрыто это настроение в беседах старца Зосимы. Избранник неба настолько проникается своим призванием, настолько тесно сливает свою жизнь с делом проповеди и возрождения людей, что все недостатки, все грехи их считает своими собственными, как доказывающие его недостаточную ревность, отсутствие в нем мудрости и святости, и вот почему он считает себя виноватым за всех и во всем, готов даже и считать именно себя первоначальным искусителем и соблазнителем человечества, как герой «Сна смешного человека» готов принять муки за всех, как объясняет старец Зосима. Таков высокий смысл этой часто повторяемой мысли Достоевского относительно общей виновности за всех и во всем, мысли, увы, так грубо не понятой и опошленной некоторыми из многих неудачных его толкователей. Но обобщим сказанное о даре духовного возрождения: этот дар достигается теми, кто: 1) познав внутренним опытом сладость истины и общения с Богом, 2) возлюбил так много жизнь со скорбью и надеждой, что 3) совершенно потерял нить своей личной жизни и, умерши себе, 4) не чрез искусственную проповедь, но чрез исповедь, чрез раскрытие своего сердца и чрез всю свою жизнь призывает братий к покаянию и любви. Таков у Достоевского старец Зосима, таков и ученик его Алеша, в своей столь многосодержательной жизни как бы не имеющий никакой собственной жизни и не знающий сегодня, что он будет делать завтра, но всюду насаждающий вокруг себя мир, раскаяние и любовь: братья, дети и женщины — все смиряется в присутствии его любви, как звери под звуки Орфеевой арфы, и вся его жизнь сливается в чудное единство Христова дела. Таков и Макар Иванович в «Подростке» — старик-странник и в то же время моралист-философ, горячо любящий людей и пекущийся об общем спасении; упоминается о таком человеке (живущем на покое епископе Тихоне) и в романе «Бесы».
СЛУЖИТЕЛИ ВОЗРОЖДЕНИЯ И ЛЮБВИ
Кто эти служители? Мы сейчас видели, что для изображения их приводится тип не только религиозный, но и прямо церковный; оно и понятно не с догматической только, но и с чисто психологической точки зрения: чтобы, живя среди юдоли греха и страдания, знать иную жизнь опытом собственного сердца, нужно знать ее не как только мистическое отвлечение, но как реально действующую и помимо меня существовавшую, а следовательно, непрерывно-историческую силу, то есть надо знать Церковь, которая научает верить в свою неодолимость адовыми вратами, надо жить в Церкви. Но что сказать о тех людях, которые причастны одному из этих свойств призванного проповедника, но не успели доразвиться до полного, гармонического развития остальных?Ответ — и таким людям отчасти суждено иметь влияние на ближних, хотя далеко не столь полное и не столь широкое. Его не лишены даже те существа, которые, не обладая положительными свойствами избранника, свободны, пo крайней мере, от противоположных им, но присущих всякому естественному человеку пороков, то есть прежде всего гордости и холодной самозамкнутости или, как выражается автор, отъединенности. Таковы прежде всего дети и даже младенцы. Да, дети у Достоевского получают всегда значение непроизвольных миссионеров. Эту мысль Достоевский воспроизводит так часто в различных повестях, что его было бы можно обвинить в повторениях, если б он не умел в каждый, так сказать, вариант этой идеи вложить новую черту, как новый перл в великолепную диадему. Дитя-подкидыш понуждает «подростка» откинуть свою горделивую идею ради сострадания к его беззащитности, дитя смягчило злое, черствое сердце купца-фарисея в рассказе Макара Ивановича («Подросток»). Дитя Нелли примиряет оскорбленного отца с падшею дочерью, дитя Поленька смягчает убийцу Раскольникова и т. д. Наконец, в последние минуты жизни богопротивных самоубийц, когда дух их окончательно восстал против Господа, Промысл ставит пред ними наяву, или даже в горячечном бреду, облики невинных страждущих малюток, которые то на время отторгают их от злобного замысла, то вполне возвращают их к покаянию и жизни. Такова встреча нищего ребенка в «Сне смешного человека», и такая же встреча в бреду самоубийцы Свидригайлова («Преступление и наказание») или новорожденное дитя у Шатова в «Бесах».
Чистота, смирение детей, и особенно при их беззащитности и страдании, пробуждают временную любовь даже в злодеях. Неверующие, как Иван Карамазов, в детских страданиях видят причины к пессимистическому ожесточению, а верующие, напротив, — к примирению и всепрощению, как отец Илюши (в «Братьях Карамазовых»), простивший врага Димитрия ради страданий умирающего малютки, которого он любил больше всего на свете. Сам автор в рассказе «Мальчик у Христа на елке» раскрывает очевидно такую мысль: если здесь страдают даже невинные дети, то, конечно, есть иной, лучший мир. Но какое же практическое значение может иметь для нас указание на детей? Что значат дети для пастырского богословия? Они значат то же, что Христовы слова: «если не обратитесь и не будете как дети, не войдете в Царство Небесное» (Мф 18, 3). У детей чистота и отсутствие самолюбия, этой причины общей отъединенности, у них нет разницы между жизнью внутренней и внешними проявлениями. He желая сознательно влиять на ближних, они бессознательно достигают большего влияния, чем взрослые, чуждые чистоты и открытости. Отъединенный, погибающий человек ищет среди ближних такого сердца, с которым бы мог сразу сродниться, слиться, которое бы не было ему чужим: таково сердце детей — этих всегдашних космополитов.
Но не имеют ли взрослые тех же свойств — непосредственного смирения, чистоты, открытости и сердечной общедоступности? Все это встречается у людей из народа, и тогда они являются миссионерами еще сильнейшими: сразу становится такой человек близким, родным для каждого и свободно может переливать в него содержание своей души, не опасаясь со стороны научаемого горделивого соперничества, — таков «мужик Морей», Макар Иванович, Лукерья (в «Кроткой») и другие. «Прежде всего привлекало в нем (в Макаре Ивановиче), как я уже и заметил выше, его чрезвычайное чистосердечие и отсутствие малейшего самолюбия; предчувствовалось почти безгрешное сердце. Было „веселие“ сердца, а потому — „благообразие“. Словцо „веселие“ он очень любил и часто употреблял. Правда, находила иногда на него какая-то как бы болезненная восторженность, какая-то как бы болезненность умиления, — отчасти, полагаю, и оттого, что лихорадка, по-настоящему говоря, не покидала его во все время; но благообразию это не мешало. Были и контрасты: рядом с удивительным простодушием, иногда совершенно не примечавшим иронии (часто к досаде моей), уживалось в нем и какая-то хитрая тонкость, всего чаще — в полемических ошибках. А полемику он любил, но иногда лишь ее употреблял своеобразно: видно было, что он много исходил по России, много переслушал, но, повторяю, больше всего он любил умиление, а потому и все на него наводящее; да и сам любил рассказывать занимательные вещи».
Указывая эту способность представителей народа, мы должны оградить нашего великого писателя от тех обвинений в проповеди невежества и суеверий, которые весьма настойчиво и столь же неискренно бросались в него со стороны литературных врагов. Его учители из народа или из монахов всегда любители науки, и даже наук мирских, и не унижают достоинства последних: Макар Иванович даже телескоп знает. Сам Достоевский вот что говорит в «Дневнике писателя» об образовании и о необходимости распространить его в народе: «Образованность и теперь уже занимает у нас первую ступень в обществе. Все уступает ей; все сословные преимущества, можно сказать, тают в ней… В усиленном, в скорейшем развитии образования — вся наша будущность, вся наша самостоятельность, вся сила, единственный сознательный путь вперед, и, что важнее всего, путь мирный, путь согласия, путь к настоящей силе… Только образованием можем мы завалить и глубокий ров, отделяющий нас теперь от нашей родной почвы. Грамотность и усиленное распространение ее — первый шаг всякого образования». «Подростку"-идеалисту вот что пишет он рукой его воспитателя: «Мысль о поступлении вашем в университет в высшей степени для вас благотворна. Наука и жизнь несомненно раскроют в три-четыре года еще шире горизонты мыслей и стремлений ваших, а если и после университета пожелаете снова обратиться к вашей идее, то ничто не помешает тому». Очевидно, не невежество народа хвалится у Достоевского, а свобода его лучших людей от лживой самозамкнутости и болезненного самолюбия, этих злейших врагов нашего возрождения, увы, не замеченных культурною публикой и культурным воспитанием. Ценя науку и образование, Достоевский велит учиться у народа, но не в смысле полного обособления русской жизни от Европы, а в целях, во-первых, нравственных, а во-вторых, и общекультурных, мировых. Европейская культура, проникнутая мотивом самолюбия, не сближает, но разъединяет, внутренне отчуждает людей и народы. Способность истинного духовного объединения со всеми имеет лишь тот, кто смирен сердцем. А так как смирение в России не есть черта личностей только, но черта народная, то есть внедряемая в индивидуумы народною культурой, выросшей из Православия, из православного аскетизма, то и способность духовного общения имеет весь русский народ. Последняя выразилась в гении Пушкина, умевшего художественно перевоплощаться во все народности, чего не мог делать ни Шекспир, ни Шиллер. В этом содержание знаменитой «Пушкинской речи» Достоевского и вообще его учения о всечеловеческой миссии русского народа. О ней говорить мы не будем, но упомянем для подтверждения той мысли, что социальные и философские взгляды Достоевского вытекают из морально-психологических наблюдений и фактов, а не предшествуют им. Возвратимся к рассмотрению жизни личной. Прежде чем перейти к описанию того, как смирение и любовь могут, по Достоевскому, обращать грешников и насаждать Царство Божие, докончим еще обзор характера его миссионеров: после служителей Церкви, детей и крестьян он призывает к этому делу женщин. Женщина любящая, но и смиренная — великая сила.
Любовь, но лишенная смирения, производит семейную муку и гope, так что чем сильнее эта любовь, не к мужу только, но и к детям, тем больше от нее зла, — если нет в ней смирения. От любви гордой измена и запой мужей, самоубийство женихов и страдания детей: любовь Катерины Ивановны — невесты («Братья Карамазовы») и Катерины Ивановны — матери и жены («Преступление и наказание»), любовь Лизы — дочери и невесты, любовь Грушеньки, «Кроткой», или Нелли («Униженные и оскорбленные»), Кати («Неточка Незванова»), жены Шатова («Бесы») и всех вообще гордых натур есть источник зла и ненужных страданий. Напротив, любовь смиренных и самоуниженных — источник мира и покаяния. Таковы мать Раскольникова и Соня, которую даже арестанты начали обожать, угадав в ней сердце смиренное и сокрушенное, такова мать Наташи («Униженные и оскорбленные») и мать «Подростка», безногая сестра Илюши («Братья Карамазовы»), «Неточка Незванова», мать Алеши Карамазова и многие другие. Они не стремятся с силою настаивать на своем, но любовью, слезами, всепрощением и молитвой почти всегда добиваются покаяния и обращения любимых ими мужей, родителей и детей. На трудном шаге отречения от прежней жизни их любимцы и любимицы вдохновляются примером этого постоянного самоотречения, как бы впитывают в себя силу к самоотречению, а любовь исполненного смирения существа делает самый подвиг прежнего гордеца сладостным.
Пятым миссионером у Достоевского является сам возрожденный в своих страданиях.
«Страдающий плотию перестает грешить», — сказал апостол (1 Пет 4, 1). Все почти случаи обращения и раскаяния героев Достоевского происходят во время или тяжелых утрат, или болезней. Разъяснять ту мысль, что «если внешний наш человек и тлеет, то внутренний со дня на день обновляется» (2 Кор 4, 16), мы не будем, ибо она слишком знакома всем читавшим Божественное Писание. Практический отсюда вывод собственно для пастырей тот, что не нужно с ужасом и ропотом смотреть на окружающие страдания, чужие и собственные. Мысль эта вообще примиряет человека с жизнью, успокаивает при виде упорства торжествующей злобы, которая все-таки некогда в страданиях своих даст доступ покаянию, а по слову апостола: «Я насадил, Аполлос поливал, нo возрастил Бог; посему и насаждающий и поливающий есть ничто, а все Бог возращающий» (1 Кор 3, 6−7).
Продолжение следует…
Из книги митрополита Антония (Храповицкого) «Молитва русской души», изданной в серии «Духовное наследие русского зарубежья», выпущенной Сретенским монастырем в 2006 г.
http://www.pravoslavie.ru/put/61 025 144 105